Buch lesen: «Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма», Seite 4

Schriftart:

Немало мороки и с зерновыми культурами. Никакой подсобной техники, разумеется, не было. Всё делалось вручную: и косьба, и молотьба…

Я рано научился вместе с взрослыми молотить снопы на домашнем току. Обычно к урожаю в родной дом приезжал кто-то из бабушкиных детей. Ток устраивали рядом с домом, сдирая слой дёрна. Это не сложно. А вот молотить – целое искусство. Тяжело управлять, особенно при моих тогдашних габаритах (малом росте и недовесе), самим цепом – это длинный шест, к которому кожаным ремнём прикреплена короткая палка, ударная часть. Ещё сложнее попадать в такт движения нескольких молотильщиков – так, чтобы ни ты по чужому цепу не бил и чтобы по твоему не ударяли. Зато было приятно слушать эту музыку в лад: так-так-так-так, так-так-так-так, и слышать в свой адрес похвалу за удачную молотьбу: мал да удал.

Полученное зерно надо было обязательно провеять. Для этого использовалась специальная выдолбленная из дерева лопата. А если, не дай бог, к этому времени подоспеет дождь, надо срочно укрыть зерно. Если всё же внезапный, как водится в степи, дождик намочит зерно – потом суши его, а то сопреет, пропадёт.

За сотни (если не тысячи) лет крестьяне придумали немало способов, как сохранить зерно, рационально использовать, приспособить для пищи. Так, просо мы шелушили в крупорушке. Её сейчас можно купить даже электрическую, а у бабушки было примитивнейшее доморощенное устройство из двух листов жести. В них с помощью гвоздя пробивались дырки, но так, чтобы гвоздь не полностью проникал, а лишь самим кончиком. Получались тёрки. Их скручивали в цилиндры разного диаметра. Один входит в другой на таком расстоянии, чтобы в него проникали зёрна, а при вращении внутреннего цилиндра, сдиралась шелуха. Муторная работа, медленная. Приходилось часто подправлять зубчики, заново пробивать их гвоздём.

Была у нас и ручная мельница. Для размалывания ржи или пшеницы. Зёрна засыпали между двумя жерновами. Верхний двигают по нижнему, и получается мука грубого помола. Но зато своя и быстро.

Муку хорошего качества и в больших количествах получали на общественной мельнице, что стояла на другом конце села, возле плотины. Но там надо было платить за помол. Не деньгами – некоторым количеством полученной муки.

Хлопот много, но зато какими невероятно вкусными, ароматными были приготовленные из свежей муки блины, лепёшки, лапша…

Помимо гигантского огорода, бабушка содержала немалое число живности: корову (в удачный год – с телёнком), пять-шесть овец, не менее десятка кур и семейство цыплят. А они все прожорливые, кушать и пить хотят ежедневно. Да ещё надо было без задержки доить корову. Убирать за всеми отходы жизнедеятельности. Овец – вовремя стричь… Следить за невоспитанными курами, которые разбрасывали яйца по всей территории…

Так что и на животноводческом фронте бабушке была нужна моя помощь.

Однажды утром бабушка обнаружила, что в корзине, куда она на ночь собирала цыплят с наседкой и которую ставила в сенцы, – пух и перо. От всего выводка осталось только семь цыплят. Так ночью «поработал» пронырливый хорёк. Бабушка посчитала, что отвлекать курицу на такой малочисленный выводок нерационально, лучше пусть несёт яйца. С большим трудом удалось отлучить наседку от пушистых комочков. И наседкой стал… я. По утрам выносил корзину с ними на двор, кормил их, поил. Прогуливал, то есть следил за тем, чтобы коршун не утащил цыплёнка. Вскоре цыплята признали меня своей наседкой и ходили за мной по двору дружным пищащим семейством.

