Buch lesen: «Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма», Seite 2

Schriftart:

Но что тут удивительного? Всеобщий революционный порыв, стремление к справедливости, к обновлению, прорвал наружу веками копившееся у мирных крестьян недовольство своим положением. Ведь, хотя крепостное право и было отменено, появилось земство и сельскохозяйственные кредитные учреждения, однако зависимость от богатых, от власти чиновничества ещё была существенной. Вот они и влились в поток восставших против надоевшего строя. Сыграл роль и популизм, обещания справедливой жизни. Знать бы им наперёд, какое крепостное право, социалистическое, готовят им большевики!..

Из Ильиновки Федченковы ходили в гости в сергиевскую усадьбу, и у будущего митрополита остались самые тёплые воспоминания об этом:

«Как сейчас особенно ярко вспоминаю чудный летний день. Суббота. В этот день у нас спевка для службы. Место сбора – барский дом Чичериных, в двух верстах от нас. Мать надевает на меня все чистенькое – к господам иду! Мне лет восемь-девять. Вбегаю на взгорье: вправо – конюшня, пробегаю имение, миную развалившуюся «кирпичную»… И перед моим взором чудная картина – впереди чичеринская роща. Направо от нее наш кирпично-красный храм с отдельной колокольней, на ней главный колокол в 98 пудов, а кругом меня и без конца поля, поля – поля с колосящейся рожью «нашего» имения. Небо ясно. Солнце греет. Ветерок обдувает. И я бегу, бегу весело. Счастлив, как жаворонок в небе… Чист, как ангел, ни о чем не думается… Радостно наслаждаешься Божиим миром… По «верхней» дорожке добегаешь до сказочного замка – дома. Входишь с черного лакейского входа, пахнет особенно, не как у нас, – кофе и еще чем-то специальным. В окнах прекрасные висящие цветы фуксии. Главный лакей – милый безмятежный Тихон Егорыч, со светло-коричневыми баками на полных щеках, всегда в опрятном сюртуке и мягких туфельках (барин болен туберкулезом и раздражителен), с улыбкой встречает и тихо (показывает знак пальцем: "Шш!") ведет по ковру узкого коридора в комнату парадного подъезда. Учитель – регент, о нем после особая речь, Илья Иванович – ждет с нами, тоже молча, выхода самой барыни, небольшой, но плотной старушки Софьи Сергеевны… Сам учитель поет басом. Тихон Егорыч прекрасной бархатной октавой, Семен Иванович, садовник, блондин с льняною же красивою широкою бородою, чистенький, – отличный тенор: у барыни – хороший женский альт, как и у одной дочери учителя, Анюты; мы, мальчики, больше дисканты, бредем за старшей дочкой его, милой, нежной и умной Катенькой, способной певицей.

…Через две-три минуты растворяется зал. Мелькает сзади какое-то райское убранство, которое я не успеваю уловить, и важно, спокойно входит барыня. Мы все почтительно кланяемся… Спевка начинается… А потом опять через рощу, поля, под солнышком домой… Где ты, милое блаженное детство?!»

Эту благостную картину видела моя бабушка. А почему же я в детстве не увидел всей этой описанной красоты тихого, мирного уголка? Ведь я помню чичеринскую рощу в пятилетнем возрасте! Но не было никакого дома.

Кто разорил гнездо Чичериных-Боратынских

Судьбой наложенные цепи

Упали с рук моих, и вновь

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

Евгений Боратынский

Какова судьба этих Чичериных, запечатлённых на снимке 1890-х годов, не знаю. Как расправились с «добрыми барынями» во время большевистского шабаша? Не известно. Удалось ли эмигрировать? Хотя вряд ли – не богаты. Скорее всего сгинули в «красном котле».

Сейчас иногда мелькает фамилия Чичериных, но имеют ли эти люди какое-то отношение к потомкам тамбовского либерала, не знаю.

На политические темы бабушка со мной никогда не разговаривала. Даже в самые тяжёлые минуты, даже вскользь, даже когда фининспектор выгребал из подпола налоговую подать, она никогда не показывала озлобленности к жизни, к строю, к колхозу… Хотя всё-то она видела, всё-то знала. Терпела.

На её глазах в «благодарность» за доброту Чичериных, барскую усадьбу после большевистского переворота селяне разорили до основания: кто железо с крыши взял, кто – брёвна, кто сад выкорчевал… От усадьбы, некогда эффектно расположенной на склоне высоченного коренного берега Вяжли, ничего не осталось. Даже родство бывших хозяев с ленинским наркомом не спасло. И национализация, то есть перевод усадьбы в государственную собственность, тоже не спасла.

