Buch lesen: «Вечеринка с карликами. И другие рассказы»
Авторы: Овчинникова Евгения, Неверова Дина, Рыбникова Мария, Ивченко Елена, Щербакова Лада, Гроппен Инесса, Златковская Анна, Пожарская Алина, Волкова Наталья, Ботвич Алла, Сошников Артем, Алексеева Надежда, Анфилофьева Мария, Лизоркина Наталия, Ульянова Юлия, Аникина Ольга, Млынчик Татьяна, Зыченко Илья
Редактор Дина Неверова
Редактор Евгения Овчинникова
Редактор Татьяна Млынчик
Редактор Илья Зыченко
Корректор Марина Жуковец
Корректор Инна Родионова
Редактор Вера Галь
Дизайнер обложки Эдуард Макрий
© Евгения Овчинникова, 2024
© Дина Неверова, 2024
© Мария Рыбникова, 2024
© Елена Ивченко, 2024
© Лада Щербакова, 2024
© Инесса Гроппен, 2024
© Анна Златковская, 2024
© Алина Пожарская, 2024
© Наталья Волкова, 2024
© Алла Ботвич, 2024
© Артем Сошников, 2024
© Надежда Алексеева, 2024
© Мария Анфилофьева, 2024
© Наталия Лизоркина, 2024
© Юлия Ульянова, 2024
© Ольга Аникина, 2024
© Татьяна Млынчик, 2024
© Илья Зыченко, 2024
© Эдуард Макрий, дизайн обложки, 2024
ISBN 978-5-4498-5934-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От составителей
Сборник рассказов «Вечеринка с карликами» посвящен взрослению, моменту, когда человек осознает, что простился с детством.
Авторы сборника работают в разных жанрах – от реализма до постмодернизма, но все тексты объединяет попытка понять: что делает нас взрослыми? И все ли из нас взрослеют? Что вообще такое жизнь взрослого человека, жизнь за гранью «18+»?
Для кого-то из героев таким мгновением стал первый поцелуй, первое разочарование в любви, предательство, потеря близкого человека, рождение ребенка, а кто-то все еще находится в поиске себя и не может расстаться с детством.
Сборник состоит из двадцати рассказов и разделен на две части – «Любовь» и «Жизнь».
«Любовь» – объединяет тексты, в которых герои почувствовали себя взрослыми благодаря любви к ребенку, семье, работе, партнеру. «Жизнь» – это наблюдения за реальностью, столкновения с которой меняют героя, позволяют иначе взглянуть на себя.
Некоторые рассказы, вошедшие в сборник, уже публиковались в журналах, а их авторы были призерами литературных конкурсов.
Часть I. Любовь
Елена Ивченко
И облака щекочут пятки
Славик легко поступил в цирковую академию на хореографию: мальчиков был недобор, да и Даниловна, классичка из студии, сидела в комиссии, кивала одобрительно, так что он даже и не напрягался. Прыгнул жете-ан-турнан по кругу, завертел пяток пируэтов с одного форса, закончил в арабеск, откинул со лба белый крашеный чуб, улыбнулся фирменной улыбкой: вуаля, дело в шляпе.
В конце первого курса попросился в массовку, в выпускном участвовать. Думал, будет круто: выпускные концерты – фишка академии, агенты со всего мира приезжают! А на деле вышло – бесконечные репетиции в холодном зале, только разогреешься – Максимов опять начнет лекцию на три часа про то, что сцена не терпит пустоты, что надо танцевать нутром, и бла-бла-бла, и бу-бу-бу, и чувствуешь, как мышцы коченеют, а к горлу подкатывает зевота, таращишь глаза, делаешь умный вид, а потом – хлоп-хлоп – «Поехали, лапушки!», – а куда поехали, если ноги теперь как бетонные! Но ладно, едем, с Максимовым не поспоришь: он в цирковом что-то вроде звезды-легенды, лет тридцать уже призовые номера делает и выпускные ставит.
Там-то, на репетициях выпускного, в гулком холодном зале с хищными рядами пустых кресел, он и увидел Котана. Славик участвовал в подводке, и Котан был сначала просто именем, странноватым на слух, был сигналом встать с холодного пола, разогнуть затекшую спину, занять непочетное место в задней линии: «Работаем, подводка к Котаненко!»