А когда они подросли, бабушка сказал: «Пора». И дала в руки нож: «Ты же единственный в доме мужик». Я обомлел: убить этих доверчивых дружков? Но я же – мужик! Зажал одного из своих питомцев между ног, как наставляла бабушка, и дрожащей рукой давай пилить ему горло – сил, физических и душевных, просто перерезать одним рывком не хватило. Петушок вырвался и с окровавленной шеей, с протестующим истошным криком давай носиться по двору. Бабушка пожалела «мужика» и петушка: поймала подранка и одним ударом топора прекратила всеобщие мучения. Правда, мои страдания ещё продолжались: я долго после этого убийства был в трансе. Но такова сельская жизнь: выращиваешь, заботишься, привыкаешь, чтобы потом… съесть.

А суп-то был вкусным. И я своим добросовестным исполнением обязанностей наседки вполне заслужил нечастое угощение…

Весной наша корова благополучно разродилась. Оказывается, эта процедура не менее ответственная и сложная, чем человеческие роды! Телёнка Борьку мы не стали отдавать в общее стадо. Во-первых, за него надо было дополнительно платить, а во-вторых, малятка мог отбиться от стада, которое пасли далеко от дома, а в округе шныряли волки. И мы пасли его на соседнем лугу. Там был вбит кол, к нему на длинной верёвке я каждое утро привязывал бычка. Он охотно шёл на зелёную кормёжку. Ещё охотнее вечером возвращался домой – там его ждало молочное пойло. Когда я приближался к нему, он пытался меня радостно лизнуть и нежно… боднуть в бок.

От луга до избы – метров четыреста, мы преодолевали их, как мне кажется, с мировым рекордом бега. Стоило только отвязать от кола верёвку, как Борька чувствовал освобождение и, задрав хвост, тащил меня со скоростью курьерского поезда. Я, пушинка-худышка, не мог осадить его и лишь изо всех сил цеплялся за верёвку, и едва успевал, нет не бежать, а буквально планировать, лишь отталкиваясь вверх от земли, чтобы не упасть и чтобы он на радостях не протащил меня по земле. Однажды бычок был особенно радостно-взвинченным, рванул из моих рук верёвку раньше, чем я успел её как следует накрутить на руку, и с нагловато-довольной мордой встречал меня уже во дворе, попивая ужин из ведра.

И два пацана резвились так всё лето.

Но наступила осень. И Борьку «забили». Как это происходило, я не видел. Убиение, за кусок туши, сотворил местный спец по таким делам. Эту процедуру, так же как и случку животных и роды коровы, детям не показывают, прогоняют. Я увидел уже висящую в сенцах тушу, из которой нацедили целый таз крови. Нарезали куски мякоти. Бабушка тут же угостила меня и тем, и другим. Кровь мне не понравилась, а вот парная телятина была отменной…

Видимо, я уже как-то внутренне подготовился к такой кончине своего рогатого дружка, и не так остро среагировал, как после убиения петушка. К тому же не я это сделал. Не причастен…

Подобное прагматично-потребительское отношение сельчан к домашним животным, объяснимо и понятно. Объяснимо так же и то, что в городе бывают случаи, когда, скажем, выращивая поросёнка, люди уже не могут пойти на его убийство ради обогащения своего стола. Но мне непонятна людская жестокость по отношению к диким животным. Не понимаю охоту ради охоты. Если убийство вольных животных не связано с вынужденным отстрелом по экологическим причинам или для обеспечения безопасности, то это антигуманно. Так же как и эксплуатация диких животных для увеселения публики – в дельфинариях, цирках…

Пора осознать ответственность самого развитого и мыслящего животного – Человека перед природой, перед будущими поколениями за сохранение Жизни на Земле. Зоопарки, приюты и им подобные заведения нужны, но в первую очередь для сохранения животных, попавших в трудные условия – раненых, оставшихся без родителей в детском возрасте, а также для сохранения исчезающих видов…

Корова исправно давала молоко, если не случалось бескормицы из-за засухи. В засуху – не только меньше, но и с горьким привкусом полыни. Поскольку только это растение выдерживала напор жаркого лета. Молоко – скоропортящийся продут. В естественном холодильнике – погребе долго не простоит. Потребляли два едока (не считая кошки) мало. Излишки надо было сохранять. Я носил молоко к соседям, у которых был сепаратор, на нём получали отдельно сливки, отдельно обезжиренную жидкость – обрат, которым поили телёнка.

