Я из огненной деревни

Text
6
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Приползли мы уже к партизанским куреням, и так уже остались мы живые.

Вопрос: – А как ваш мальчик, тот, маленький?..

– Мальчик мой помер, бедный, не выдержал…

Вопрос: – А семья у вас какая теперь?

– Теперешний мой муж перед войной пошёл в кадровую, оставил жену, мать и сына, а пришёл – уже не застал ничего. И мы с ним побрались, поженились, сиротами. И заимели шестеро своих детей. Дети уже наши выучились, самому меньшему вот уже тринадцать годков. Все дети уже, слава богу, живы: три дочки и три сына. Двое в Бобруйске, одна работает экономистом по связи, а один, это, кончил лесотехникум в Бобруйске, а одна девка в Пинске, на третьем курсе педучилища. А парень в армии один. Кончил одиннадцать классов. Одна в десятом классе, а самый меньший – в пятом.

Вопрос: – А первый муж был тоже местный?

– Местный. Зайцев. Это теперь я Минич. Его брат бригадиром у нас. Дружили мы, я три года с ним дружила. Я согласна была вместе, я ведь просила того партизанского врача, чтоб он нас с мужем отравил, чтобы нам вместе… И вообще я такая душевная: гибнуть, так вместе гибнуть…»

Полотенце всё ещё лежит на коленях. Но слёз уже нет…

Закончив свою повесть, Вольга Андреевна молчит. И мы молчим.

И в этом молчанье она спохватилась:

«…Боже, боже, ещё ж одно забыла я!.. Такое происшествие было, что я прямо на себя вину беру. Это тогда ещё, в первую блокировку, в сорок втором. Ей-богу, и сколько я жить буду, столько и вину буду на себе иметь!.. Одна женщина, у неё племянник был в партизанах, а младшие хлопчики, его братики, дома. Когда они стали, немцы, гранаты кидать в хаты, дак эта женщина и своих девочек и этих хлопчиков… Выскочила из хаты и кричит:

– Детки, бегите куда глаза глядят!..

Эти девочки, большенькие они, дак они побежали за матерью, а те мальчики вдвоём – по сколько им было годиков, не представляю, – дак они побежали немного с тёткой, да уже и не знают, куда она пошла…

Я тащила мужа, уже вечером это, и знаете, вот так, метрах в тридцати от меня шли они назад, за руки побрались хлопчики и шли назад в село. И почему у меня ума не хватило, ей-богу, ну, прямо непростительно! Почему мне было не сказать: «Детки, вернитесь назад!» Мне как-то на ум… Просто я растеряна была. А потом уже, назавтра, я опомнилась. И вот и сегодня, где увижу двое деток таких, дак обязательно я вспомню тех детей. И я вот на себя вину беру: почему я их не вернула, тех деток?.. И пошли они, и так никто не знает, куда они делись. Или они их так же, немцы, в огонь покидали?..»

Это правда, душевный вы, Вольга Андреевна, человек! И как ни хорошо, как ни ладно живётся вам сегодня, не забыть никогда о том, что было. И те мальчики маленькие, взявшиеся за руки, будут идти по снегу… Кровавому снегу вашей памяти.

Теперь – уже не только вашей.

Я тоже из огненной…

Воспоминания людей, которые здесь прозвучали и будут снова и снова звучать, мы собирали четыре года. А собирать поехали спустя почти три десятилетия после самих событий.

Что же они такое – эти воспоминания, рассказы людей, записанные на магнитофонную ленту, когда прошло уже столько времени? Насколько это документ? И какой это документ?

Мы не боимся сами задать такой вопрос, потому что нам, кто видел, слышал всех этих людей, – очень разных и в то же время в чём-то очень схожих, – нам ответ известен.

Да, это документ. Психологический, социальный. И не только документ того, как сегодня, в 70-е годы, народ помнит военные Хатыни, но и чрезвычайно весомый документ о правде самих событий. Хоть и прошло с того времени более четверти столетия.