Подводка была – адский пасодобль, Испания, коррида, страсть, злость: одни мужики, без дураков, Славику такое нравилось. В конце музыка долетала до яростной высоты, потом обрывалась, все падали замертво, и в тот раз он, лежа на ледяном полу, увидел, как прошагали перед носом босые узкие ступни. Чуть повернул голову: худой, сутулый вроде как просто мальчик, темные кудрявые волосы до плеч, черные джинсы, черная рубашка – шел с гитарой через сцену, обходя оттанцевавшие свое тела. Вот он дошел до центра – там стояли уже тонкие палки с деревянными брусками на концах («трости», вспомнил Славик), – обвел глазами зал, поднял гитару, положил пальцы на гриф… Томная, тягучая, печальная, как зимнее небо, музыка полилась над сценой. Котан старательно брал аккорды, дергал струны, и на лице его, наполовину закрытом черными прядями, отражалась такая крутая мука, что Славик даже испугался.
А потом Котан ловко вставил гитару в паз так, что правая трость стала продолжением грифа, взялся за навершие, вывел ноги в уголок – и взлетел в пасмурную театральную высь, подсвеченную дежурными лампами. Так вот что значит «Котаненко на гитаре стоит»! Снизу Славику казалось, что Котан шагает вверх ногами по невидимым облакам, парит в какой-то чудо-зоне, где реальность устыдилась своей косности и отступила, давая стоящему на руках человеку возможность чуток полетать. Славику на такое даже смотреть было страшно, он высоты с детства боялся, до тошноты…
Котан плыл, разведя ноги в стороны, чуть заметно подворачивал кистью кубик-навершие, балансировал свободной рукой, и его фигура медленно вращалась вокруг своей оси, словно антрацитовая звезда. Горькая испанская музыка пела про то, что нет и не будет на земле человеку счастья, но есть, есть чудесные крохотные минутки, когда можно парить одному в пыльном холодном воздухе, ловить кайф над черной смертной пропастью, быть свободным, быть ничьим, быть живым… Сделав полный круг, Котан свел ноги, вытянулся, прижав к телу свободную руку, – встал в свечку, потом медленно опустил ладонь на вторую трость, сместил центр тяжести. Музыка почти сошла на нет, только одна тонкая, плачущая струна все тянула слабый звук, и под этот звук Котан стал вдруг уводить плечи назад и прогибаться, образуя телом напряженную дугу. Музыка стихла, а он все гнулся и гнулся, словно хотел получше разглядеть свои ступни.
«Мексиканка у него зачетная», – сказал кто-то рядом. Славик повернулся на шепот, а когда снова посмотрел на Котаненко, тот уже вполне по-земному стоял на полу, тер запястье, а Максимов махал длинными руками и вопил что-то про «держать зрителя до конца, Олег, слышишь меня, никогда не бросай, дотяни…». Котан молча смотрел на Максимова синими страшноватыми глазами, не кивал и все потирал тонкое жилистое запястье.
Эквилибристы были отдельной кастой: цирковая белая кость, вечно в ореоле общей тайны, как будто знают про мир что-то такое, что дает им право ходить, не касаясь земли. Про Котаненко болтали всякое: что сноб, что гей, что гений, что молдаванин, что урод и наркоман, что спит, стоя на руках, что за него уже передрались «Ронкалли» и «Винтергартен», что сам Максимов хотел делать ему номер, а Котан его послал, и что ему прямая дорога в «Дю Солей», если, конечно, совсем не скурится, что, впрочем, весьма вероятно…
*
Прогон закончился в девятом часу. Девчонки звали в бар на Васильевской, отмечать Танькин дэрэ, но Славик не пошел: сказал, что устал и спину потянул, пойдет «Финалгоном» мазаться. Ковыряясь в сумке, дождался, пока опустеет коридор, спустился по щербатой лестнице в подвал. Замирая животом, потянул грязно-синюю деревянную дверь. Зал глянул на него пустыми глазами воздушных колец, шевельнул висячими хвостами ремней и тканей, тускло блеснул синими сальными матами.
У стены, спиной к залу, стоял на руках Котан: короткие шорты, мокрая голая спина, волосы собраны в тугую дульку, на полу под головой – что-то яркое. Славик, набравшись смелости, подошел поближе, пригляделся: тикает секундомером мобилка, рядом раскрыт глянцевый журнал. Котан перенес вес тела на левую руку, правой перевернул страницу, вернулся в стойку. Из журнала глянула вдруг знакомая фотка: голый торс, лихая шевелюра, томные татарские глаза – Нуреев! Скандальный невозвращенец, танцовщик от бога, Славиков детский идеал… Котан бесшумно опустил босые ступни на пол, выпрямился, глянул без улыбки:
– Ну?
– Про Нуреева читаешь? У него, говорят, свой остров был. Даже три.
– Цыпа, тебе чего?