Из сливок я взбивал масло. Был у нас для этого специальный бочонок-пенал небольшого размера (не помню сельское название). С одной стороны можно было снять крышку. В ней – отверстие, куда входила ручка поршня. В этот цилиндр заливали сливки. Закрывали крышку. И от резких движений поршня образовывались комочки масла. Мягкого. С ныне исчезнувшим, но не забытым вкусом естественного продукта…

Бабушка пыталась меня приучить доить корову. Но не вышло. Что-то я делал своими короткими пальчиками не так. Мои неумелые действия раздражали бурёнку, она вздрагивала от каждого моего прикосновения к вымени, дёргалась, поворачивала ко мне свою голову, угрожающе наставляя на меня рога, отмахивалась хвостом и едва не опрокидывала ведро с молоком.

Конечно, не все работы мы с бабушкой могли самолично выполнять. Не только с пахотой нам помогали. Постричь овец, случить корову и принять у неё роды, забить телёнка или овцу, подправить избу – да мало ли каких ещё дел находится в крестьянском хозяйстве.

Расплатиться деньгами бабушка не могла. У крестьян практически не было денег. На трудодни давали, если давали, только то, что сами же и выращивали на колхозных полях: зерно, свёклу, картошку. То, что оставалось у колхоза после расплаты с государством. Но у бабушки уже и трудодней-то не было. Изредка помогали дети, присылая небольшие суммы из своих городов. Но хорошенько помочь не могли – сами жили не богато, а у каждого – семья, дети. Да бабушка и не просила.

«Деньгами» она сама себя обеспечивала.

Многие граждане всех стран простодушно думают, что деньги – это бумажки, на которых напечатано: «10», «50», «100» и так далее – рублей, долларов, евро… Это – лишь бумажные знаки. А деньги – это тот продукт, который имеет абсолютную обменную ценность. Как известно из истории, деньгами были не только драгоценные металлы, но и овцы, верблюды… Да что угодно – что у конкретного народа в определённую эпоху ценилось больше всего и было общепризнанным эквивалентом обменного продукта.

Для бабушки, как и для всех односельчан, таким «объективным обменным продуктом» тогда был прежде всего самогон. Из тамбовской белой сахарной свёклы или из пшеницы он получался высшей пробы. Бабушка проверяла его качество, обмакнув лучину и поджигая её, – мгновенно вспыхивало синеватое пламя!

Расплачивалась также картошкой, мукой, мясом от забитого домашнего животного, яйцами и ядрёным табаком. Тогда все сельские курили махорку, закручивая её в цигарку, козью ножку. И был у нас фирменный домашний шик – бабушке кто-то привёз папиросную бумагу и устройство для набивания размельчённой махоркой. Для нужных ей сельских персон она делала домашние папиросы.

Не скрою, как и все мальчишки, я иногда пытался увильнуть от домашних работ, особенно от внеплановых, Но не из-за лени, а просто тянуло поиграть в лапту, прятки или вдоволь, до посинения, накупаться. Однако в целом я был добросовестным работником, и бабушка, думаю, меня ценила. Поэтому, несмотря на мои отдельные мальчишеские выходки, жили очень дружно.

