Buch lesen: «Простак на фоне неба»

Schriftart:

© Алексей Юрьевич Пищулин, 2024

ISBN 978-5-0064-9151-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Лицом к лицу

После ноябрьских праздников грязь наконец замерзала, и лужи к утру покрывались хрупким стеклом. Повернувшись спиной к прожитому лету, сгорбившись, как старик, я уходил в тоннель второй школьной четверти, утешаясь одними воспоминаниями. Но за снежными барханами декабря с его ранним тусклым электричеством и свинцовым недосыпом светился новогодними лампочками оазис зимних каникул. Это было одним из главных чудес моего детства: в последние дни года родители, как сказочные злодеи, увозили меня в тёмный лес, в еловые заросли.

Сначала надо было долго, больше часа, ехать в звонкой от мороза электричке с занавешенными инеем окнами, потом – на кособоком пригородном автобусе, вместе с рыбаками, укутанными в тулупы и замотанными до самых глаз. Они безликими кулями сидели на своих чёрных сундуках с лямками, ещё по-городскому злые и трезвые, и начинали шевелиться и озираться, лишь когда между штакетника голых стволов открывалось белое блюдо замёрзшего озера.

И я тоже приходил в волнение от его огромности и немоты, от синих туч, сливавшихся с лесом на его дальнем краю; от предстоящих первых скрипучих шагов по скованной льдом невидимой толще воды.

От остановки к остановке автобус пустел: каждый мужик, вздев на плечо свой рыбацкий ящик, выходил у прикормленного места, у своей лунки. И немногие тётки с хозяйственными сумками тоже, вздыхая, протискивались сквозь гармошку не до конца раскрытых дверей (механизм замерзал, резиновые перепонки еле двигались) и, оскальзываясь, направлялись по узким тропкам к утонувшим в снегу домам – топать ногами на пороге, обметать сапоги веником, вылезать из ста слоёв тряпья, выкладывать на клеёнку нехитрую снедь, греметь закопчёнными кастрюлями, варить на плитках вечные макароны.

Важно было не пропустить остановку, которую мы каждый раз умудрялись за год забыть. Я, как дозорный, воплем приветствовал красный кирпичный забор, и мы пробирались к выходу, прощались с водителем, выгружали сумки и рюкзаки, после чего окончательно опустевший автобус, повеселев, вприпрыжку скрывался за поворотом.

Двухэтажный казённый дом со стеклянной пристройкой столовой был предназначен для работы художников, но на время каникул отдавался на разорение родителям с детьми, лыжникам, весельчакам и пьяницам; он оживал, свистел, как закипающий чайник, звонкими детскими голосами и смехом, он выдыхал на лёд озера большие и маленькие компании, которые кидали друг в друга снежками, хохотали и даже пели; мальчики роняли девочек в сугробы и следом сами с замиранием сердца дерзко валились на них…

Если бы можно было математически оценить объём счастья, ежегодно вскипавшего под этой железной крышей! Со всех сторон, как забором, оно было окружено несчастьем и нищетой. А соединившись, сплавившись, как орёл с решкой, счастье с несчастьем превращались в золотую монету нашей единственной, несносной, жестокой, лучшей в мире родины. В бездне космоса сменяли друг друга космонавты, в сумасшедших домах томились диссиденты, и зловещие старики собирались в Кремле и в бане на свои сходки – решать судьбы мира и ограбленной, оболваненной страны… Но здесь, за липкими белыми столами, трижды в день кормили невкусным столовским кормом краснощёких художников и членов их семей, а потом они брали на прокат валенки и лыжи и выходили на лёд, чтобы полной грудью вдохнуть вольный промороженный воздух.

А вечерами в тесно забитых комнатках (родители – на продавленной двуспальной кровати, дети – на раскладушках, мокрые валенки – на батарее) оранжевым глазом светились обогреватели, похожие на нынешние спутниковые тарелки: в вогнутом зеркале накалённая огненная спираль (ах, как пожароопасно! но кто обращал внимание на такие пустяки) растягивалась и сжималась, если двигать голову; за двойным стеклом – тихо-тихо, беззвучно шевелили пальцами чёрные лапы столетних ёлок, и ещё тише лежало за ними озеро, продырявленное, как блин на Масленицу, винтовыми бурами рыбаков.

