Buch lesen: «Выход за предел», Seite 7

Schriftart:

А Москва всегда требует много денег! Сафрон вспомнил про музей своего деда, Пушкинский, и отправился туда. Пообщался там с умными людьми на всех уровнях, его протестировали все, кто должен был отметить его познания в изобразительном искусстве, и приняли экскурсоводом на постоянной основе. В выходные и праздничные дни, с открытия музея и до закрытия, он стал водить группы и персональных посетителей, повышая их культурный уровень. Жить стало лучше, как говорил товарищ Сталин, но пока не веселее! А вот когда он огляделся в музее, познакомился со всеми, и его приняли в экспертную комиссию, которую тоже организовал при музее какой-то толковый «Егорий Иванович», – жить стало и веселее!

Повылезли, как тараканы, новые деловые люди из торговли, из народившейся партийной и профсоюзной номенклатуры, руководящие работники разного калибра, какие-то цеховики, фарцовщики и т. д., стали приносить на экспертизу разной ценности произведения искусства. И хоть их по-прежнему сажали в тюрьмы и ставили к стенке, они продолжали нести и нести их, откапывая, неизвестно где, порой уникальные экспонаты. Этот факт и позволил приподняться нашему нищему студенту на новую ступень благополучия. И как когда-то фронтовики спасли от голода его родителей и его самого в Тобольском музее, так и теперь Сафрон был благодарен вечной тяге российского народа к прекрасному – к произведениям искусства. Он уже мог себе позволить после закрытия музея сводить симпатичную любительницу изящного в недорогой московский ресторан, а позже и в самые дорогие – «Метрополь», «Арагви», «Националь», «Интурист» и другие в центре. Стал очень элегантно и дорого одеваться, делать красивые стрижки, пользоваться мужским французским парфюмом и даже снял отдельную комнату для проживания недалеко от консерватории.

Как ни странно, учебе все это не мешало. Его педагог по вокалу, Карлос Диего де Сегадо-и-Марини, вывезенный из Испании перед войной подростком, которого в консерватории, естественно, все звали Папой Карло, хвалил Сафрона и говорил с милым акцентом:

– Сафон, мучачо, почему вы знаете итальянский язык лучше меня? Откуда вы родом, Сафон?

– Из сибирского города Тобольска, в который проклятый царизм сослал Достоевского, – с улыбкой отвечал тот. – У нас там все говорят на разных языках мира и на русском тоже немного.

– Это потрясающе! Услышать чистейший итальянский, да еще в неаполитанском диалекте! – восхищался Папа Карло, даря всем свою лучезарную испанскую улыбку.

Как-то раз, после своего урока, Папа Карло, подойдя к Сафрону, взял его за руку и проговорил негромко, глядя из-под черных кудрявых бровей: «Вам, мачо Сафон, с вашим мощным, сильным и одновременно мягким, нежным голосом, откроют двери все лучшие театры мира, как Федору Шаляпину. Но сначала – Большой».

Как на ладошке, выложил Карлос Диего де Сегадо-и-Марини всю артистическую судьбу Сафрона. После этого к третьему курсу Сафрон окончательно отказался от композиторства и скрипки, погрузившись целиком в вокальное мастерство. После четвертого курса он пел уже весь богатый репертуар Большого театра для баритона, и ему на экзаменах аплодировала стоя битком набитая аудитория, включая преподавателей консерватории. А на пятом курсе Сафрон уже совмещал учебу с работой в этом знаменитейшем и достойном мировой славы театре.

По окончании консерватории он был распределен солистом в труппу Государственного дважды ордена Ленина академического Большого театра СССР.

Пусть пока восходящая звезда оперной сцены Сафрон Опетов осваивается в театре, а мы вернемся в город Ялту, в гримерку ресторана, где мы оставили наших Василину и Сливу в новогодней ночи.