Часто вспоминаю её молча сидящей надо мной, когда с высокой температурой лежал в постели. В Сергиевке, в отличие от Москвы, я практически не болел. Но однажды, в июльскую жару то ли перекупался, то ли напился родниковой воды, и у меня – под сорок. В высокотемпературном забытьи мне снились какие-то тяжёлые сны, но каждый раз, возвратившись к действительности, я видел склонившуюся надо мной бабушку. Похоронившая большинство своих детей, она знала, что ничем не может помочь, ведь лечить практически было нечем, а никаких особых народных средств, кроме обильного питья и приложенной ко лбу мокрой тряпочки, она не знала. Но на лице её не было и следа паники. Она ничего не говорила, лишь гладила мою руку или голову, и от её шершавой руки и спокойного взгляда дурные предчувствия улетучивались. Сельский экстрасенс…

Как-то я очень сильно порезал ногу. Купался в реке, в обычном месте напротив нашей тропы. Когда поплыл к берегу, почувствовал, как что-то резануло по ступне. Вылез – кровища из глубокой раны. Пришла бабушка, предложила… пописать на рану, для дезинфекции. Потом у кого-то попросила мазь Вишневского. И я недели три скакал на одной ноге, на всю деревню воняя этой мазью. Чувствовал себя виноватым: в разгар поливочного сезона не могу ходить! Но бабушка меня не ругала. Скорее, наверно, ругала себя, поскольку это она выкинула в речку разбитую старинную стеклянную керосиновую лампу. Дурная российская привычка – использовать реку как сточную яму… Возможно, после этого она зареклась выбрасывать в добрую Вяжлю опасные не плавающие предметы.

Иногда за шалости бабушка обещала отлупить меня ремнём, даже иногда помахивала им перед моими чуть испуганными глазами, но ни разу так и не пустила в ход этот проверенный инструмент воспитания. Правда, по сравнению с другими сельскими мальчишками я был почти паинькой. Но – стращала, поскольку, вероятно, боялась упустить момент, когда я, без родительского контроля, пойду не той дорожкой, и грозилась скорее для профилактики, чем со зла.

К тому же в то время ей и не на кого было больше рассчитывать кроме как на меня. Так что во мне она видела работника. Хоть и крохотный, но мужичок. Мужичок с ноготок…

Она пережила ленинградскую блокаду, но блокада её «догнала»…

…Был готов согласиться с ненавистным мне краснобаем Заратустрой: если ты смотришь в пропасть, то и она смотрит тебе в душу!.. А нам открылась пропасть – массовый голод во всей его блокадной беспощадной реальности, правде.

Алесь Адамович, «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина

Судьба разбросала Бросалиных по всей стране. Таково было время – подвижек, социальных, криминальных. Время поиска своего места в стране, где всё менялось, ломалось по решению большевистской партии, ускоренно проводившей индустриализацию, милитаризацию, коллективизацию… И судьба не всегда была благосклонна.

Старшая среди бабушкиных детей – Наталья. Это моя мама. Выйдя замуж, она в середине 1930-х покинула деревню, уехала вслед за отцом в Москву. О ней расскажу отдельно.

Вторая дочь – Клава каким-то способом ещё до войны выбралась из колхозного «ГУЛАГа» в Ленинград (не замужеством и не по спецнабору; может, отправилась к родственникам, что уехали туда из Сибири, куда не совсем удачно съездили в ходе столыпинской реформы). Вырвалась из бесперспективной колхозной действительности. И на свою беду. Попала в блокаду. Хорошо, что выжила. Но блокадный след остался на всю жизнь.

Помню, какой я её впервые увидел после блокады. Было это летом сорок пятого, в Сергиевке. Я копошился в бабушкином огороде. Вижу: идёт к нашей избе женщина непонятного возраста, идёт тихо, осторожно, будто боясь оступиться и упасть. Мы все тогда, после войны, были не толстыми, а она – бледная тень. Видимо, ей едва хватило сил добраться пешком до села от железнодорожной станции. А ей было только около тридцати лет…

Приехала она на свою родину прямо из Ленинграда или уже устроилась в Москве, сказать не могу. Но последствия блокады была достаточно очевидны.