Правда этих рассказов прежде всего психологическая. Что и как было с ним самим, как чувствовал, воспринял, видел он это сам, – человек помнит настолько точно, что правда эта не только убеждает тебя, но звучит порой просто невыносимо. Настолько в упор смотрит память на те жуткие события и приближает к тебе их так внезапно, сразу, таким «крупным планом», что сам ты становишься как бы свидетелем – не слушателем или зрителем, а свидетелем происходившего…

«Я не из этой, но тоже из огненной…» – услышали мы на Витебщине, в Шумилинском районе.

Женщина говорила о деревне, однако же и о памяти: огненная!

Психологическая правдивость этих рассказов – немалая гарантия и всякой другой точности, фактической – также. Здесь возможны, понятно, и ошибки, провалы памяти (когда что происходило, фамилии людей, последовательность событий). В таких случаях мы старались уточнять рассказы.

Бывшие партизаны рассказали нам, как на шоссе Могилёв – Бобруйск была уничтожена группа карателей. Часть тех самых эсэсовцев, которые убили в Борках тысячу восемьсот мирных жителей.

Алексей Андреевич Ананич.

«…Было их так человек шестьдесят. Эсэсовцы. Но что характерно – характерно было то, что когда мы брали их штыки, то они были в крови. Это была одна из групп, что участвовала в Борках…»

Иван Сергеевич Ананич.

«…Возьмём их вещмешок, дак там детское барахло было. Даже вынимали их эти финки, так в крови были. Они людей прирезали и бросали в огонь…»

На магнитной ленте остались наши настойчивые (может, даже и слишком настойчивые) вопросы: как оно всё же было, как происходило? Эсэсовцев было шестьдесят, партизан сто с чем-то, да из засады – можно было уничтожать фашистов, даже никого не потеряв. Одного только партизана ранили.

Однако ж, как мы узнали, тот бой начался не совсем удачно.

Иван Сергеевич Ананич.

«Не доехали машины метров пятьсот – некоторые наши стали патроны загонять в патронники. И нечаянно один партизан выстрелил. Немцы услышали выстрел. Одни спешились, шофёр открыл дверку и потихонечку ехал. А немцы куветом идут…»

При таких обстоятельствах да такой бескровный для партизан бой? Не легенда ли это малость? Честно говоря, мы засомневались, что всё здесь точно.

– А сколько их было всех?

– Их, говорят, человек шестьдесят было.

– Всех били?

– Всех.

– А машин сколько?

– Три, кажется.

– И один только раненый у вас?

– Да. У нас один раненый был только.

– А они, видно, не все по этой дороге пошли, ведь Борки очень большие и немцев больше приезжало?

– Да, может, на Могилёв пошли часть. А мы лежали в сторону Бобруйска.

Потом, расспросив хорошо ещё людей, мы убедились, что так и было: на самом деле – на диво удачно провел бой Аркадь Антюх, который командовал партизанской ротой. Всё так и происходило, как рассказывают Ананичи Иван и Алексей.

Продолжает рассказ Иван Сергеевич.

«…Отдаёт приказ: сделать не простую засаду, а держать настоящий фронтальный бой. Огня у нас, мы чувствуем, хватит – мы решили принять бой. Для этого мы расположили взводы буквой «Г». А самому правофланговому взводу командир дал команду: как только завяжется бой, пересекать шоссе и – цепью для того, чтобы легче было расправиться…

Ну, завязался бой. Оттуда наши уже стали перебегать, чтобы окружить, но – тут был пулемётчик немецкий.

Я перебежал в канаву, где немцы, и, пока подбежали наши, развернулся и убил пулемётчика и второго номера тоже, и тут же, в этот момент и мне в ногу ударило… Я сел, пока меня перевязали, прошло пять минут, и бой, операция была закончена. Ребята подбежали и смяли их, буквально за пять минут…»

Конечно, так допытываться обо всём, так «муштровать» (пусть они нам простят!) мы могли по-дружески только хлопцев-партизан. Уточнять рассказы женщин или стариков, что прошли через все ужасы, не станешь вот таким «открытым способом». Здесь уже мы старались опросить как можно больше людей, специально обращая их внимание на тот или другой факт (дату, количество жертв, фамилии, последовательность событий и т. д.), искали материалы в местных музеях, смотрели документы в райкомах и райисполкомах, обращались к документальным книгам и специальным архивам.