Глава 10. Слива

– Что ты из Харькова, я уже знаю, – сказала она. – А ты, правда, дирижер-хоровик? – спросила Василина Сливу. – Сафрон Евдокимович сказал, что ты мне поможешь подготовиться к вступительным экзаменам в их прославленный институт.

– Это тоже он тебе сказал – про дирижера-хоровика? – спросил он и поднял на нее удивленный взгляд.

– Да, – сказала Лина.

– Надо же… Я уже забыл, кем был в Харькове, а он запомнил, – проговорил уже себе Слива. – Мы тогда с мамой похоронили бабушку Ливу, и мама слегла. А ты знаешь, Лина? Меня ведь с детства звали пацаны в Харькове Сливой из-за бабушки. Если они нападали на меня во дворе, я говорил им, что сейчас придет бабушка Лива и всех накажет за меня. А мальчишки смеялись: «Какая еще бабушка Лива, ты сам Слива!» Так дразнили меня и в обычной школе, и в музыкальной, и во дворе, и на улице – вплоть до музыкального училища, где я, действительно, учился на хоровом-дирижерском отделении, а потом руководил в заводском клубе камерным женским хором. Там меня звали уже Вячеславом Антоновичем или просто Славой. Мы жили в Харькове особняком, замкнуто. Втроем. А когда бабушка Лива умерла, остались вдвоем с мамой на всей земле.

Я с детства любил этот наш мир троих, в нем было безопасно, спокойно, тихо и тепло. Но ты не думай, Лина, я не был маменькиным сынком и трусом, мог дать сдачи любому во дворе и на улице. Я всегда был физически сильным парнем, но не задирой. Меня побаивались и тут же подтрунивали надо мной, а я внимания не обращал. Что мне, жалко, что ли? Пусть скалозубят, сколько хотят, но без оскорблений, без обид. Я вообще не обидчивый и на многое не обращаю внимания. Бабушка в нашем мире была главная. Мама все время хворала, а я был маленьким. Бабушка руководила заводской столовой, а дома – нами. С тех пор, как в войну наш дом разбомбили, жили мы в коммуналке. В небольшой комнатке полуподвала, где из окна были видны только ноги прохожих, обутые в разную обувь.

Я любил сидеть дома, читать книжки, мастерить себе игрушки из всего, что было под рукой, и просто обожал слушать радио, особенно музыкальные программы. Бабушка заметила эту тягу к музыке, и в нашей комнате появился патефон из заводской столовой, с пластинками. С этого момента моя жизнь стала праздником. С 9 утра до 8 вечера я мог заводить патефон и крутить волшебные пластинки, в которых играли музыканты на разных инструментах и пели. Так мне казалось, пока я был малым. Но я подрастал, и меня готовили к школе – и мама, и бабушка. Учили писать, читать, считать.

Лет в шесть, перед школой, в комнате появилась гитара из той же заводской столовой. Я накинулся на нее с порога, мы тогда с мамой откуда-то пришли, и у меня не могли отнять эту гитару ни бабушка, ни мама, пока я не уснул.

– Вот же здоровяк растет, скоро и не справимся мы с ним, Оксана, – говорила бабушка Лива моей маме.

Через две недели, сидя на табуретке в коммунальной кухне, я уже бацал восьмерочкой три аккорда на этой гитаре и распевал блатные песни – дядя Витя научил, веселый светловолосый дядька, недавно вернувшийся с зоны. Половина нашей коммуналки были сиделые люди. Одних арестовывали и уводили, они пропадали куда-то, другие приходили из тюрьмы и страстно веселились на свободе. Праздник каждый день – пьянка, песни, пляски, мордобой, поножовщина. Бабушка посмотрела на молодого гитариста и сказала: «Нет, так не пойдет». Гитара пропала куда-то, а в комнате появился аккордеон трофейный, к которому никто из наших сидельцев не знал, как подступиться, и я тоже.