Она не любила рассказывать про то, что там произошло: про массовый голод, про смерть, косившую всех подряд… Наверно, так всего насмотрелась, столько хлебнула горя, что даже вспоминать ей было больно. Не знаю, за счёт чего она выжила. Никогда не детализировала. Ела ли она, чтобы выжить, человечину, собак, кошек, крыс? Об этом не говорила. Как-то вскользь упомянула столярный клей, ремни. И даже этого достаточно, чтобы понять меру трагедии…

Два замечательных писателя – Алесь Адамович и Даниил Гранин опросили многих ленинградских блокадников и издали «Блокадную книгу», поражающую бесхитростными рассказами о страшных событиях. Прочитайте, убедитесь сами. Приведу слова Даниила Гранина из его вступления к первой части книги:

«За время блокады я в городе был раза два или три всего. Один раз нес пакет куда-то, проходил село Рыбацкое и видел, как лошадь, которая тащила сани с патронными ящиками, молоденький красноармеец погонял ее, упала на подъеме и встать не смогла. Как он ее ни лупил, ни бил – она дрыгала ногами и подняться не могла. А тут вдруг откуда ни возьмись налетели люди, закутанные во что попало, с топорами, ножами, принялись кромсать лошадь, вырезать куски из нее. Буквально через минут двадцать остались одни кости. Все обглодали».

А теперь маленький кусочек из воспоминания блокадницы, одной из десятков, которых опросили Адамович и Гранин:

«– Ниночка, а где Галя?

– А Галю мы съели.

– Как съели?

Вошли в мерзлую комнату, а там полубезумная мать, а у стены мерзлый труп старшей ее дочери. И она действительно… Спасала младшую. И спасла. А сама вскорости умерла».

В начале 1960 года я неожиданно получил возможность съездить в Ленинград. Бабушка разыскала в своём скудном архиве письмо родственников, с которыми не виделась после возвращения из «столыпинской командировки» в Сибирь, но каким-то образом до войны поддерживала связь по переписке. По её словам, там ещё была жива моя прабабушка. То ли это была сестра её мамы, то ли жена её дяди? Возможно, адрес был ещё довоенный. Указанного дома я не нашёл, скорее всего его давно сломали. Очень жаль – наверняка прабабушка рассказала бы мне много УЖАСНО интересного про блокаду. Но и без того Северная Пальмира произвела на меня угнетающее впечатление. Меня напугали последствия войны. Не разрушениями, их уже поправили. Город – тёмный, по сравнению с Москвой малолюдный, тоскливо-тихий, много людей с потухшими глазами…

Разумеется, блокада не прошла для тёти Клавы бесследно. Она и умерла-то потом ещё не старой, от рака желудка…

Когда писал эти строки, в нашей стране, семьдесят лет спустя после окончания почти 900-дневной блокады Ленинграда, вдруг разгорелась дискуссия: а не лучше было бы для спасения умерших от голода ленинградцев сдать город? Этот вопрос был задан в эфире и на сайте независимого телеканала «Дождь». Что тут началось! Да это, мол, оскорбляет память защитников города-героя! Это кощунственно в отношении переживших такие муки блокадников! Дело дошло до требования закрыть этот строптивый телеканал!

Но сейчас я хочу говорить не об этой попытке политической расправы с неугодным СМИ и не об очередном ужесточении в отношении малейшего отступления от генеральной линии «партии власти», и не о борьбе с медийной вольницей, со свободой слова, завоёванной в конце 1980-х – начале 1990-х годов. И не о позорном участии в давлении на эту радиостанцию других СМИ, то ли прикормленных властью, то ли искренне сочувствующих ей, а также бизнеса, начавшего отключать телеканал от эфира подхалимски, до обвинения правоохранительными органами «Дождя» в «экстремизме». «Веление» нынешнего времени: не задавайтесь неприятными вопросами, не ворошите тяжёлое, неправедное прошлое!

Прошлое у нас действительно тяжёлое. И вызывает множество непростых вопросов. Вот и этот тоже: а на самом деле была ли необходимость жертвовать сотнями тысяч мирных жителей? Как ответить на такой лобовой вопрос? Кто возьмёт на себя или переложит на кого-то моральную ответственность за блокадную трагедию города-красавца?