Однако это – что касается «внешних» фактов. О том же, что человек сам пережил, перечувствовал, что он делал и что с ним нелюди вытворяли, об этом вам Тэкля Круглова или Вольга Минич так и такое расскажут, что их воспоминаниями можно уточнять многое. И уже не в масштабах деревни или района, или даже Белоруссии. Целому миру есть что поведать этим женщинам.

Живут среди других сегодняшних людей – также сегодняшние, те, кого мы искали, переезжая из области в область, из района в район, из деревни в деревню… По спискам обкомовским, облисполкомовским, потом – по райкомовским и райисполкомовским, а дальше – по живой цепочке человеческой памяти: назвал человек факт, фамилию, деревню – едем туда, а там – новая цепочка, к другим фактам и людям, которые, может, нигде, ни в каких бумагах и не означены. Цепочка эта ведёт ко все новым и новым воспоминаниям, трагедиям, человеческой боли и жестокости нелюдей, сразу перебрасывая тебя, а вместе с тобой и солнце, и улицу с детскими лицами и голосами, и дома, и лес, и дорогу – туда, на три десятилетия назад.

Вот остановился наш «газик» среди песчаной, какой-то чересчур широкой улицы. После пожаров и от послевоенного безлюдья возникала такая «просторная» планировка. Надо начинать разговор с женщинами, что по-воскресному сидят у старых, ещё довоенных берёз. Тут вот дети вертятся, хоть и не очень много их сегодня в деревнях.

По-разному, в разных условиях, начинаем беседу – сразу с объяснения, кто мы и зачем ездим.

– Ой, вспоминать это легко ли?

– Ещё один только раз расскажите, – убеждаешь, как извинения просишь, – мы запишем, напечатается это, пусть люди знают…

Однако бывает, что откладываем такой разговор надальше, потому что самим хочется обычной сегодняшней беседы, чтоб и солнце сегодняшнее оставалось, и смех, и голоса детские не исчезали…

Начинаешь с другого, издалека:

– Это – Погулянка? И теперь так деревня ваша называется? Должно быть, весёлыми людьми были деды и бабки, что так назвали.

 

– А почему ж! А мы разве скучные?

Ну, вот, мы неожиданно сами себе усложнили задачу. Теперь попробуй перейти к тому.

– В войну у вас тут…

И женщины, будто и тона не меняя, громко – о том, что «было, а как же, хватило всем!». Но уже несколько лиц как бы отделились от остальных. Это замечаешь сразу. Прежде всего глаза видишь – остановившиеся на чём-то там, в прошлом…

Живёт человек, как все, у многих и семьи новые, и детей бывает много, тоже «новых». Нет, не обязательно лица, глаза эти будут печальные или строгие (хоть таких большинство). На некоторых держится какая-то непонятная усмешка, которой сам человек, кажется, и не чувствует. Нет, человек совсем нормальный. Ненормально то, что он знает, что помнит этот человек, что помнят люди из огненных деревень.

Эмилию Карловну Партасёнок мы вначале не застали дома. И соседи помогали – не нашли. «Только что была у нас, а куда побежала – разве, може, на тот конец!» Мальцы, что играли со старыми автомобильными шинами, авторитетно разъяснили:

– Бабка Амиля дома не сидит!

А когда возвращались из другой деревни, мы снова завернули в Засовье (это на Логойщине Минской области), Амиля Карловна уже ждала нас в своей хате. Немного растерянная, с недоумением: кому и зачем она так понадобилась, что и раз к ней заехали, и пообещали (через соседей) ещё раз специально приехать. Первое, что услыхали от неё:

– Живу одна: не могу, чтоб кто крикнул, чтоб стукнул.

Не может. Но не может и без людей, а потому и не сидится ей в тихой хатке.

«…Я как стану рассказывать, дак вся трясусь…» (Смеётся.)

Неожиданный этот смех смущает, даже, кажется, пугает её саму. Чёрная, морщинистая рука, сжатая в кулачок, старается прикрыть улыбающиеся старческие губы. И кулак этот, и губы дрожат, как у малого дитяти. Которое вот-вот закричит от боли, от обиды…

«…дак вся трясусь…

В Литвичах немцы приехали молодёжь брать в Германию, а партизаны подползли и стали там их уже бить… А они опять в воскресенье раненько приехали в Литвичи. А уже тогда приехали к нам в двенадцать часов. Тогда уже приказали они… У нас был Жаворонок, староста, местный. Как партизаны подойдут, так он собирал им что надо, а как немцы подойдут, дак он и немцам тоже. Ну, они приказали старосте этому, чтоб собрал яиц… Ну, люди ж боятся сильно… Я тоже одна была с двумя девочками своими, дак тоже боялась. Я из хаты не пошла. Сильно их, этих немцев, боялась. (Смеётся.)