Обычно мы отправлялись в дальние походы втроём, но в тот день родители почему-то отпустили меня одного. В надувном скафандре нелепого лыжного костюма я встал в начале лыжни, уводившей от крыльца дома в матовую неопределённость, туда, где край озера становился небом. Пристегнув крепления, натянув на озябшие красные руки перчатки, я оттолкнулся от прочного берега и хлёстко погнал вперёд, по ледяной, присыпанной снегом линзе, над сонными озёрными рыбами, над камнями и травами, спящими в глубине. Минут десять-пятнадцать я бежал так, как будто за мной гнались, потом перешёл на неспешный широкий шаг, наслаждаясь свистящим звуком из-под лыж в ватной тишине мира. Я отошёл достаточно далеко, чтобы сзади, так же, как впереди, опустилась завеса снегопада, равно скрывая от меня прошлое и будущее. Я был внутри стеклянного яйца с падающим игрушечным снегом (спасибо Юхану Боргену за этот не поддающийся улучшению образ). Едва обозначалось прямо над моей макушкой опаловое темя небес, разливая внутри куполообразной сферы ровный, идущий сразу отовсюду молочный свет. И беззвучие уплотнялось, словно слой за слоем марли опускались между мной и обитаемым миром, миром людей.

И всё-таки кто-то был рядом со мной, внутри стеклянного яйца; я чувствовал пристальный взгляд и одушевлённое присутствие, столь громкое, что оно заставило меня остановиться… Наступила тишина, столь же совершенная и неземная, как отсутствие предметов и форм в девственно-белом пространстве вокруг. Тихо оседал, раскисая, снег на чёрном резиновом кольце лыжной палки, и немного мёрзли ноги в тонких спортивных ботинках; и коварно, неслышно засыпало свежесмолотой мукой лыжню за моей спиной – дорогу обратно, к дому.

Тот, Кто задумал и создал меня таким, каков я есть, выманил меня на это первое свидание и поставил перед Собой, чтобы рассмотреть хорошенько в бестеневом свете зимнего дня. Я боялся оглянуться, настолько властным было чувство, что увижу Его лицом к лицу. Я лишь закрыл глаза и постарался стать таким же беззвучным и чистым, как стерильная обстановка нашей встречи. Просто стоял и дышал, и серебряный свет беспрепятственно проходил через мои опущенные веки, как будто их не было.

А потом Он меня отпустил, и я расслабился, как ученик, отпущенный с урока, и полетел назад, без труда находя белую на белом бельевую складку лыжни… И ввалился в комнату, где отец, читавший матери вслух, поднял удивлённые глаза за толстыми стёклами очков; и едва дождался обеда; а после отправился на поиски курчавой девушки, всецело занимавшей мои мысли. Но внутри меня поселилось отныне одно тёплое и утешительное чувство, навсегда заслонившее меня от страха смерти, уполовинившее тяготу пожизненного одиночества, наградившее бедный разум единственным знанием, в котором никак нельзя усомниться. Ведь мне никогда больше не понадобятся доказательства Его бытия – после того, как однажды Он соблаговолил Своим снежным дыханием взъерошить волосы на моём стриженом затылке.

Аще забуду тебе…

В центре одного древнего восточного города есть маленькая, застроенная со всех четырёх сторон площадь. Взгляд впервые попавшего сюда человека сразу окунается в тёмный проём открытой внутрь тяжёлой двустворчатой двери. Тот, кто шагнёт со света в её темноту, не вернётся назад: он уже никогда не будет таким, как прежде.

Войдя, можно так и остаться стоять, прижав руки к груди; а можно, сдерживая бешеную колотушку сердца, двинуться по кругу направо. В одной из первых алтарных ниш увидим за стеклом обломок камня, на который резвящиеся идиоты когда-то посадили Человека, чтобы воздать Ему издевательские почести: увенчать терновым венцом и набросить на плечи кусок материи кровавого цвета…

Над этой невысокой и сильно изъеденной временем полуколонной положена, как столешница, толстая мраморная плита престола с надписью по торцу. Говорят, если приложить к ней ухо, услышишь то, что происходило на этом самом месте две тысячи лет назад. Я так и сделал: лёг ухом на ледяной белый мрамор и закрыл глаза… А когда открыл, прямо перед собой увидел глаза ребёнка, смотрящие куда-то мимо меня. Так мы и лежали, каждый на своём ухе, почти не видя друг друга и прислушиваясь к тому, что происходило в толще времени, в толще этого камня, и вообще всех камней и скал этого города с громким, всем известным именем.