Кстати, до сих пор нет единства в оценке реальной гибели мирных жителей Ленинграда. Официальная статистика даёт заниженное число, утверждают профессиональные историки. И предлагают свою оценку потерям – свыше восьмисот тысяч. При этом едва ли здесь учтены потери среди тех ленинградцев, что выбрались из блокады по «Дороге жизни», а потом неделями, месяцами тряслись в поездах до места эвакуации и массово умирали ещё в пути. И уж, безусловно, не учтены такие «естественные» потери, как ранняя смерть бывших блокадников от накопившихся в осаждённом городе проблем со здоровьем. Как случилось с тётей Клавой.

У меня нет однозначного ответа на этот вопрос Истории о судьбе ленинградцев и Ленинграда. Самые либеральные либералы утверждают, что жизнь даже одного человека важнее всего остального: и политики, и идеологии, и богатств, и т. д. Можно ещё вспомнить крылатое выражение из романа «Братья Карамазовы» Достоевского про то, что мир не стоит даже одной слезинки замученного ребёнка. И что же, тогда не защищать свой родной город в ситуации, когда гибнут люди, много людей, в том числе и дети? Ценой собственной жизни и жизни ребёнка не спасать памятники истории и культуры – национальное достояние?

И кто дал бы гарантию, что, уступи северную столицу гитлеровцам, можно было бы сохранить больше жизней? И можно ли было бы тогда вообще сохранить Северную Пальмиру – жемчужину страны? Не сравнял бы её нацистский вождь с болотистой приневской землёй? И он совершил бы этот варварский акт, как утверждают некоторые историки, ссылаясь на обвинение советского представителя на Нюрнбергском процессе, существовал приказ Гитлера, в котором говорилось, что этот город после его капитуляции Германии не нужен. Авиация и артиллерия действительно могли в буквальном смысле сровнять город с землёй.

Хотя, возможно, такое утверждение пропагандистское – и с вражеской, и с нашей стороны. К тому же, как свидетельствуют сохранившиеся документы, предоставленные Нюрнбергскому суду, письменного приказа Гитлера или какого-то иного высокопоставленного германского лидера об уничтожении Петербурга (так они называли его по-своему, на немецкий лад) не было. Сохранились мемуарные сведения об устном разговоре с Гитлером на эту тему. Хотя это лишь историческое уточнение, а как бы развивались события на самом деле, никто точно не скажет.

Другое дело, что советские правители, и прежде всего «мудрый вождь, учитель и отец» товарищ Сталин, должны были предотвратить развязывание Второй мировой войны. Но это оказалось невозможно из-за идеологических разногласий советского тоталитарного режима с демократиями Запада, что вынудило Сталина кинуться в объятия другого кровавого тирана – Гитлера…

Но, даже потерпев сокрушительное поражение в первые месяцы войны, Сталин мог бы избрать иной путь защиты Ленинграда и спасения его жителей. Были такие варианты, утверждают специалисты. Остаётся вопрос для будущих исследований: почему не воспользовался?

Возникают и другие вопросы. И в первую очередь к региональному партийному руководителю Андрею Жданову, после войны, кстати, породнившемуся со Сталиным. Судя по недавно открытым архивным данным, руководство «колыбелью революции» не гнушалось даже во время блокадного голода потчевать себя зернистой икрой и прочими дефицитными деликатесами. Конечно, этих «партийных» запасов не хватило бы даже для детей осаждённого города. Но сам факт пира во время чумы поражает двуличием. Впрочем, это – мелочь… Аморальный, но не решающий момент.

Возникает и такой вопрос: насколько грамотно и тщательно подготовили город к обороне? Почему из него вывезли часть стратегических запасов? Не надеялись, что удержат, и вывезли, чтобы не досталось врагу? Ссылка на то, что нацисты разбомбили Бабаевский продовольственный склад и это стало главной причиной голода, не выдерживает критики: там не было такого количества запасов, считают некоторые историки, гибель которого сыграла роковую роль в смерти людей от истощения. Напомню: самые большие жертвы населения случились именно в первые месяцы блокады, зимой 1941–1942 годов, когда, казалось бы, ещё должно было хватить продуктов.