Они ходили там по хатам. И к нам приходили. Мои были девчата небольшие.

На этом месте брат мой двоюродный жил, дак я пошла к нему. Спрашиваю, что будет, може, в Германию будут брать. Девчата мои… Одной уже шестнадцать было. Дак он говорит:

– Нас не будут брать никого. Тут из нашего Засовья нема никого ни в партизанах, ни в полиции, нигде…

Ну, я пошла домой и легла с этими своими девчатками спать. Назавтра я одну разбудила. Выпустить корову. А там, где моя тётка жила и я сеяла картошку, там был мой приусадебный участок. Так был на участке погребок такой выкопан, и будочка землёй обсыпана. Дак я говорю дочке, чтоб шла к корове, а я побегу картошки возьму. Взяла посудину какую-то… (Смеётся.) И вдруг они стоят там, возле тётки моей, пять человек. Одна женщина подошла к ним, спросила о чём-то. А я потом подошла к ней и тихонько говорю:

– Виктя, что они тебе сказали?

– А я, – говорит она, – спрашивала, можно ли выгнать корову в поле, дак они сказали, что только на выгон.

Я тогда скоренько взяла да бегом, да бегом около них. А они мне ничего не сказали. Пришла я к тётке в хату. Дак она говорит, что, може, поубивают, потому что в Литвичах людей убивали – хлопчик один говорил. Это – уже сродственник её. На печи лежит, из Литвич прибежал. Убежал. Он и корову вёл сюда. Дак и корову убили… Тогда, как стали убивать людей. Я тогда скоренько в тот погребок – нагребу картошки и побегу к детям. Одну ж разбудила, а другая спит…

Только я стала вылазить… А был мой брат двоюродный, у тётки жил: там у них голод был на Украине, дак он сюда переехал. Дак он идёт и говорит по-хохлацки:

– Амиля, что-то там стреляют.

Дак я говорю:

– Лезь сюда, прячься…

Там, в её погребе, перегородка такая. Он туда, в этот катушок, залез, а я этак вот присела. Погребок глубокий, а у меня кожух был длинный. Но босая я. Дак я вот так присела и сижу. У дверки сижу. Тихонько. Тогда вижу я, что женщина, соседка, что-то гомонит. Приоткрыла я дверцы и говорю ему:

– Гайдучиха, видать, просится, чтоб в Германию…

У неё было одиннадцать душ семьи, а её гонят в хату – убивать. Я сижу у дверцев, а он там, в катухе. И кашляет. Дак я говорю:

– Не кашляй, сиди тихонько.

А как ты в земле сидишь, дак в хате такой глухой выстрел. Слышу – у тётки моей два раза выстрелили… А он на меня:

– Гляди, что там делается.

Вижу – два немца идут с горы – Жаворонок там жил, дак мы все называли Жаворонкова гора. С горы той идут сюда. Когда у тётки выстрелили два раза, дак тогда я слышу – дух-дух – идут по двору. Один подошёл, дверцы эти открыл. Я его и теперь вижу…»

И снова усмехается старая женщина, закрываясь маленьким, как у ребёнка, но чёрным от старости кулаком. Будто неловко ей за всё, что с нею было. И за всех. За то, что так несуразно, по-детски пряталась, так ползала и ничего не понимала, а незнакомые люди откуда-то приехали, бегали, искали её, чтоб убить…

«…Нехай бы он меня убил…

Держит он винтовку в руках, а я этак сижу. Поглядел на меня, а я на него… Дак он прикрыл эти дверцы и ушёл.

А я все сижу. А тот хлопец всё:

– Гляди, что делается.

Дак я открою, послушаю, погляжу… А потом вижу, что уже крайняя хата горит, дак и говорю:

– Ай, браток, уже ж это немцы людей убивают, уже Степана Громовича хата горит.