Уничтожение чичеринского гнезда продолжалось и в стабильные в политическом смысле советские годы. От усадьбы не осталось даже кустика.

До 1940-х годов на всём длинном склоне – коренном берегу Вяжли – ещё сохранялась чичеринская роща. С гигантскими толстыми деревьями, с множеством птиц и зверьков, с ягодами и грибами. Весной – летом 1944 года я ходил туда с мальчишками постарше. Увязавшаяся с нами собака резво раскапывала землю, в поисках мышей. Пацаны лазили к птичьим гнёздам, выпивая яички. Там впервые в жизни увидел настоящую лису, и, видимо, потому так цепко застряла в памяти та прогулка в рощу. Помню также, что каждый раз на Троицу мы там набирали букеты из веток разных растений, чтобы украсить скромные интерьеры наших изб.

Тем же летом мама увезла меня в Москву, но ранней весной 1945 года меня в очередной раз отправили к бабушке. От станции Умёт нас везли на санях. Когда мы от конюшни скатывались в долину Вяжли, к селу, я увидел израненный, как после бомбёжки, склон. Во время войны только о бомбёжке и можно было в первую очередь подумать. Весь склон, ещё покрытый снегом, был обезображен чёрными оспинами дыр от выпотрошенных деревьев. Кое-где, похожие на огромных многоногих чудищ, стояли не разделанные комли с разлапистыми корнями. От рощи не осталось ни одного деревца, ни одного кустика. Но не вражеский авиаудар был тому причиной. В конце войны, когда наши люди были на грани вымирания от голода и отсутствия топлива, советская власть уничтожила рощу на дрова. Кому достались эти дрова, не знаю, но не сергиевским селянам – им лишь разрешили выкорчёвывать, то, что не удалось спилить и вывезти.

Понимаю, что жизнь людей была важнее жизни старинной рощи, но можно было сделать порубки поумнее: оставить подрост, кустарник. Я же помню, что лес, до его уничтожения, был густой. Наверняка там подрастали молодые дубки, клёны, берёзы… Ничего живого не осталось!!! Это даже не «Мамай прошёл», а будто напалмом выжгли…

Лишь на территории стёртой с лица земли чичеринской усадьбы тогда ещё сохранялись некоторые садовые растения. Наиболее стойкие к отсутствию влаги. Помню, я любил там жевать колючие листочки барбариса – всё-таки витамины. Ещё оставались кусты сирени, пытавшиеся выжить на солнцепёке… Отсюда, с осквернённого, засыхающего склона я пересадил к бабушкиной избе подснежники, и они радовали нас своими синими каплями-цветками. Возможно, бабушка при этом вспоминала про добрых барынь.

А в осушённых оврагах, изрезавших чичеринский склон я, вдруг увлёкшись альпинизмом (это в степи-то!) и изготовив несколько металлических штырей, тренировался в покорении известняковых обрывов. Вся чичеринская гора зияла этими омертвевшими оврагами: пустынно-горный пейзаж в степи!

Став взрослым, я трижды побывал в Сергиевке: в 1965, 1985 и 1995 годах. И каждый раз видел жуткую картину: гора, которую когда-то укрывала прекрасная чичеринская роща, была голой, порыжевшей от палящего солнца. Никаких деревьев. В соответствии со «сталинским планом озеленения степей» в окрестностях Сергиевки появились лесозащитные полосы. Но это в открытой степи, а на горе, на историческом месте – ничегошеньки! И это к тому же происходило несмотря на болтовню об экологической защите страны: ведь склон без зелёной защиты подвержен эрозии, овраги всё сильнее разоряли гору.

Ну, ладно, у нашей «великой страны» не было и до сих пор нет денег на восстановление конкретной рощи. Да и в грандиозные планы по строительству коммунизма это никак не вписывалось: зачем восстанавливать память о барской усадьбе? Но жители-то Сергиевки, за столько десятилетий, неужели не могли для начала насадить не какие-то привозные, дорогие растения, а хотя бы обычные для этих мест деревья и кустарники?! Ведь возле каждой избы был если не сад, то хотя бы палисадник, а там всегда найдётся какой-нибудь подрост, который безболезненно можно пересадить. Возле изб росли не только ветла, сирень, черёмуха, акация, но и клён, вяз… Для начала хоть что-нибудь посадили бы у подножия горы, рядом со старицей. Даже не для памяти о былой красоте исторического места, а просто для себя, чтобы было, где погулять, набрать ягод и грибов, послушать певчих птиц… Мёртвая, лунная пустота…