Вот тогда бабушка и отвела меня с аккордеоном на плече в кружок при клубе заводском к Богомякову Юрию Николаевичу. Тот стал со мной заниматься, а поскольку он преподавал еще в музыкальной школе, вскоре и я там оказался среди учеников. Потом закончил обе школы и поступил в музучилище на хоровое-дирижерское, где конкурс меньше был, чем на другие отделения. Окончил училище и благодаря бабушке был принят в заводской клуб руководителем камерного женского хора. В армию меня не взяли – из-за плоскостопия, хотя я и хотел. А потом внезапно умерла бабушка Лива, и мы с мамой осиротели, не знали, что делать дальше и как жить. Мама слегла, и врачи сказали мне, что ее срочно надо везти к морю, ее легким необходим морской воздух, иначе она умрет. И тут я впал в ступор: к какому морю, как ее везти? Я совершенно не знал, что мне делать. В моей жизни было всего три ценности – наш мир троих, музыка-работа и пластинки, которые я начал собирать с тех пор, как у нас появился патефон. Я тратил на эти диски все деньги, которые у меня только были, сначала со стипендии в училище, а потом и заработанные в клубе. Я менял пластинки на харьковской барахолке, пополняя свою коллекцию. Там, на рынке, был уголок меломанов, где собирался народ для обмена и продажи пластинок, кассет с музыкой, плакатов, календарей и т. д.

Каждую субботу и воскресенье, с десяти утра и до двух, я был там, невзирая на погоду и время года. Меня все знали и звали просто Славик. Консультировались со мной, советовались по поводу пластинок и даже – уважали. Среди доморощенных коллекционеров на барахолке сформировалась группа людей, которую меньше всего интересовала музыка. Их интересовали только деньги, заработанные на этих пластинках. Эта группа именовалась – фарцовщики. Один из них, Илья по кличке Иисус, – он и правда был похож лицом на лик с иконы. Шустрый малый, с веселыми глазами, маленького роста. Он постоянно расспрашивал меня обо всем, что касалось рок-музыки, и однажды предложил: «Славик, едем со мной в Москву за товаром? Я оплачиваю дорогу, ты консультируешь. Я покупаю новые платы и двигаю их, а ты имеешь процент с навара. Идет?»

Это было года за полтора до смерти бабушки. Мне стало интересно посмотреть на Москву и на товар, и я ответил: «Идет». Хором своим руководил я два раза в неделю, поэтому время для поездки было. Сказав бабушке и маме, что я еду в Москву за нотами для работы, мы с Ильей вечерним поездом отправились в столицу, а утром были уже там. Спустились в метро и вышли у Большого театра. Обойдя ЦУМ, попали на улицу Неглинную, там находился небольшой музыкальный магазин, у которого тусовались фарцовщики и музыканты со всего Советского Союза. Это был Клондайк для музыкантов, которые там могли купить все, о чем мечтали. Но не в магазине, а у фарцы. Когда приезжие спрашивали у них, что есть нового, фарцовщики лихо отвечали: «Все новое, все в масле. Чего надо?» И начинался торг. Были там и купцы, специализирующиеся на пластинках, которые были в то время в большой цене. Илья их знал, и мы принялись за дело. Самопал, польские, венгерские и болгарские пласты типа «Балатон» я сразу отметал. А выбирал только настоящие фирменные пластинки с клевыми западными группами: «Битлз», «Лед Зеппелин», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» и т. д. От такого изобилия у меня поначалу чуть сознание не помутилось, но в итоге вечером мы с Ильей уже сидели в поезде «Москва-Харьков» – счастливые обладатели несметных сокровищ. А когда в выходные Илюха двинул товарец уже на харьковской балке и выдал мне 50 рублей одной бумажкой, я ощутил такой восторг, что готов был сплясать лезгинку с этим полтинником в зубах. Прямо на виду у всех меломанов. Со временем, правда, выяснилось, что Илья поднимал на этом 400 рублей за одну поездку. И подпряг меня к делу не только консультантом, но и телохранителем. Но я до сих пор не в обиде на него.