Котан вытер напульсником лоб, заправил под резинку вылезшую курчавую прядь.
– Слушай… научи на руках стоять. Очень надо.
– Кому?
– Чего?
– Кому надо-то?
– Мне.
Котан подошел вплотную, и вдруг оказалось, что он выше Славика на полголовы. Постоял, покачиваясь, будто на ногах было ему не вполне привычно, поглядел изучающе. От него пахло чем-то морским, копченым, соленым. Хмыкнул, больно стукнул вдруг пальцем по лбу:
– Ты балетный, что ли? Как зовут?
– Славик… Слава. А ты Олег, да?
– Олег, Олег… Нагнись-ка.
– На… что?
– Нагнись давай.
Славик послушно сложился пополам, уткнулся лицом в выпирающие под узкими джинсами коленки, чувствуя, как заливаются краской щеки.
– Ноги ровно! Так… О’кей, – Котан хлопнул по спине, – вставай. Руку дай.
Цепко ухватил за ладонь, стал давить, отводя пальцы назад. Славик охнул, Котан довольно кивнул:
– С растяжкой, думаю, тоже все чики? Поперечный, все дела? Приходи, значит, завтра в общагу.
Славик сглотнул, проскрипел непослушным горлом:
– Зачем?
– Учиться будем, – Котан прищурился, улыбнулся и стал вдруг похож на Нуреева в молодости. – И на руках, и по-всякому. Давай часов после восьми. Сла-авик!
*
Славик сказал маме, что задержится на прогоне, хотя никакого прогона не было. В общаге он никогда не бывал и, перед тем как войти, постоял чуток снаружи, вдыхая густой вечерний воздух. Пахло дымом, сумерками, близким летом. Двое парней вывалились из двери с утробным уханьем, один больно толкнул плечом, пьяно прыснул:
– Упс, на кого-то я тут наступил, пардон!
Славик потянул дверь и вошел. Он ждал, что консьержка на входе будет пристрастно допытывать, к кому он, и приготовился уже бойко выпалить:
– К Котаненко, в девятую!
Но консьержки не было. Уходил вправо бесконечный темный коридор, там вдалеке что-то шипело и звякало. Слева вела наверх заплеванная лестница. Пахло плесенью и борщом. Славик растерянно огляделся, неуверенно повлекся на далекий звяк.
– Ой, Щегловский, ты чего тут? – Анька Вознюк, в халате, с полотенцем на голове, выплыла вдруг из коридорного тумана, улыбнулась, блеснув криво выпирающим зубом. – Не меня ищешь?
– Не, слушай… где Котан живет?
– А, Котанеда? – Анька разочарованно махнула рукой наверх: – На втором, там услышишь.
Он и услышал: из-за двери валил гитарный шквал, усиленный динамиком. Постучал, подождал, вошел. Котан сидел на кровати в трусах, терзал медиатором струны, и на лице у него было то самое мучительное выражение, которое Славик видел на сцене.
– А? – музыка резко стихла, и Славик, не успев сбавить тон, по инерции прокричал: – Не знал, говорю, что играешь! Думал, фанера!
– Одно другому не мешает.
Котан положил гитару на соседнюю кровать, встал, демонстрируя тощее поджарое тело с узелками мускулов. Натянул треники, повернулся:
– Ну чего, не передумал?
Славик помотал головой.
Котан усмехнулся:
– Тогда слушай. Урок первый. Эквилибр не в руках, а в голове. Все вообще в голове, все могу – не могу, умею – не умею. Ты должен поверить, что можешь. Ходи и с утра до ночи повторяй: «Я умею стоять на руках». Никаких сомнений, вопросов. Голая уверенность и напор. Намерение. И реальность тогда прогнется, станет, как ты хочешь. Понял?
Славик ошарашенно тряхнул крашеным чубом.
– Молодец. Иди сюда, – Котан указал на закуток между тумбочкой и криво висящими полками с какими-то пестрыми жестянками. – Давай, упрись руками в пол. Да не так, лицом к стене, чудик! Становись. Не бойся, держу!
Славик, неуклюже брыкнувшись, забросил ноги на стену. Испугался, что кроссовки оставят на обоях следы, хотел выйти из стойки, снять обувь, но Котан крепко вцепился в щиколотки:
– Плечи включи! Плечи, говорю, включи, толкайся от пола, тянись наверх! Только дебилы стоят на силе, а надо – на технике, в кости стоять… Не вываливайся! – Котан шлепнул Славика по выпирающей попе. – Грудь в себя, зад в себя! Дыши! Да не на меня смотри, дурачок, на руки! Подбородок наверх! Вот. Запомни состояние. Делай так каждый день, настаивай. С тебя триста.