Не хочу обидеть наших двоюродных родственников, католиков, но ничего нет в этом городе «католического» – сентиментального, изящного, претенциозного, способного дать пищу для размышлений эстету или моралисту. Вместе со своим благословением и проклятием он достался нам в наследство от предыдущей цивилизации, которая не ведала сочувствия, не дорожила человеческой жизнью, не почитала материнства, не надеялась на вечную жизнь. Однако то, что некогда находилось за его стенами, оказалось центром всемирного притяжения, главою угла. Из колючего камня сложенный холм со страшным именем стал точкой, где разрешился тысячелетний узел поисков и страданий. Под весом вселенского катаклизма тело холма треснуло от вершины до самого основания, и эту каменную язву можно видеть и осязать сегодня, недоверчивый Фома даже может вложить в неё руку… Говорят, однажды трещина вновь оживёт и расколет землю пополам.

Но самого холма не увидеть: он укрыт, как в гигантском ларце, внутри постройки, объединившей десяток церквей (во всех смыслах этого слова – и религиозных организаций, и богослужебных сооружений). Каждый приходит сюда со знаками своей веры, такими различными, но с одной кричащей дырой в сердце и с одним Именем, которое под сводами Храма страшно произнести вслух…

И то, что было до последней запятой известной, тысячи раз воспроизведённой в воображении историей, здесь приобретает выпуклость и зримость почти невыносимую. Прикасаясь к месту действия, обжигаешь не только ладони, но и душу – до кровавых волдырей. А главное – ничего не прошло и не притупилось, всё как тогда: и толпа, жаждущая знамений, и религиозная нетерпимость, и древние пророчества, въевшиеся в камень. Царственный город по-прежнему ждёт своего Царя – и ожидание всё так же чревато смертью.

В теснине крытой торговой улочки, по которой Его вели убивать, даже сегодня становится не по себе европейцу, одетому в бронежилет полицейской безопасности, с загранпаспортом и обратным билетом в кармане… Низкие, покрытые вековой грязью своды давят на плечи. В глаза требовательно и неотступно заглядывают горячими восточными глазами жадные и нетерпеливые продавцы разной туристической дряни… Нетрудно представить, как чувствовал себя в этой недоброй толчее полуголый смертник, приговорённый к ужасной казни и тем самым поставленный вне любых проявлений жалости и милосердия! Среди смуглых лиц торгашей и карманников то и дело мелькает искажённое, почерневшее от древности лицо Вечного Жида, Агасфера: именно здесь две тысячи лет назад у него вырвались слова, обрекшие его на вечные скитания: «Иди на смерть!» Они всё ещё летают под перекрытием, ищут путь к небу – и не находят. («Я-то пойду, – ответил, по преданию, Спаситель, – а вот ты не умрёшь, пока я не вернусь». )

Хочется поскорее выбраться на открытое место, чтобы отдышаться и с высоты увидеть дальние холмы, ползущую наверх дорогу и весь город – азиатский, ощетинившийся, бескомпромиссный, покрытый могилами и минаретами, начинённый болью, племенными и религиозными претензиями и предрассудками. Опалённый солнцем, многократно разрушенный и отстроенный заново, для каждого он становится концом пути – и началом нового, на котором уже не избавиться от памяти о нём.

А потом можно вернуться назад, в Храм, и на этот раз с порога увидеть розоватую каменную плиту, на которую было положено Его тело… И согнуть колени, дотронуться и убедиться, что она до сих пор мокрая от слёз! И если станет на то Божьей милости, добавить свои к тем, что были пролиты на этом месте за двадцать веков… У этого камня – вечная Страстная пятница, вечные сумерки потери, от которых исцеляет лишь Пасха Христова: до неё – всего несколько шагов на восток, в направлении Кувуклии, где зримо сидит на отваленном камне Ангел, вестник Воскресения.

С этой вестью, словно с Благодатным огнём в фонаре грудной клетки, я возвращаюсь в Россию… Отныне при чтении Евангелия перед моим мысленным взором будут оживать не детские глянцевые картинки, а треснувшее скальное тело Голгофы, ужасные каменные оковы для ног приговорённых к смерти, покрытые пучками высохшей травы камни городской стены и узкая кишащая людьми улица, политая потом и кровью Сына Божия… Я увижу чёрные свечки кипарисов и высокие небеса, исчерченные следами ангельских крыл. И с новым чувством причастности стану повторять про себя рождённые здесь в начале времён слова:

Аще забуду тебе, Иерусалиме, забвена буди десница моя!