Вызывает вопросы и организация снабжения блокадников. Похоже, или Сталин не спешил туда отправлять подмогу, не верил, что город выстоит, и потому, мол, не стоит зря тратить ресурсы, или система не в состоянии была спешно развернуть эту помощь.

В любом случае гибель сотен тысяч ленинградцев – на совести не только Гитлера, но и Сталина. Если можно говорить о совести у этих идеологических параноиков (а может, и физиологических)…

Оправившись от блокадного шока и устроившись в Москве, тётя Клава стала весёлым, оптимистичным человеком. Молодость и желание жить по-человечески взяли своё. Она была красивой женщиной и тщательно следила за собой. Одевалась по моде. Носила стильные причёски. Да и профессия – женского парикмахера – способствовала этому. Красила губы, делала маникюр, подщипывала брови… В общем, она тщательно следила за собой.

Может, сейчас покажется странным, что я говорю об этом элементарном внимании к себе, но тогда далеко не все женщины, даже молодые, особенно выходцы из деревни, так старательно и умело заботились о своём внешнем облике.

Дело даже не в пролетарском пренебрежении к «буржуазным штучкам», хотя и это ещё долго культивировалось в классовом сознании советских людей. Просто не у всех женщин были средства на частые посещения парикмахерских. И времени не хватало. И сил. И желания. Многие женщины тогда работали на тяжёлых и грязных работах. Напомню советскую частушку: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». И это было не только во время войны с нацистами. Это было и до, и очень долго после войны. А дома – еду семье приготовь, постирай, помой посуду, вымой детей… При этом многие жили без элементарных удобств или при коллективных удобствах – в коммуналках, где выстраивалась очередь и в туалет, и к умывальнику, и к газовой плите… И уставшим женщинам некогда был даже подумать о маникюре или новой причёске.

Судя по клиентуре, тётя Клава была высококлассным специалистом. Она часто обслуживала у себя дома. Я сам не раз оказывался случайным свидетелем. Так что доход, в том числе негласный, у неё был приличный.

Однажды тётя Клава весьма осторожно и туманно рассказала про одну особую клиентку. Мол, приехала девушка на машине в сопровождении мужчины. Рыжая. Одета очень скромно. Зовут Светлана Аллилуева. Я тогда не понял, что говорит она про дочь Сталина. И фамилия не та, и рыжая… Не знаю, сколько раз Аллилуева стриглась у тёти Клавы. Может быть, всего лишь единожды – в целях конспирации спецслужбы могли возить дочь вождя в разные места. Но, скорее всего, если судить по тому, что она узнала имя своей клиентки, не один раз профессиональные руки тёти Клавы касались головы дочки Самого! Да и рассказала о своей именитой клиентке лишь после смерти вождя, когда стало безопасно в этом признаться.

У нас с тётей Клавой были очень тёплые отношения. Она относилась ко мне, как к сыну, дарила мне подарки. Особенно запомнились рубашка-матроска (мода была такая) и игрушечный револьвер с взрывающимися патронами. Навещала меня в Москве, когда мама уезжала в деревню. При этом она никогда не приставала с традиционными вопросами взрослых: а как ты учишься и т. п. Она просто по мере своих сил и возможностей заботилась.

Каким-то послевоенным летом она привезла в Сергиевку патефон и груду пластинок: Клавдия Шульженко, Леонид Утёсов, популярнейшие в те годы танцевальные мелодии… Тогда, после войны, это ещё было редкостью. С этих пластинок началось моё приобщение к музыкальной культуре.

Красивая, контактная женщина пользовалась неизменным успехом у мужчин. Но ей почему-то не везло с ними. Послевоенный выбор был невелик. Хорошие мужики не попадались, а если и попадались, то – женатые.