Славик шлепнулся на пол, поднялся на ставшие вдруг ватными ноги.
– Триста… чего?
– Ну, ё, молдавских леев… Евро, брателло!
– К-как евро… ты ж не говорил…
– Теперь говорю. Найдешь деньги – приходи. Будем учиться дальше.
Котан хохотнул, подошел близко, стукнул пальцем по лбу, и Славик увидел, что глаза у него совсем красные.
*
Деньги он взял у мамы, сказал, на мастер-класс по контемпу. Мама помялась, но дала, вытащила отложенное на отпуск: все, что связано с танцами, окутано для нее сияющей дымкой, она слова «контемпорари», «классика», «контактная импровизация» произносит тихим голосом с придыханием. А чего там придыхать: пахота, побитые колени и стертые подушечки.
Через две недели Славик снова пришел в общагу. Котаненко в комнате не было, пахло резко и душно, дымила на столе какая-то стремная аромапалочка. Славик огляделся: потерявшие цвет обои, вереница носков на батарее, стопка книжек на тумбочке. Подошел, посмотрел на обложку: «Путешествие в Икстлан». Это где же такое, в Африке, может… Дверь за спиной клацнула, Славик вздрогнул, обернулся.
– Сла-авик, птичка… – Котан шагнул, протянул руку, костяшки заклеены пластырем. – Прилетел? А что нам принес? Денежки принес?
– Принес, – кивнул Славик, положил на стол заранее приготовленные купюры. – Ты что, ударился? Что с рукой?
– Ага, ударился. Об чью-то голову. Очень много в мире твердых, тупых голов, но воин идет до конца. Кстати, это будет у нас урок второй. Никогда не сдаваться, идти до конца. Путь воина. Давай, покажи, чего настоял за это время.
Славик сложился пополам, упер ладони в пол, кисти привычно заныли. Толкнулся ногами, повел плечами, устаканиваясь. Постоял, ловя знакомое ощущение. Стенка была теперь не нужна, он как будто вырастал из пола, был деревом, впившимся корнями в землю, но летящим, бегущим вверх, к весело щекочущим пятки облакам…
– На пальцы, на пальцы нажимай. Запомни: всегда держать передний упор! Так… Хорошо, сходи, можешь теперь тянуть спичаг.
– Кого тянуть? – Славик поднялся, отряхнул ладони.
Котан хмыкнул, коснулся руками пола. Подал плечи вперед, потом, словно по волшебству, оторвал ноги и плавно, как в замедленной съемке, вышел в стойку. Выглядело это так невесомо – Славик аж дыхание задержал.
– Силовой выход, – пробормотал Котан, приземляясь. – Иди сюда.
Он сгрузил с тумбочки книги, подвинул обшарпанный стул.
– Смотри, ложишься плечами вот так, держишься руками. Задницу вверх – и пошел тянуть. Понятно? Давай, пробуй. Да не здесь, чудила! У меня сейчас… – Котан глянул на лежащие на пыльном столе купюры, – дела. Будут деньги – приходи. Таксу знаешь.
*
Эти триста евро Славик просить у мамы не стал. Взял НЗ в сумочке, где хранились паспорта, чеки, квитанции. Наткнулся на свое свидетельство о рождении: Щегловский Вячеслав Иванович, 1999 г. р., в графе отец – прочерк. Мама дала ему отчество по деду, на вопросы про отца только морщилась смущенно, и Славик, как чуть подрос, спрашивать перестал: ему не хотелось видеть, как она врет, а правда, похоже, никого бы не обрадовала.
Когда он вошел, Котан лежал на кровати: глаза закрыты, в руке тлеет темная сигарета. В комнате полумрак, несет сладковатым дымом. Славик не раз унюхивал такой в туалете академии, знал: это пахнет трава. Девчонки смеялись: Щегол, ты один тут каннабисный девственник, а он отнекивался, делал вид, что давно все перепробовал и успел разочароваться.
Остановился на пороге, позвал вопросительно:
– Олег?
Котан открыл глаза, сел, помахал рукой перед лицом, пригляделся:
– А, цыпа, птичка певчая… Чего, деньги принес? Это хорошо…
Славик подошел к кровати, протянул Котану купюры. Тот зачарованно потрепал их в руке, зачем-то понюхал, свернул в трубочку и засунул под подушку.
– Ну, как твой спичаг?