Тогда уже и я к нему в этот катушок перекатилась, уже около дверей не сидела. Хату спалили, а сарай остался, а напротив сарая – наш этот погребок. Тогда другой уже вскочил в погребок. Но уже он нас не видит – потому что уже меня нема, я уже перекатилась в катушок. Запел он сам себе под нос, выскочил и подпалил тот сарай. Как загорелся ж этот сарай – тепло же, сухо, – дак стали на нашем погребке дощечки да лапник гореть, которыми он был обставлен. Пламя и покатилось по доскам. Сама бы я, дак я б там сгорела со страху, а он все ж уже мужчина (смеётся), дак он мне говорит:

– Амиля, давай утекать!

Вскочил, уже дверцы горят… А там стояла у нас бочка с бураками, наскобленными на квас, дак я взяла посудину, чтоб плеснуть на дверцы, да вылезть… Но обгорели мы – и наши руки, и лицо обгорело – и его, и моё. Выскочили мы за сарай, а сарай тот уже сгорел.

Полежали мы в картошке, что была посажена. А он говорит:

– Нас тут видать…

Петухи поют, коровы, которые пооставались, ревут, зозулька на дубу – тут дуб стоял – кукует…

Ну, мы тогда поползли ползком по болоту.

Сосед это девочку вынес… По ней два раза стреляли, только платок пробили, а она уцелела, за печкой спряталась. Они в дыму выскочили, как горело. А тогда они нас увидели, нас позвали. И мы этак вместе сидели там.

Вопрос: – А девочки ваши?

– Одну спалили. Как оставила я её спящую, так и убили в хате. А эта сидела на выгоне около коровы. Дак по этой стреляли, да не попали. Там был сруб, срубленный на хату, дак она там под сруб подкатилась.

Немцы, как с вечера пришли, дак они у людей ночевали. Писари там были, писали. А раненько, с солнца восходом начали людей загонять и убивать…»

Да, бывает, пожалуй, когда чувства, переживания, делаются как бы несоответствующими обычным их проявлениям (плакать или смеяться). Других же, «соответствующих», природа человеку, может, и не дала. Не знала мать-природа, с чем когда-то встретятся умнейшие её дети…

На некоторых сделанных нами фото женщин – такая вот неожиданная усмешка. Её понимаешь, увидев не на снимке, а на живом лице, когда слышишь голос человека. И тогда даже как будто соглашаешься с нею: человек, который пережил, своими глазами видел такое, имеет право на слова и выводы, от которых пусть себе даже и холодно делается.

«…Немцы шли к нам так – одна партия из Копцевич, а другая – вон с того конца. А мы на улице были. На улице нас и побрали, погнали вон туда, в конец села. И там стоял такой на колёсах… Я не знаю, что это. Мы думали, что нас будут расстреливать. А они – за нас и группами загоняли в сараи, в хаты. Я попала во вторую группу. Одна я была и со мною золовка моя. Девушка. Так её в первую группу загнали, ранили в хате, она выползла и в колодезь упала. А може, её бросили туда? Не знаю. А я в сарай попала, а потом Павел отбил двери, и мы утекли. Горели все, и сарай тот горел. Стали утекать, а они нас давай бить. Мы вшестером утекали: Лукашевичиха старая, Сергеева мать, Веры Токалиной мать вместе со мною утекала из сарая, тётка Дарья утекала. Тех поубивали, а мы втроём остались. Я за такую вот копёнку забежала и села. Шептала та копёнка – так стреляли по ней. И я осталась живая. Я с двадцатого года сама, а дети мои были тогда в лесу, двое детей было у меня. Не понимала я ещё, думала: хаты у нас хорошие, новые, дак буду просить, чтоб они их не палили. Потому что поговаривали, что жечь будут, но никто ж не думал, что людей будут жечь и расстреливать…

Как я подняла из-за копны свою голову, дак они стреляли, а я побежала, а потом увидела, что за копной сидит Ева Горбань. Вот она (показывает на соседку). Я хотела взять её, а она говорит: «У меня нема ног». Я её и бросила. Мне ж не жаль было ничего, я и детей своих не жалела, бросила, я и сама себя не жалела. Не знаю, кто их, моих детей, побрал. Сама побежала в лес…»

Это и так говорила, рассказывала нам Вера Тимофеевна Какора в деревне Великие Селютичи Петриковского района.