Там, в Москве, на Неглинной, я и услышал впервые про Сафрона. Сафрона Всемогущего. А позже представился случай и познакомиться с ним лично. Случались у нас с Ильей-Иисусом и разные заморочки. И кидалово было, и разборки с ментами, но это неинтересно. А интересно вот что. Когда бабушка моя Лива умерла, мы с мамой схоронили ее, и мама после похорон слегла. После приговора врачей мама позвала меня и сказала: «Вот, Славик, и встал вопрос жизни и смерти, о котором говорил еще твой дед Семен, мой отец, пропавший в Сибири, – муж твоей бабушки Ливы. Перед смертью она мне передала икону с ликом святым, которую твой дед привез к нам в Харьков перед войной, наказав, что мы можем продать ее только в случае, когда встанет вопрос жизни и смерти. Еще он наказал назвать внука своего, если родится, Славой, в честь Великой Октябрьской социалистической революции в России. Потому тебя, Славонька, и зовут Славой. А икона вон в шкафу лежит, под бельем постельным. Мама ее всю войну хранила закопанной в земле. А перед смертью вот принесла, передала мне и тоже наказала: „Только когда встанет вопрос жизни и смерти“. Пойди, Славонька, достань иконку».

Я достал из шкафа икону, завернутую в клеенку, и развернул на столе. Развернул и аж присел на табурет: на меня, изумленного, смотрел лик. Он будто бы улыбнулся мне, и от него стало исходить сияние, которое сначала заполнило мои глаза, потом всего меня, а потом и всю комнатку нашу.

– Мама, бабушка умерла, – произнес я, – а ведь ОН меня видит.

И услышал голос матери: «Он всех нас видит, Славонька. Столько лет в земле пролежал, а живой. Смертию смерть поправ». Во мне что-то происходило. Я никогда не видел такой красоты в жизни – ни до, ни после. Это была не икона в обычном понимании, это был лик, выложенный маленькими сверкающими камешками. Красивый ажурный оклад, видимо, из золота, нисколько не отвлекал внимания от святого лика, а лишь усиливал впечатление. Оклад служил одеждой, защитой, охраной этого маленького лика Святителя, парящего над суетой этого огромного мира.

– Бабушка, мама, – снова произнес я, будто и не я, – а что мне делать с Ним?

И голос мамы мне ответил: «Славонька, а ты отнеси его в музей, в храм-то ведь нельзя, никому ведь не покажут».

«В музей», – подумал я и сразу вспомнил разговоры фарцовщиков на Неглинке про Сафрона Всемогущего. О том, что у него лучшая коллекция платов в Москве, что слушает он их на даче через мощные колонки какой-то японской супер-аппаратуры. Что вся его квартира на Кутузовском и дача на Пахре завешана картинами из запасников Пушкинского музея, в котором он будто и работает то ли экспертом, то ли оценщиком. Я встал, завернул лик обратно в клеенку. Уложил икону в свой джинсовый дипломат и сказал маме: «Я срочно еду в Москву». Поцеловал ее и отправился на вокзал.

Утром я был уже в Москве и отправился в метро на Неглинку. Было еще рановато – фарцовщики собирались там с открытия магазина. Я зашел в пирожковую на углу и сразу увидел Спиртуса – фарцовщика на Неглинной. Взял на раздаче пирожки мясные с бульоном и подошел к его столику. Мы поздоровались и стали хавать – завтракать.

– Спиртус, а ты не знаешь случайно, в каком музее Сафрон трудится? – спросил я.

– Знаю, – ответил тот, – в Русском.

– Но Русский же в Питере? – удивился я.

– Ну, значит, в Пушкинском. Да вот Слон идет, ты у него спроси.

Подошел Слон, тоже известный фарцовщик на Неглине, с тарелкой жареных пирожков и стаканом кофе.

– Привет, Слон, – поздоровался я и задал тот же вопрос про Сафрона.