– Понимаешь, – зачастил Славик, – со стульев отлично, а вот с пола…
Котан вдруг вскочил, сунул ноги в резиновые шлепанцы:
– Не, не тут! Пошли! Затянись только сначала. Давай-давай, это часть урока номер три!
Славик послушно взял в губы мокрую, резко пахнущую сигарету, втянул запретный дым.
*
Ему показалось, что они поднимались очень долго. В голове было ясно и празднично, и, когда он ступил на крышу, сразу понял: ну конечно, только тут! Небо – вот оно, близко, сейчас он встанет на руки и побежит по розовым вечерним облакам…
Они прошагали по вздутому рубероиду туда, где перила, сваренные из ржавого уголка, размыкались, будто раскрывали ладони, выпуская на волю всех желающих. Бортик высотой по щиколотку – вот и вся преграда между решившим полетать человеком и гостеприимным майским небом. Внизу кто-то кашлял и ругался, но даже ругань здесь звучала будто райская музыка – возвышенно и непонятно. Котан шагнул к краю, Славик подошел, встал рядом. Вниз старался не смотреть. Глядел на латаную стену пятиэтажки напротив, вдыхал теплый ветер, чувствовал, как копятся в глазах счастливые слезы. Боялся, что Котан заметит, – так и стоял, не вытирая щек.
– Урок третий. Мозг надо выключать, – тихо проговорил Котан, – он только мешает телу делать то, чему учили. А для того есть дорогая нам всем мариванна. Ну что, давай?
Он сбросил шлепанцы, коснулся ладонями узкого бортика – и взлетел над серой, нагретой за день крышей. Развел ноги, перенес вес на правую руку, поднял левую… Котан плыл над вечерним городом диковинным растопыренным знаком, рисовался темным силуэтом на оранжевом небе.
– Теперь ты.
Славик кивнул. Это ничего, что дома спичаг не вытягивался, а пять этажей – адская, тошнотворная высота… Нужно просто отключить мозг. Он уперся руками в бортик, подал плечи вперед, закрыл глаза – и стал тянуться, расти к близкому небу, целясь в него оторвавшимися от опоры пятками. Был как сломанное дерево, которое становится целым, прямым и сильным, если прокрутить запись обратно. Как дерево со слабыми, ломкими, потерявшими почву корнями… Как дерево, которое летит с обрыва в далекую, призывную пустоту.
*
Крыша больно ударила в бок, в голову, расплющила, сверху бухнулось что-то пружинное, теплое. Славик увидел совсем близко смуглое лицо: синие глаза горят безумным веселым огнем, брови хмурятся.
Котан откатился, сел рядом:
– Ты дебил, что ли? Еле тебя поймал! – и вдруг затрясся от смеха.
Славик кивнул, потянулся и тронул, наконец, худую горячую щеку.
– Я тебя люблю.
Лицо Котана пошло рябью, сморщилось:
– Вот Гейропа конченая! – он поднялся, злобно зыркнул сверху вниз. – Я думал, реально учиться хочешь… Ненавижу пидарасов. Максимов ваш туда же: про душу, про смысл, а сам за жопу трогает. Короче, сгинь, Сла-авик, и чтоб я тебя больше не видел. Ты понял, с-сука?
Котан небольно пнул его в бедро босой ногой, обулся и пошел с крыши прочь, дергая худыми плечами. А Славик долго еще лежал и смотрел, как на розовое небо наползает вечерняя хищная тень, воруя у предметов формы, приглушая звуки, поедая цвета.
*
Котаненко отработал выпускной, подписал контракт с немцами и пропал. Говорили, у себя в Днестровске накурился как-то и на спор с пацанами полез на ГРЭСовский мост «одну руку стоять»1. То ли перила не выдержали, то ли кто задел, только Котан слетел, да не в воду, а на твердое. Пришел неудачно, ладонью внутрь. А с калеченым запястьем какой эквилибр…
Слава перевелся с хореографии на цирковые жанры, выпустился с номером Максимова. Уже шесть лет живет в Париже, работает в «Лидо». Варьете оплачивает квартирку в тринадцатом округе, на проспекте Иври, где полно китайских ресторанов. Недавно приезжала мама, ужасно гордилась, на шоу даже плакала.
Максимовский номер идет на ура, и на афишах «Лидо» в этом году – его, Славы, летящий силуэт: стоит на одной руке на краю парижской крыши, утыканной смешными короткими трубами. Где-то внизу маячит надоевшая ажурная башня. И розовые облака щекочут голые, обращенные к небу пятки.