А может, она наговаривала на саму себя? И детей, видишь, «не жалела», и «самой себя не жалела», и соседей.

Можно спросить: а зачем это человеку – так на самого себя наговаривать?

Вопреки всякой логике, казалось бы.

Но много ли (мог бы спросить такой человек) «логики» в целом мире? Где такое творилось, где такое возможно. Вот и говорит, действительно, не жалея ни себя, ни тех, кто будет слушать. И тогда рассказ человека звучит жестоким вызовом: можете ужасаться, можете возмущаться! Мир вон какой, так не требуйте и от меня! Люди, пережившие такое, ныне живущие среди нас, – эти из числа наиболее крепких. Большинство же сразу или через недолгое после войны время ушло из жизни – вслед за болью своей, вслед за детьми, родителями, что так страшно погибли.

А эти всё держатся в жизни: одних держит новая семья, новые дети, работа, старческие хлопоты около внуков; других, одиноких, держит в жизни, возможно, как раз как память об утрате, потому что человек противится, не хочет, чтобы самое дорогое исчезло окончательно – вместе с ним. Потому что и мёртвый для человека тоже иногда ещё раз умирает. «Ещё больше» умирает – уже окончательно. Даже мёртвое дитя своё мать будет спасать (если надо, жертвуя собой) от этой «другой», от новой смерти, вот как Мария Фёдоровна Кот из деревни Великие Прусы в Копыльском районе:

«…Схватила младшую, ей было девять лет… Горит и на ней платье, и на мне горит… Замчала в ту яму, где там глинобитку делали, положила… И опять же лезу по тому самому огню – за старшей… Мало что поубивали, а то ж ещё и сгорит!.. Потянула, подняла. Так оно такое молодое, мя-ягкое!..»

Мать спрятала застреленных детей в яму. А потом ещё раз, жизнью рискуя, вернулась к детям. И говорит нам про это, про убитых.

«Приползла к яме. Живые ли? Не съели бы свиньи…»

Да, человек может жить ради памяти: чтобы в ней, в его памяти, и дети его жили – убитые, сожжённые. Может, потому и держатся многие – силой любви человеческой, материнской: та память, которая их сжигает, она же их и держит на свете.

Люди из огненных деревень – как и все, могут быть озабочены и пенсией, и тем, что внучка не поступила в институт, и шифер им нужен, и сено для коровы. И нам, слушая, записывая, надо было принимать самое практическое участие в этих их хлопотах. Потому что, к сожалению, случается, что не все ещё понимают, что к этим людям отношение должно быть, ну, хотя бы такое же, как к инвалидам или ветеранам Великой Отечественной войны.

Однако же там, где проходит огненная черта их памяти, там все заботы и практические интересы исчезают. За той чертой забота одна: чтобы сказать одну только правду, чтобы люди знали её. Даже удивляешься, насколько искренне человек может говорить, рассказывать всё – и то, что, казалось бы, звучит ему не на пользу…

Многие рассказы не просто правдивые, а даже пугают своей беспощадной правдой. Уже и хочется невольно, чтобы её меньше было. Но человек говорит, поистине не жалея самого себя.

«…Моя одна дочь была в Германии, забрали мою дочь, а одна дома была. Ну, дак он пришёл, мой хозяин, и дочь пришла из лесу, и трое деток привезли ещё. Дак я говорю:

 

– Анупрей, ты знаешь что, бери ты этих детей, да идите в лес назад.

– Эх ты, такую-растакую, будешь мне всё прятаться!..

Не слушается, не слушается меня мой дороженький!

Тогда ж не было ни постилок, ни одеял, дак я говорю ему, что давай в дерюгу дитя да пойдём в лес. Опять он ругается. А тут уже немцы идут. Дак я ему и говорю:

– Чёрта с два мы теперь с тобой удерём. Хоть теперь ты уже веди мою эту донечку!

А она хорошая была, уже семь классов кончила.

– Куда вон люди удирают – туда и ты!

Он, правда, – за неё, и пошли они.