Помню, как летом 1946 года мы ехали с ней из деревни в Москву. С нами был ещё её младший брат Миша. Она каким-то способом сумела пристроить его в военно-музыкальное училище как… сына погибшего на фронте. В поезде к ней привязался офицер. Статный, красивый мужик. Тётя Клава попросила меня называть её мамой, но я не удержался в роли сынка, оговорился, выдал её незамужество.

На одной из станций парочка вышла прогуляться при вечерней прохладе. Поезд тронулся, а тёти Клавы нет. Поезд уже набрал ходу, уже миновал станцию, уже долго-долго едет, а её всё нет и нет. Миша по-деревенски безмятежно посапывал, не чуя беды, а я загрустил, глядя в кромешную тьму за окном и прикидывая, что же мы будем делать в Москве. Ведь нас вряд ли кто мог встречать, а своего домашнего адреса я не помнил. Прошла вечность, когда смеющаяся парочка наконец добралась до нас горемык. Оказывается, они успели вскочить на подножку последнего вагона!

Вспоминается и наше совместное дефилирование по одной из улиц подмосковного города Перово. Тётя Клава тогда работала парикмахером в здешней бане. До конца 1950-х годов Перово было пригородом столицы, и в нём, несмотря на массивную индустриализацию, ещё оставалось много одноэтажных домиков с садами. В одной из таких усадеб, в квартале между нынешними улицами Плеханова и Лазо, обитал её возлюбленный. Но он был женат и давно «не выходил на связь». Не знаю, тот ли это офицер из поезда, но что он был тоже военным – точно. Из зелени участка в нашу сторону раздался визгливый женский голос с отборным матом – кричала разобиженная жена спрятавшегося мужа (или его не было дома?). И мы ретировались.

В конце концов, интеллигентная красивая женщина вышла замуж за простого слесаря. Пётр Кузнецов тоже был на войне, но на короткой, восточной, с японцами. Помню снимок: он стоит в группе бойцов рядом с грузовиком. Где-то в Манчжурии. Понюхал ли порох на передовой, не знаю. Он не хвастал. Чем обаял тётю Клаву неказистый на вид рязанский мужичок, слесарь по сборке и ремонту эскалаторов метро? Трудно объяснить. Низкорослый, с неправильными чертами лица. Правда, выглядел он добряком и заботливым человеком. На первый взгляд.

Не знаю до тонкостей, как выстраивались его отношения с детьми. Что происходит в семье, обычно всегда стараются скрыть от посторонних. При мне ничего такого предосудительного в поведении главы семейства я долго не замечал: детишек не бил, не матерился при них… Но, судя по нервическим всплескам сына Володи, проблема отцов и детей была хронической. Возможно, несоответствие методов воспитания двумя родителями была даже острой. Как это нередко бывает в семьях, мама говорит ребёнку, что это делать нельзя, а папа: да пусть занимается, не мешай ему, и пошло и поехало…

Со мной дядя Петя был всегда приветлив. И даже оказывал некие знаки внимания. Именно он зародил во мне любовь к «тихой охоте». Как-то пригласил меня съездить за грибами. Мы встретились ранним прохладным утром на станции Чухлинка и первой электричкой уехали на станцию Железнодорожная за грибами. Сейчас это кажется удивительным: город Железнодорожный и грибы?! Но тогда электрички дальше не ходили. А на противоположной стороне от города, прямо за железной дорогой начинался густой хвойный лес. И там мы действительно нашли грибы. Немного, в основном сыроежки и молочайки, но это были мои первые настоящие живые съедобные грибы. Мама пожарила мою лесную добычу. Мы с опаской съели эти горьковатые грибы. Но не отравились. С тех пор я считаю себя грибником…

А накануне очередного моего дня рождения дядя Петя взял меня с собой на Птичий рынок, который тогда располагался на Нижегородской улице. Он купил мне щегла, клетку для него и корм. Если учесть, что мой отец специально к моему дню рождения ничего мне не дарил, и вообще третье августа никогда дома не был отмечен каким-либо торжеством, то это был знаковый пример внимания!