– В Пушкинском принимает, с 10 до 18, – ответил Слон, с аппетитом уплетая пирожки и запивая их кофейком. – Но ты к нему не попадешь.

– Почему это? – спросил я.

– У него запись на полгода вперед, все к нему прут, – прочавкал Слон.

– А как быть? Мне надо, – снова спросил я.

– Напиши записку, что ты меломан Славик с Неглинки: от Слона, мол, очень надо. Передай ее через того, кто по записи, и сиди жди, – вытирая мясной рот и руки бумажной салфеткой, ответил Слон. А потом повернулся к Спиртусу и добавил: – Ну что, двинули в забой?

И они ушли трудиться, а я направился в Пушкинский, по дороге прикупив у знакомого чувака неизвестный мне диск Джимми Хендрикса. Добрался до музея, с трудом отыскал на задах вход на комиссию и вошел. Там на стульях сидели солидные дяди и тети с дипломатами и сумочками на коленях.

– Кто к Сафрону? – спросил я, не зная фамилии.

– Все! – ответил крупный мужчина.

Я уселся рядом с ним на стул, достал из дипломата бумагу, написал записку и стал ждать. Через некоторое время из двери вышла женщина в бусах, с большими клипсами в ушах, и, сказав «Следующий», отправилась к выходу. Мой сосед встал и пошел к двери комиссии.

– Вы не могли бы передать записочку? – обратился я к нему.

– Пожалуйста, – ответил он безразлично и исчез за дверью.

Пока я ждал, выяснилось, что Сафрон принимает только два раза в неделю – по вторникам и четвергам.

– Повезло, – мелькнуло у меня в голове, и я даже не мог представить, как мне, действительно, повезло.

Мужчина вышел, сказал «Следующий» и протянул мне мою же записку обратно. Поблагодарив, я развернул ее и прочитал: «Обед с 13 до 14, ожидайте. Сафрон». На часах было 12:30. Через полчаса из двери вышла женщина, а за ней совсем еще молодой мужчина выше среднего роста, модно одетый шатен, с кожаным ридикюлем в руке, как у доктора, и сказал: «Перерыв на обед, товарищи, извините, придется подождать, – потом посмотрел на меня, как будто мы были знакомы, и добавил: – Идемте со мной».

Я бросился за ним. Выйдя на улицу, Сафрон спросил:

– Что, меломан Славик, вас привело ко мне?

– Я привез лик старинный, хотел бы у вас проконсультироваться, уважаемый Сафрон, – сказал я и собрался открыть свой дипломат.

– Не торопитесь так, Славик, у нас еще 55 минут, – произнес Сафрон.

Мы вышли на Пречистенку и подошли к кафе.

– Вы голодны? – весело спросил он.

– Нет, я пирожков наелся на Неглине, – ответил я.

– С бульончиком? – опять весело спросил Сафрон.

– Да, – ответил я, и мы зашли в кафе.

– Зравствуйте, Сафрон Евдокимович, сюда пожалуйте, – встретил нас официант и повел куда-то.

Пройдя по коридору, мы оказались в маленьком уютном кабинете, с сервированным белоснежным столом.

– Как обычно, – сказал Сафрон. – А гость пирожков наелся. Ему чай. Или кофе?

– Мне бы кофейку, – ответил я.

Официант ушел, а мы уселись за стол.

– Ну, вот. Теперь показывайте свой лик, Славик, – с доброй улыбкой сказал Сафрон.

Я достал икону и, развернув, протянул ему. Наступила тишина. Сафрон молча смотрел на икону, а я – на него.

– Невероятно! – вымолвил взволнованный и даже потрясенный увиденным Сафрон.

С трудом оторвав взгляд от лика Спасителя, посмотрел мне прямо в глаза и спросил:

– Что вы хотите узнать об этом шедевре?

– Ну, я даже не знаю. Сколько он примерно стоит? – ответил я, заметно волнуясь.