Кто-то скажет: не до того было, люди долгие годы жили в нищете и голоде, едва справлялись с колхозными и дворовыми обязанностями, чтобы хоть как-то свести концы с концами, вырастить детей… И это правда. Но есть и другая правда. Чтобы посадить несколько кустиков, достаточно одного дня в году. Тем более не в страду, а когда распутица – весной или осенью. И не обязательно всем взрослым этим заниматься. Ведь выводили же детишек на сбор колосков, так почему бы не организовать их на посадку новых деревьев и кустарников? Один день в году! За несколько десятков лет после войны уже выросла бы роща…

Долгие годы под горой, поблизости от бывшей усадьбы сохранялся сруб, поставленный над родником, который питал деревню и пойменное озеро. Там жили ласточки. А в родниковом ручье водилась рыба. Но сруб подгнил, а охраняемый под ним родниковый бассейн, когда я его в последний раз видел, был замусорен, как свалка… Больно было на это смотреть.

Но вот в том же блоге Марины Климковой я увидел свежие снимки (2014 г.), на которых, к моей радости, запечатлена не только современная Сергиевка, где дома блестят жестяными крышами, но и гора, на которой куртинами поднялись молодые берёзки. Наконец-то природа взяла своё, не дождавшись милостей от человека. Природа сама занялась восстановлением зелёного покрова на выжженном склоне! Лиха беда начало: на берёзки прилетают птицы, они принесут сюда семена других растений, да и ветер постарается. Главное, что теперь закрепилась зелень, которая создала своеобразный оазис для продолжения жизни. Авось на этом склоне снова появится чья-то усадьба – как продолжение истории рода Боратынских и Чичериных.

А может быть, местный фермер, занявшийся здесь свиноводством, возродит традицию украшения здешней земли красивыми усадьбами? Его ферма построена там, где стояла чичеринская конюшня – это недалеко от того места, где располагалась усадьба.

Во времена моего детства над Сергиевкой царила большая краснокирпичная Воскресенская церковь. По сведениям Марины Климковой, то здание церкви, что я ещё ребёнком успел увидеть (правда, уже без окон и дверей), было возведено в конце XIX века на месте старой.

В блоге Марины я нашёл фотографию церкви 1906 года. Снимок сделан не от реки – тогда бы было видно, на какой высоте царил этот храм. Фотограф запечатлел его со стороны тучной, не побоюсь этого слова, нивы. Когда мы с мальчишками гоняли галок в гулкой церковной пустоте, засеянное поле располагалось дальше от храма. И тогда уже не было отдельно стоящей колокольни, её снесли до основания раньше.

Рядом с остовом церкви было кладбище. Очень скромное. Помню, мы с бабушкой ходили туда ранней весной, вероятно, на пасху. Не было ни одного дерева. А мелкий кустарник и цветы ещё не распустились. И эта серая пустыня создавала очень унылый вид, усиливая печальный ритуал.

Рядом с церковью валялись полуразбитые надгробия. Чьи имена там были запечатлены, я тогда не интересовался.

Я не спрашивал, но, скорее всего, бабушка венчалась со своим суженным именно в этой церкви…

В период «развитого социализма» (а может быть, даже пораньше – при недоразвитом социализма) церковь разобрали до кирпичика…

У тамбовских особый говор

Возможно, именно тогда, когда бабушка прислуживала в барской усадьбе Чичериных, дед и заприметил юную Машу (или Марусю, Маньку – не знаю, как он её называл). Поженились они, если судить по дате рождения их первенца, моей мамы (1915), вероятно, в год начала Первой мировой войны. Может, и раньше, так как не исключено, что и до моей мамы у них были дети, да умерли.

Вскоре молодая семья построила себе дом на восточной окраине Сергиевки, за пределами общесельской территории, которую охраняла от вешних вод глубокая канава. Безудержно, как это водилось в те годы, рожали детей: то ли мода была такая, то ли семья нуждалась в рабочих руках, то ли просто потому, что не было презервативов, а иные, доморощенные способы предохранения не срабатывали. Всего бабушка родила тринадцать детей! Но в те годы дети, без всякого медицинского досмотра, умирали массово: то корь, то простуда, то ещё что-то… Выжило только пятеро: две дочки и три сына.