Лада Щербакова
Трындец
– Толик, привет, это я. Что делаешь? Презентацию к встрече? Слушай, а приехать можешь? Хреново мне, понимаешь. Да-да, полный трындец. Ну да, опять. Можешь? Ой, спасибо огромное, и выпить что-нибудь захвати покрепче, ладно? Ну, рому там или виски. Не, вина не надо, от него одна маета, мне бы забыться – и в омут. Ладно, ладно, дождусь, без тебя прыгать не буду!
Все Юлькины «трындецы» как две капли воды походили друг на друга: они, как правило, были «чертовски обаятельны», «возбуждающе умны», «невероятно богаты» и в большинстве случаев имели старую, страшную и постылую жену. Все жены при этом были почему-то неизлечимо больны, поэтому бросить их и жениться на Юльке ее избранникам не позволяло врожденное благородство. Все «трындецы» проходили один и тот же цикл волшебного преображения – из того самого принца в редкостного козла. Разница была только в скорости превращения. Поначалу все как один пылали безумной страстью, катали счастливую Юльку на белом, черном или красном коне, кормили в изысканных ресторанах и даже брали с собой на международные рыцарские турниры – по гольфу. А потом мгновенно сливались при первой попытке загнать их благородные порывы в рамки простых человеческих отношений. «Давай я куплю тебе зубную щетку!» – предлагала Юлька и наблюдала мелькающие пятки очередного мужчины своей мечты. «Может быть, в выходные сходим в кино?» – спрашивала она. В тот же момент принц начинал поспешно натягивать штаны, спасая свои зажатые в тисках семейных уз жизненно важные органы. Избранник срывался с места со скоростью испуганного оленя, разглядевшего сквозь кусты нацеленное на него дуло. Он прыгал на припаркованного неподалеку коня и навсегда растворялся в дорожной пыли. На память Юльке обычно оставались забытые впопыхах носки (иногда без пары) и новый убедительный аргумент в пользу никчемности и полной деградации всего мужского рода.
Сценарий их редких с Толиком встреч тоже не отличался разнообразием: Юлька быстро и жестко напивалась, начинала дико хохотать, потом погружалась в пучину самокритики, плавно перетекавшей в истерику. Она истошно подвывала, хлюпала носом и щедро размазывала сопли по его рубашке. Толик осторожно гладил рыдающую Юльку по голове и говорил ей то, что она хотела услышать: какая она красивая, замечательная, необыкновенная, что все эти «трындецы» абсолютно ее не достойны, и как можно расстраиваться и плакать из-за таких вот идиотов, не ценящих своего счастья. Юлька кивала, всхлипывала, послушно глотала алкозельцер и потихоньку успокаивалась. «Ну ведь где-то он есть, есть? Тот самый, любящий, настоящий, для которого я и только я?» – жалобно причитала она. «Есть, – всегда уверенно кивал Толик, – я точно знаю!» Он укладывал ее в кровать, накрывал одеялом, дожидался последнего робкого всхлипа, тушил свет и шел на кухню – мыть посуду. Бардак у Юльки всегда был отменный.
Толик закуривал сигарету, потом другую и еще долго сидел в полутьме, допивая остатки виски или рома. Глубоко за полночь он снова заходил в комнату, прислушивался к мирному сопению, поправлял одеяло, затем вызывал такси и уезжал к себе – доделывать презентацию. По дороге домой он разминал внезапно занывшее плечо и вспоминал их первую встречу. Он только что закончил пятый класс и целыми днями болтался на берегу моря с такими же, как он, очумевшими от летнего безделья пацанами. Они как раз «пекли блинчики» – камушки прыгали плохо, было ветрено, и море слегка штормило. Неожиданно на берегу появилась девочка лет семи-восьми. Она как будто возникла из ниоткуда – место было тайным, спрятанным в небольшом ущелье. Приезжие сюда не добирались. Сначала он поймал удивленные взгляды своих товарищей, а потом увидел неуместно белую для середины июля спину и сползшую на хрупкое плечо зеленую бретельку раздувшегося на ветру сарафана – она всегда любила все зеленое. Девочка присела на корточки, смешно растопырив коленки, выбрала приглянувшийся голыш, встала, прицелилась и ловким движением запустила его в море: камень весело подпрыгнул раза три или четыре – совсем неплохо для такой малявки. Не сказав ни слова, незнакомка поправила бретельку и, грациозно придерживая срывавшуюся с головы панамку, двинулась прочь. Кто-то из мальчишек присвистнул, затем под ноги незнакомке полетел камень, другой, третий. Девочка споткнулась, рухнула на коленки – как раз вровень с Толиком – и подняла на него обиженные глаза цвета бутылочных стеклышек. Такие иногда попадаются в прибрежной гальке – матовые и гладкие, вылизанные шершавым языком моря. Что-то ухнуло у Толика в животе, в ноздри ударил соленый ветер. Как в замедленной съемке он увидел изгибающихся от хохота мальчишек, девочку, отряхивающую коленки, и плавно парящую в небе панамку. Он вскочил и на заплетающихся ногах ринулся ее ловить.