А теперь – откуда уже немцы взялись! – обняли нас кругом. Вот тебе ты и удрал!.. Полицейский зовёт его. Он вернулся, дак они его тут во дворе и застрелили. Он идёт этак вот во двор, а я кричу:

– А боже мой! А куда ж ты? А удирал бы ты, дак холеру б они в тебя попали.

Сама себе уже, не ему. Сначала его, а потом мою доньку, дак я – ох! Нехай же они мне в плечи, а не в глаза!.. Два мальчика: одному четыре года, а другому шесть. Они бегут за мной. А уже немец… Это бабы, которые потом рассказывали: «За тобою, Парася, дети бежали!..»

А они меня, немцы, – вот и так, пуля та вот и так, господи родненький, уже и ранили меня, дак летит кровь… И как я виляла тогда! И кто мне дал бежать не прямо, а всё виляю, виляю!.. И не убили. Там у нас, дальше, копань[24], дак я в ту копань упала. Дак они, паразиты, туда и не пошли. А я в грязи лежу. А они думали, что уже убили. А я потом встала, мокрая, и пошла. Пошла и говорю: «Боже мой, боже, где ж мои сынки?» А у меня ещё три хлопца, дак этот, старший, коров пас, а младшие – свиней. Дак я им говорила, как ещё живые были все: «Гоните, детки, а то немцы поберут. И поросят побьют, и свинью». Дак они уже и погнали. И пришла я к ним. А я ж не знала, где те дети в лесу. Но вот ведь привело меня, – вот они сидят в лесу под кочками, накрылись, когда я пришла.

– Вот, сынки мои родные, да убили ж и батьку, да убили ж и Любку, да убили ж и Ваньку, да и Кольку убили!

Дак они:

– Ох, мамка, добре, хоть что ты живая.

Одному было восемь, другому было десять, а третьему, что теперь у него кирпичный дом, восемнадцать было. Ну, добре. А потом уже и было… Э-э-эх, если бы это всё рассказал, дак господь милый!..

Мне уже семьдесят второй год. Если по хозяину – то Параска Ивановна Луцкая, а если по отцу – то Скакун…»

Было это в деревне Первомайск Речицкого района Гомельской области.

Старая, больная, с простреленным на том поле лицом, женщина кончила рассказывать и снова жалуется на непослушного мужа, что вот так погиб, на то, что аж до Москвы немец дошёл, на невестку и сына, которые её попрекают, что живёт в этой старой хатке одна и не хочет к ним перейти – в кирпичный. И всё это говорится с такой усмешкой на одноглазом лице (глаз вытек от ранения), и таким голосом, такими словами, что невольно представляешь: «Ну, вот, я бежала, обо всём, обо всех забыв от ужаса, а никуда же я не убежала, всё оно продолжается – во мне! Догнала старость, догоняет смерть…»

Новые, иные лица, имена, голоса, судьбы. И вдруг снова – та же горечь на самом дне рассказа. Уже новая семья у человека, дети, их чаще всего ровно столько же, сколько убили, и всё есть, что требуется живому, но вдруг после рассказа вырвется: «Осталась я, а зачем? После того?..»

Те, что в Испаниях и в Аргентинах прятались, а теперь в Западной Германии живут как добродетельные «деловые люди» и «любящие отцы семейств» – вон как обидчиво они (и их защитники) уверены в своём праве не только на жизнь, на «срок давности», но и в своей «патриотической обязанности» присутствовать среди новых поколений.

А эти, их жертвы, жертвы нечеловеческой жестокости, люди с огненной памятью несут в себе – потому, что они люди! – проклятые вопросы, терзавшие всех великих мучеников за человека и человечество: от Данте и Шекспира до Толстого и Достоевского.

Так что же помнит и что может помнить человек через столько лет?

Поразительно много и, оказывается, на удивление, подробно – если это касается таких событий. Были бы только слова – передать пережитое. Но и слова есть, находятся, особенно у женщин. У мужчин, как правило, слова не так точно прилегают к воспаленной памяти. Но тоже не у всех, о чём свидетельствует рассказ Ивана Максимовича Савицкого.