Не отводя взгляда своих умных глаз от моих, Сафрон произнес:

– Бесценен! Этот лик бесценен! Ему нет цены!

И опять наступила тишина (ни наш Славик, ни Сафрон и предположить не могли, что точно те же слова были сказаны в забытом уже 1939-м году отцом Сафрона, заключенным Евдокимом Васильевичем Опетовым начальнику Тобольского Губчека Семену Оскаровичу Забегай – деду Славика из Харькова).

– Понимаете, Сафрон, – взволнованно, путано заговорил я, – у меня очень больна мама. Встал вопрос жизни и смерти. Я простой хоровик, дирижер из Харькова, руковожу там камерным женским хором. Я должен ей как-то помочь, спасти ее. Я обязан.

– Этот лик, скорее всего, времен расцвета Византийской империи, выполненный, предположительно, венецианскими мастерами не менее тысячи лет тому назад, – тихо проговорил Сафрон, глядя на икону. – Ему нет цены.

В дверь постучали, Сафрон накрыл белой крахмальной салфеткой икону и сказал: «Войдите». Вошел официант, принес заказ и ушел.

– А как же мне быть, Сафрон Евдокимович? – вдруг вспомнив отчество, спросил я.

– Вы дирижер-хоровик, а интересуетесь, я смотрю, рок-музыкой, – вдруг неожиданно, глядя на дно моего дипломата, произнес Сафрон.

– Да, интересуюсь, – ответил я. – Этот диск Хендрикса я не знаю и еще не слушал, а очень хочется. Как-то этот альбом остался для меня неизвестным. Даже странно.

Достал пластинку и протянул Сафрону.

– Не совсем странно. Этот альбом собран из студийных, забракованных Хендриксом вещей и выпущен уже после его смерти звукачом студии, который сохранил материал. Это незаконный, но не менее ценный альбом, – проговорил Сафрон, разглядывая диск.

– Я про него слышал, но у меня его еще нет, – задумчиво продолжил он.

– Возьмите, – вдруг ни с того ни с чего сказал я.

– Нет-нет, зачем же? Я не об этом, мне привезут, – ответил Сафрон и через паузу, подняв глаза на меня, спросил: – Вы мне доверяете, Вячеслав?

– Конечно, – ответил я.

– Вы же меня совсем не знаете, как вы можете доверять незнакомцу? – опять тихо спросил Сафрон.

– Вы же коллекционер, как и я, вас все знают на Неглинке, вся Москва вас знает, и я знаю это откуда-то, – опять волнуясь и глядя на Сафрона, ответил я.

– Откуда-то… – произнес тихо Сафрон, а потом добавил: – Вы можете мне оставить Лик на неделю? Я попытаюсь что-то сделать для вас и вашей мамы.

– Конечно, могу, – ответил я и уставился на Сафрона.

– Тогда через неделю здесь же, в час дня, Ваше превосходительство. А теперь ступайте. Мне надо еще отобедать – я же не ел пирожков на Неглинной.

Мы пожали руки, я неуверенно положил пластинку в дипломат и ушел. Странно, но я нисколько не волновался, не переживал все это время. И через неделю в районе часа дня стоял возле кафе с дипломатом. Сафрон появился на тротуаре все так же элегантно одетый, с саквояжем в руке и в красивом шелковом шарфе на шее. Подошел, улыбнулся и сказал: «Здравствуйте, Вячеслав». Пожал мне руку, и мы вошли в кафе. Уже в кабинете, заказав официанту еду, а мне кофе, он произнес:

– Пятьдесят тысяч за минусом моих 10 процентов комиссионных вас устроят?

– Сколько? – промолвил я осипшим голосом, чуть не свалившись со стула.

– Пятьдесят тысяч советских рублей за минусом комиссионных, – ответил спокойно Сафрон.

– Вы шутите? Это же неслыханная сумма! Это же целое состояние! Это же… – и я замолчал, глядя с испугом на него.