Юлька приезжала с родителями и младшими братьями каждое лето. В силу многочисленности семейства денег на лелеемую в ее мечтах Турцию у них не хватало, и столичная семья, один раз облюбовав небольшой приморский поселок, возвращалась сюда снова и снова. Юльке никогда не сиделось на месте. Она, как говорила его мать, вечно искала приключений на свою… э-э-э, голову, а он – он, как верный рыцарь, всегда приходил на помощь или просто был рядом. Снимал ее, оцепеневшую от страха, с раскидистой яблони (залезть-то залезла, а вниз никак!), спасал от разъяренного продавца персиков – приглянувшийся ей фрукт оказался в самом низу любовно выложенной пирамиды, которая рухнула, как только она попыталась его достать. Персики поскакали врассыпную, как бусы с порвавшейся нитки, Толик схватил Юльку за шиворот, и они кинулись прочь со всех ног. Они бежали-бежали и еще долго слышали позади себя проклятия, доносившиеся в их адрес. Он учил ее нырять, не зажимая пальцами нос, и прыгать с пирса – сначала солдатиком, потом ласточкой. Как-то даже подрался из-за нее – и зачем на рожон лезла, нашла кого дразнить – самого отъявленного хулигана во всей округе.
Юлька принимала его рыцарствование благосклонно, как неизменный атрибут своих пляжных каникул. Иногда она исчезала из его поля зрения – безо всякого предупреждения. Чем взрослее они становились, тем чаще это случалось: ей было тесно в абрисе их привычных, протоптанных за детские годы маршрутов. Он бесцельно бродил по берегу и бросал в воду камни. Размахивался изо всех сил – так, что потом болело плечо, потом еще раз, и еще… Камней вокруг было много. С каждым годом подводная горка становилась все выше и выше, а плечо ныло все сильнее и сильнее.
Толик хорошо помнил свое последнее школьное лето и вечер перед ее отъездом – он потащил ее в то самое ущелье. Уставшее за день светило грузно заваливалось за горизонт. Шелестело теряющее краски море. Оно лениво накатывало на берег, выплевывая к их ногам россыпи блестящей гальки. Чуть подсохнув, камни теряли свое волшебное сияние, и тогда он снова бросал их в воду. Юлька вела себя как-то странно: то болтала без умолку, то замолкала надолго, погружаясь в какие-то свои, далекие от него мысли. Он молчал, слушал, внимательно рассматривая очередной отполированный водой и галькой зеленый осколок, – то ли чье-то послание не добралось до адресата, разбившись о прибрежные скалы, то ли торопливый турист, споткнувшись о камень, выронил из рук вожделенное каберне. Солнце наконец благополучно утонуло. Толик набрал в легкие побольше воздуха и наклонился к девушке. Та еле заметно вздрогнула и отпрянула. На мгновение он застыл, выдохнул и… осторожно поправил сползшую на ее обгорелое плечо бретельку зеленого сарафана.
Потом была армия, два года странной, законсервированной в беззвучном ожидании жизни. Он почти ничего не помнил из этих лет – ни вечно разбитого об верхнюю койку лба, ни изнурительных марш-бросков, ни прогорклой перловой каши за завтрак, обед и ужин. Помнил только удивленные глаза родителей, когда на следующий день после возвращения заявил, что через неделю уезжает в Москву – поступать в университет. И поступил же – не сразу, через год, но поступил. Днем работал курьером, ночью зубрил математику в крохотной комнатушке где-то за кольцевой. Юлька окончила школу и поступила в тот же год (он как специально подгадал), только на другой факультет. Виделись они нечасто. Она всегда возникала в его жизни непредсказуемо, как автобус на сельской дороге – вне всякого обещанного расписания на криво прибитой к столбу табличке. Иногда усталый путник часами сидит на пыльной обочине, ожидая, когда же размякший от послеобеденной дремы водитель разомнет затекшую спину и снова возьмется за баранку. А иногда – еле-еле успевает добежать до остановки, чтобы впрыгнуть на подножку нетерпеливо фыркающей машины. Толик с радостью откликался на любое ее приглашение или просьбу и с одинаковым энтузиазмом летал на воздушных шарах, танцевал аргентинское танго, собирал в старый, подвешенный на куст зонтик ягоды облепихи на родительской даче, делал ремонт в доставшейся ей в наследство от бабушки квартире. Она могла пропасть на пару-тройку месяцев, а потом без всякого предупреждения неожиданно появиться на пороге его комнаты в общежитии – стремительная, яркая, с бутылкой вина и пакетом холодных блестящих яблок.