Валаам

Погружаться в русскую историю – значит всё время опаздывать. Как нерадивый дознаватель, я по ходу следствия терял свидетелей одного за другим. Они продолжали умирать уже на моей взрослой памяти: Молотов и Керенский, Шульгин и В. К. Владимир Кириллович… Злая воля и ковши экскаваторов год за годом уничтожали исторические здания: пока я был школьником, Ипатьевский дом ещё стоял на Вознесенском проспекте, а когда созрел для паломничества – на его месте зияла дыра… Да и за последние годы сколько всего утрачено безвозвратно: целые улицы стёрты почти на моих глазах ненасытными лужковскими терминаторами.

На Валаам я опоздал на столетие. Всё, что можно прочитать о нём, восторженное, благоуханное – развеялось над Ладогой, перебралось в пожелтевшие письма, эмигрировало в Финляндию, было истреблено чекистами и коммунистами и расхищено их наследниками-демократами. В итоге я уже не знал, что увижу на архипелаге, но точно знал, чего не увижу: того, о чём читал.

Не только процветающий Валаам XIX века, но и литературный Валаам начала XX века стал преданием. С тех пор, когда писали Шмелёв и Зайцев, сотряслось само каменное основание сего Северного Афона. Да, Валаам и раньше подвергался разорениям; но всегда сохранялся ресурс русской святости – народное тело, которое восполняло потери и рекрутировало новых подвижников, готовых восстановить разрушенное на уцелевшем фундаменте живой духовной традиции.

А теперь – куда подевался народ православный? Святая Русь переместилась за пределы географии: теперь она там, где хвалят Бога новомученики российские, где они невидимо молятся за изувеченных, духовно оскоплённых людей, неспособных более составлять «народ».

«Впервые источником разрушения обители стали не войны противоборствующих держав, а разорение собственного гнезда, самоопустошение и самоистребление…» – игумен Андроник Трубачёв.

Валаам не просто изведал запустение и осквернение, – ему, кажется, и пополняться-то неоткуда. И братия, и мы, грешные паломники и богомольцы – лишь калеки, уцелевшие или народившиеся последыши истреблённого народа России. Мы так слабосильны, завистливы, ленивы, малодушны, – я слабосилен, завистлив, ленив, малодушен…

И всё же…

И всё же в обшарпанных стенах, среди нищеты, уродства, нерадения – начинает, кажется, сквозить то, что сильнее моего отчаяния.

Нашлись же охотники вновь поселиться в глуши этого промёрзлого края, отстроить на луде срубы, расчистить дороги, возделать уцелевшие, измученные сады, и даже разбить у скитских стен непредставимый в метельном феврале виноградник! Спокойные, несуетливые люди начали заниматься хозяйственными делами – и забрезжил в призрачном северном воздухе долгожданный национальный «позитив».

А люди – разные, отовсюду. Молчаливый смотритель говорливого птичника, в прошлой жизни – филолог, обученный лишь бесполезным в тундре премудростям, но поставленный на тягостное и зловонное послушание – и вот авторитетно рассуждающий о яйценоскости и куриных болезнях… Хитроумный македонец, отец Мефодий, изо всех сил изображающий простодушие, но, очевидно, искушённый дипломат и знаток человеческих душ. Или ещё один иноземец, едва ли не главная достопримечательность Валаама: отец Серафим, православный француз из Британии, светлый и болезненный игумен скита Всех Святых… Он и персты для благословения не складывает, а лишь сближает и едва обозначает крест в голубом от мороза воздухе… Но почему-то понимаешь уверенно, что в знамении этом – сила и правда. А сам он – тихий, мерцающий источник несказанной мощи; почти беззвучный, почти прозрачный, из слабого голоса и бледной улыбки сотканный образ Того, Кто вращает миры и насылает ветер.

Мы побывали в его скиту днём, но получили благословение вернуться ночью, на знаменитую всенощную службу, о которой рассказывают легенды…

Но прежде нас ожидала грандиозная трапеза, задаваемая от имени настоятеля тем самым отцом Мефодием, несущим послушание «гостинника». Его обязанности предполагают непрерывную череду угощений и винопития, а также умение с каждым говорить на его языке, сообразно с его умственными способностями и уровнем духовного развития. Кроме необыкновенно вкусных яств нам были предложены в ироничном чередовании благочестивые монастырские предания, курьёзы из жизни сильных мира сего, зачастивших в обитель в последние годы, анекдоты на всевозможные темы и цветастые, полные балканского красноречия и самоуничижения тосты нашего хозяина, тем не менее оставлявшие ощущение, что нас видят насквозь.