Каратели ворвались в деревню Збышин Кировского района Могилёвской области, а молодой партизан Савицкий[25] как раз из лесу пришёл, надо было наведаться к сестре. Оружие он спрятал на опушке. Кинулся в хлев, на чердак и оттуда наблюдает, видит. И вот что помнит. Как запомнил человек:

«И мне через фронтон видно, что через речку бегут две женщины. А вот так передо мной сарай стоял. И там стоит станковый пулемёт, и они через речку стреляют в этих бегущих женщин. И вот, представляете! Мне вот этот сектор из-за досок фронтона виден, где бегут женщины, а дальше за доской не видно. А выскочить они должны вот тут – там снова мне видно. Там я их снова увижу. И когда женщины вот тут из-за доски не выскочили, я понял, что убили, что в Збышине убивают людей…»

Или то место из рассказа Ивана Савицкого, как человек стоит в подожжённом сарае, не может сразу выскочить, потому что убийцы где-то близко, стоит в самой середине и терпит, пока можно, и сам удивлён, что терпит:

«Ну, знаете, когда свечка горит, так по краям жарко, а в середине – нет. Горит хлев кругом меня, а я стою. И когда мне уже невозможно было стоять, меня припекать начало, я и полез под стену…»

Временами, особенно когда женщин слушаешь, начинает казаться: вот только что человек оттуда! Вырвался и прибежал к людям и говорит о том, как и что было с ним, в его деревне, и сам удивлён, почти не верит, что живой. И что оно взаправду было, уже будто не верит, потому что вот здесь всё по-прежнему, а ему ж показалось, что всюду, что уже навсегда – это так. («Я уже думала, что всех подряд уничтожают, на всей земле…»)

Домна Васильевна Щемелева[26] рассказывала нам, что когда она нашла среди трупов раненого сына, когда тянула его на спине три или больше километров в лес, так после того ходила, жила, не выпрямившись. Долго, несколько лет, спина такой оставалась. Будто всё ещё несла женщина на себе жуткую тяжесть того дня…

Вот и не удивительно, что такое не позволяет и памяти человеческой выпрямиться до конца, сбросить всё с себя. Не может так человек. Потому что он – человек.

Сначала некоторые сами не верят, что всё помнят, что так близко оно. «Ох, хлопчики, ведь когда было это!..» Но скажет слово, другое, тронет, дотронется и вдруг такие подробности вспомнит, на такие острые углы памяти начнет натыкаться… И понимаешь, что человек помнит всё и всегда, однако есть память, прикасаться к которой боязно, больно.

А был же когда-то первый рассказ об этом – самый жгучий. Когда только человек вырвался из пекла, прибежал к людям или они его выхватили из лап палачей.

И вот чудится, и очень часто, что и мы слушаем именно тот рассказ – самый первый. Столько там первого чувства, первой слезы, первых самых правдивых слов.

Некоторые сначала и надолго онемели.

Как говорит Мокрина Ковальчук из Княжеводцев Мостовского района Гродненской области: «Я тогда, може, пять дней не пила и не ела… Всё побили, всё попалили – даже и вороны не каркали. Такой был страх…»

А потом (а кто и сразу) рассказывали людям. И как тогда, впервые и первым людям рассказали, так оно, может быть, и держится, вписалось в память. В память самого рассказчика, на огненной «ленте памяти» его. Так случилось, что некоторых людей (в Борках Кировских, в Великой Гароже и Брицаловичах Осиповичского района) одному из нас записывать довелось дважды. Четыре года прошло, а казалось, что прослушиваешь – на магнитную ленту записанное. И интонация, и детали, и слова – всё почти то же. И вместе с тем – по чувству, непосредственности – как впервые рассказанное. Чаще всего, за несколькими исключениями – так. Единственный на всю жизнь рассказ, но каждый раз звучит как впервые – потому что через такую боль прорывается, через такую муку души!..

Чувствуется, что некоторые много раз рассказывали соседям, может, детям (новым детям – об их убитых сестричках, братиках). Но тут приехали к ним незнакомые люди издалека, с разными аппаратами, и просят вспомнить всё и как можно более подробно, а соседи тоже здесь, слушают, что не раз уже слышали или даже сами своими глазами видели: и дополнят, и напомнят…

24Копань – вырытая яма (бел.).
25См. главу «Збышин».
26См. главу «Тридцатый».
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?