Множество детей – это не только «семейное богатство», но и огромные хлопоты: ухаживать, одеть-обуть, накормить. Поскольку моя мама была старшей, на неё свалились непосильные заботы, особенно после смерти её отца. Бабушка просто не справлялась с большим семейством и хозяйством. Как-то мама призналась мне, что обиделась на бабушку за то, что та не позволила ей учиться. После первой же четверти первого класса, с наступлением холодов, бабушка сказала ей: хватит стаптывать валенки, сиди дома, помогай. И мама, как и бабушка, осталась безграмотной. Всё, чему она научилась за два месяца, это читать, произнося слова по складам. Впрочем, справедливо ли было маме винить в своей неграмотности только бабушку? У неё же были потом многие годы для пополнения знаний. Однако она не нашла в себе силы этим заняться. Да и бабушка тоже.

В начале 1920-х годов большевики объявили в стране ликбез – ликвидацию безграмотности. И правильно сделали, поскольку в безграмотной стране не только социализм, а вообще ничего не построишь. Вскоре на весь мир отрапортовали: безграмотность в стране ликвидирована! Вот только двух безграмотных женщин – бабушку и маму они своей «честной статистикой» почему-то не учли. И это лишь в одном конкретном селе, даже в одной избе. Тотальный ликбез не охватил и многих других неграмотных. Во всяком случае, мне и в середине двадцатого века доводилось видеть людей, которые расписывались в документах крестиком.

Увы, показуха не только тогда была, она и по сию пору остаётся основой идеологии нашего «самого передового в мире государства» – как демонстрация наших впечатляющих достижений. Хотя, разумеется, достижения тоже были. Жизнь ведь развивается не только по велению самодержца или партии. Муравьи вон тоже безграмотные и крохотные, а какие горы строят. Инстинкт устроить свою жизнь у всех живых существ имеется…

Каждый раз, когда я после сравнительно долгого жития на селе возвращался в Москву, столичные дружки надо мной потешались: я говорил по-деревенски. И интонация какая-то странная, и ударения бывали не те, а главное – их смешил мой не московский лексикон. Считали, что говорю безграмотно. Конечно, «чаво» звучало дико. Искажённым казалось москвичам, например, и слово «щикатурка». Произнесёшь его – издевательский гогот. Но так говорили все сергиевские. И так говорила бабушка! Я поначалу обижался.

В памяти всплывают и другие бабушкины выражения. Например, спрашивает: «И куда ты забельшил?» О чём это она? О том, что я что-то так запрятал, «незнамо куда», что и не найти «таперча».

Вспоминается: «Не надо его булгачить». Это она просит не будить, не беспокоить спящего.

Спрашивала: «Гребуешь?». То есть – брезгуешь?

Соглашается: «Таскато!». Это значит – «пускай, ладно, хватит». Слово – удивительное, никаких намёков на его существование я не нашёл в словарях.

«Ты что ж, анчутка, творишь-то?!» – кричит расшалившемуся соседскому мальчугану. Меня анчуткой («чертёнком») бабушка никогда не называла.

«Колготной он», – это про беспокойного, хлопотливого мужичка.

«Не пей холодную воду – опять дохать будешь», – предупреждает меня, чтобы я не застудил горло и не начал кашлять. Слово «дохлый» у Даля есть, а «дохать» – нет.

Или просит: «Принеси беремя соломы». В шестом или седьмом классе, когда мы проходили слова-исключения, оканчивающиеся на «мя», и когда класс исчерпал все свои знания этих слов, я гордо заявил: «А ещё есть слово “беремя”». «Нет такого слова», – отрезала учительница. «Есть!», – попытался я оспорить. Учительница ещё жёстче произнесла «Нет!», и я, побоявшись получить двойку за подрыв авторитета педагога, спорить перестал. Но ведь выражение «беременная женщина» не могло произойти от слова «бремя».

И ещё много других деревенских слов вбивалось в мой лексикон, пока жил в Сергиевке. Всех сейчас уже и не вспомню. А когда вышел «тамбовский» фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», я вдруг окунулся в моё детство: эта «неграмотная» провинциальная речь, эти тамбовские словечки, эта интонация! Вот именно интонация, произношение даже обычных русских слов, вызвала всплеск фонетических воспоминаний! Этот фильм про горькую крестьянскую долю, про антоновщину и её разгром, снимался на Тамбовщине, не так уж и далеко от Сергиевки. В массовых сценах были задействованы местные жители, да и исполнители главных ролей, профессиональные актёры старались говорить по-тамбовски. Не только за художественные достоинства этой ленты, но и чтобы снова окунуться в звуки степного детства, я готов её пересматривать снова и снова.

Позже, листая словарь Владимира Даля, я понял, что не только «щикатурка», «беремя», но и многие другие деревенские вообще и бабушкины в частности слова – это региональная и устаревшая общеславянская лексика, законсервированная в деревенской глубинке. Так что дело вовсе не в безграмотности.