Он привык к мерцательной аритмии ее желаний. Одно время даже бегал с ней по утрам перед парами – правда, недолго. Ей быстро надоело, и она увлеклась чем-то другим – то ли теннисом, то ли тренером по теннису, а Толик с головой погрузился в сопромат и фотонику. На теннис, танго и облепиху времени оставалось все меньше, что огорчало и радовало его одновременно. А потом началась другая, взрослая жизнь, до краев наполненная работой, новыми проектами, командировками и горящими дедлайнами. В его жизни появились женщины – они были красивы, доступны и внимательны к его желаниям. Про больное плечо он почти забыл. Юлька тоже исчезла – ее внезапные набеги сошли на нет. Иногда от нечего делать она звонила – просто так, поболтать. А потом случился тот самый первый «трындец». Кажется, накануне она вернулась из наконец свершившейся в ее жизни Турции. Юлька кричала в трубку, что покончит с собой, рыдала взахлеб и умоляла его приехать. Он чуть с ума не сошел от страха. По дороге к ней у него снова прихватило плечо. «Трындецы» появлялись в Юлькиной жизни примерно раз в полгода, иногда раз в год. Как-то она не звонила года полтора, и Толик, поначалу вздохнувший с облечением, заволновался – он уже привык к своей спасательной миссии, да и увидеть Юльку хотелось так, что мочи не было. Сам он никогда не звонил – после того случая на вечеринке. Она тогда была фантастически красивой – в каком-то умопомрачительном, серебристо-змеином платье, в меру пьяной, веселой, заразительно смеялась и все норовила задушить его в своих объятьях. В конце концов она все-таки напилась, загрустила, утащила Толика на балкон, уткнулась предательски шмыгающим носом в его плечо и стала жаловаться на горемычную женскую долю – уж столько лет, и до сих пор одна! Плечо было широким, удивительно мягким и твердым одновременно и, как всегда, в нужный момент оказалось рядом с Юлькиным носом. Толик потушил сигарету, прижал девушку к себе и коротко вдохнул знакомый с детства запах. Он мог отличить его от любого другого на свете. Юлькина макушка, как и двадцать лет назад, пахла соленым морским ветром. Ни сигаретный дым, ни «Кристиан Диор», ни выхлопные газы большого города не смогли заглушить этот запах. Наклонившись к ее уху, он что-то коротко прошептал. Юлька вздрогнула, отстранилась, бросила на него испуганный взгляд и неожиданно заинтересовалась звездами. «Да, знаю, знаю! – она хохотнула и посмотрела на него мерцающими в цвет платья глазами. – И что бы я без тебя делала!? Ты же мой лучший друг, мой верный рыцарь, помнишь, как ты меня в детстве на закорках домой притащил, когда я ногу в карьере подвернула? А Вовку помнишь – ну того, смазливого? Ну, который в меня камни бросал, а потом облезлой кошкой обзывал, а ты ему в челюсть въехал! Помнишь, да? А я, дура, влюбилась в него тогда! Эй, ты чего молчишь? А помнишь, помнишь, как мы лягушек в овраге ловили, ты тогда на одну больше поймал, а я ее в кусты выкинула, сказала, что она дохлая и не считается!» Она поджала губы, потупила взор и артистично вздохнула: «А знаешь, она была не дохлая, просто я проигрывать не хотела! Ну все, сняла тяжкий груз с совести! Ты тогда выиграл, признаю!» Юлька хихикнула, игриво ткнула упрямо молчащего Толика кулаком в живот, потом вдруг резко засуетилась: «Ой, кажется, там уже танцы начались, пошли, а то я уже застоялась, да и прохладно здесь, тебе – нет? Покуришь еще? Ну ладно, я пошла. О-о-о, Шакира, обожаю!» Она резко крутанула бедрами, взмахнула руками и двинулась в центр танцующего круга, разбрызгивая по комнате серебристо-зеленые искры своего платья. Толик зажмурился: что-то попало в глаз и обожгло – наверно, сигаретный дым. Он позвонил через пару недель – нашел какой-то несущественный повод. Юлька трубку не взяла и после не перезвонила. А через несколько месяцев случился новый «трындец».