– Это спасение вашей мамы. Купите кооперативную квартиру где-нибудь в Ялте, перевезете ее туда, а там санатории, врачи толковые из кремлевки, климат хороший, воздух морской – там Чехов лечился, – сказал он весело.

– Какой Чехов? – ошарашенно промолвил я.

– Антон Павлович, писатель и драматург наш великий, – чуть улыбнувшись губами, ответил Сафрон. – А если там нет камерного хора, купите аппаратуру у Слона, поставите в кабак, соберете лабухов и будете жить буквально припеваючи. Дирижировать оркестром, исполняя «Мясоедовскую», не обязательно. Для дыхов и так сойдет. Согласны?

Ничего не понимая и не веря в происходящее, я вымолвил:

– Согласен.

– Тогда вечером, в 19 часов, здесь же. А сейчас ступайте, Славик, за большой сумкой в ГУМ. Мне же, как видите, надо перекусить – обед все же, – сказал он весело и встал.

Я тоже встал и спросил:

– А за какой сумкой, Сафрон Евдокимович?

– За большой, Вячеслав, за большой. Наличности много будет, в дипломат не войдет. Ступайте – до вечера.

И я ушел, забыв и про свой дипломат, который на выходе мне, обалделому, сунул в руки официант из уютного зала. А дальше, Василина, все было в точности, как он сказал.

Слива встал со стула, на котором сидел во время своего рассказа, подошел к столу и со всех бутылок, без разбора, что остались на столе в оркестровке, слил остатки спиртного в один бокал. Потом взял другой бокал, отлил в него чуток и, протянув Василине, сказал: «Это сливки – напиток богов и музыкантов. С Новым годом, Лина!»

Они чокнулись, выпили коктейль странного вкуса, и Василина произнесла:

– Невероятно, Слава, но ты практически рассказал мне всю свою жизнь.

– Да, пожалуй, самые важные моменты своей жизни, – ответил Слива.

Немного помолчав, Василина робко спросила:

– А как же насчет подготовки к экзаменам?

– Это потом, утро вечера мудренее, Лина, – проговорил в ответ Слива и посмотрел на нее с любовью.

– Так уже утро, Слава, поехали домой… – ответила тихо она, и они пошли к выходу. Он подвез ее до дома, они попрощались, и она пошагала к калитке, подумав: «Он мог бы быть моим четвертым. Но, видно, не хочет сам. Зачем ему четвертая ценность в его жизни?» Вошла в дом, посмотрела с улыбкой на спящую Мамашулю, прошла в свою комнату, разделась и с удовольствием забралась в постель.

Слива доехал до дома, нешумно зашел в квартиру, посмотрел на спящую болезную, но живую, слава богу, маму свою, тоже улыбнулся ей, спящей, и ушел в свою комнату. Раздеваясь, он думал: «Ведь она могла бы быть моей, но не так, как другие, а по правде – с венчанием, со звоном колоколов, с регистрацией в ЗАГСе, с большим банкетом в нашем ресторане, с мамой и ее Мамашулей во главе стола, с музыкантами со всего города. Мы бы с Василиной пели на сцене, все бы нам громко хлопали, кричали бы „Горько!“, а мы бы с ней целовались. Да только вот Василина так не захочет со мной, а я по-другому не хочу с ней». Он лег в кровать и сразу заснул.

На Землю пришел новогодний рассвет. Ялта отдыхала после бурной ночи. Из-за Ай-Петри медленно поднималось большое солнце, золотя и согревая своими лучами синие дали Черного моря. Осветило Левадийский и Воронцовский дворцы – величественные сооружения грандиозной красоты, заглянуло в «Ласточкино гнездо», нависшее над бухтой, глянуло сверху на «Артек», примостившийся под Медведь-горой – Аюдагом, и залило своим радостным светом весь вечнозеленый и прекрасный город у моря.

€2,63