И интонационно у сергиевских селян ощущался особый говорок. Как есть окающий нижегородский, окающе-цокающий вологодский и т. д. Даже сейчас, в век сплошной коммуникации и стирания географических, лингвистических и прочих иных рамок благодаря телевидению и кино, я, например, улавливаю сибирский или южный говорок. А меня, во время поездок в отдалённые российские города и веси, вычисляли как акающего москвича.

Как и все сельские жители, бабушка считала себя верующей. Над столом в углу висела икона Божьей матери с лампадкой. Садясь за еду и поев, она непременно крестилась. Делала это молча. И я повторял вслед за ней. В Москве у нас иконы не было и креститься, благодарить бога за пищу – такого правила не было. Заставила бабушка меня это делать, или я просто перенял процедуру, не помню. Никаким молитвам меня не учила. А религиозных книжек в избе не было. Знала церковные праздники, но соблюдала не все причитающиеся обряды. Пасху отмечала, готовила сладкое угощение. Не кулич, он был под запретом. К тому же негде было его освятить. На «родительский день» мы ходили на кладбище. На Троицу отправляла меня нарвать веток, чтобы украсить избу. Как мы отмечали Рождество, не помню. Да и отмечали ли: за окном стужа, в избе, когда печь остынет, холодновато. На Крещение рассказала про иордань. Слово запомнилось своим нерусским звучанием. Это – прорубь для крещения. Вырубали её во льду речки, недалеко от горы, где стояла церковь. Но не простой прямоугольник для купания, а в виде креста.

Бабушка не заставляла меня носить крестик. И вообще никак не принуждала к религиозности. И, когда после первых же дней моей учёбы в школе я твёрдо заявил, что бога нет, она не стала спорить со мной, переубеждать. Время было такое – большевистско-безбожное. А идти против большевистской власти было опасно.

Не будучи сильно обременённой религиозными догмами, бабушка была по-деревенски суеверна. Религия и суеверие – это две стороны одной медали. Они проистекают из страха людей перед всесильной природой и перед слепым случаем. В самом деле, почему на всём огромном пространстве молния ударит именно в твой дом, в твою корову, в тебя самого, наконец? Почему именно твой урожай погиб, пала корова, потерялись овцы?.. Почему именно тебя ограбили разбойники, именно у тебя увели корову? Грешен перед богом? Боишься его суда – помолись. Веришь в суеверия – соблюдай устоявшиеся правила.

А правил было много. В общем-то, они общеизвестны, потому что практически все мы, россияне, вышли из деревни. При этом какие-то суеверия строже соблюдаются, какие-то – не очень. Зависит то семейных традиций.

Крошки со стола нельзя смахивать в ладонь – будешь побираться, милостыню просить, учила бабушка.

Отправляясь в путь, нельзя возвращаться. А если всё же вынужден вернуться – посмотрись в зеркало и скажи про себя плохие слова. Или плюнь три раза через левое плечо.

Не ешь перед зеркалом – красоту проглотишь.

На вопрос «Куда пошёл?» резко отрежут: «На кудыкину гору!» Это чтобы не сглазили.

Встретилась баба с пустым ведром или кошка пересекла тебе дорогу – удачи не будет. Того же ожидай, если надел рубаху, носки или портки наизнанку.

При этом, как и в религиозных делах, бабушка не была уж очень категоричной в суеверии. Это было вроде как дань традиции. Я так и воспринимал – как данность сельской жизни, как солнце днём и дождь летом.

Но один бабушкин суеверный поступок меня озадачил. В начале лета на песчаном берегу реки нашёл жёлудь, уже пустивший корень. Он непременно там засох бы, так как уровень воды в межень неизменно падал. Я пересадил его в наш сад. Но бабушка вдруг резко возразила: если посадим дуб – кто-то из близких умрёт. При всём моём уважении к мнению старших, тем более к бабушкиному, я не мог поверить в эту взаимосвязь: молодой дубок и смерть. Но пришлось от давшего росток жёлудя избавиться. Даже не посмел предложить его кому-либо из соседей. Хотя в Сергиевке, после уничтожения Чичеринской рощи, дуб был редкостью.

В моём нынешнем представлении дуб – это, напротив, олицетворение прочности жизни, дома, семьи. Занимаясь историей садово-парковых комплексов Подмосковья, я видел, что дуб, как и кедр, – непременный элемент усадьбы. Он живёт сотни лет. В Москве и Подмосковье есть экземпляры, которые росли ещё в эпоху Петра Первого. Их мог видеть Александр Пушкин, а они – его. Так почему же возле своего жилья не сажать этот символ прочности?