Выделенный нам вместе со стареньким уазиком немолодой послушник, знавший, что ему предстоит везти нас ко всенощной, лишь судорожно вздыхал, глядя, как нам подливают вина и водки. Не так, по его мнению, подобало готовиться к монастырскому богослужению. Разумеется, он был прав. Но он пытался всеми силами христианской души обуздать своё раздражение и, главное, смолчать.

Наконец, мы вывалились, пошатываясь от выпитого и съеденного, на мороз, слышно щёлкающий в воздухе пальцами, кое-как утрамбовались в промёрзшей машине и, трезвея от стужи, покатили по лесной дороге к скиту Всех Святых. Наш водитель продолжал время от времени вздыхать от нашей болтовни и общего хмельного непотребства.

А дорога была – небывалая… Стеной стоял по бокам колеи неподвижный таёжный лес, наши фары скользили и подпрыгивали по девственно-чистым сугробам, по слоистым камням, покрытым мхом, инеем и снегом. Мы замолчали, проникаясь зовом и тайной этих мест, и лишь беззвучно выдыхали в темноту скрипящей всеми швами машины последние пары пьянства и самоуверенности.

Подпрыгивая на ледяных рёбрах дороги, наша перегруженная кибитка по длинной дуге обогнула стену скита и затормозила, скользя, у ворот с покосившимся крестом. По одному, низко сгибаясь, мы вылезали к этим затворённым вратам, протискивались в приоткрытую калитку… Внутри ограды было просторно… пусто… морозно… темно, не видать ни земли, ни неба; лишь необъяснимо светился изнутри белый камень стен. В храм мы заходили наощупь, стараясь не шуметь: служба уже шла, мы опоздали.

Эта служба… Затерянный в карельской глухомани скит, ободранный климатом и злой рукой храм, ночь без огней; сырой холод снаружи, печное тепло внутри… Пока глаза привыкали к полумраку, сквозь неподвижный воздух и зимнее беззвучие проник в меня – голос, священный и тусклый, как золото древних образóв. Голос этот скорее угадывался, чем раздавался: на нижнем пороге слышимости пульсировал, задевая что-то внутри… Беспрепятственно раздвинул он створки души и ткани тела, растворяя корку наросшей духовной грязи, и через минуту зазвучал во мне сам, словно без внешнего участия.

Всё это и сейчас со мной: оранжевый жар за печной дверцей; несколько лампад, по пальцам пересчитать, и тихий треск самодельных восковых свечей; мерцающая золотая рака с мощами преподобного отца, когда-то возносившего здесь молитву; черноволосый молодой монах, вполголоса читающий – то по-славянски, то по-гречески; и иногда – возглас из алтаря, как дуновение сквозняка из щели в материи мира, как проступившее на стекле дыхание Того, Кто дышит, где хощет…

Всё происходит очень медленно, как во сне. Слова рождаются где-то наверху и падают одно за другим, каждое следующее – не раньше, чем впиталось в пересохшую душу предыдущее. И глаза переполняются так же, не поднять головы: капает на каменный пол роса каменного сердца. У моих ног лужица растаявшего снега с ботинок смешно прирастает текущими из меня, как из разбитого кувшина, бесконечными слёзами; а на подсвечнике наперегонки со мной плачет, слабо освещая мои трясущиеся руки, неровная валаамская свеча…

Если таково – Всенощное, то чтó же тогда я отбывал, как повинность, раньше, в других храмах, в других городах? Я как будто впервые вхожу полноценным участником в православную службу – придающую смысл мирозданию, сотрясающую душу…

Но тут до меня доходит настойчивый – и, видимо, уже не первый – зов нашего водителя: глубокая ночь, пора возвращаться в гостиницу. Передвигая чугунные ноги, словно вернувшись в тело из дальнего странствия, я, оглядываясь, крестясь и плача, выхожу на двор. И, почти не удивляясь, вижу, как над скитом, дрожа и завиваясь, помахивает ангельским оперением северное сияние…

Теперь я знаю: монастырь – это не только образцовое хозяйство, не воскресная школа для власть предержащих, не хранилище знаний, хотя, конечно, и всё перечисленное тоже… Но, в первую очередь, это живое свидетельство того, что Бог нас слышит, что обетования Его – непреложны; что сегодня Он точно так же животворит Своих избранных, как во времена апостолов. И нас, приходящих, приезжающих, стремящихся сюда бесчувственных, контуженных ущербным существованием искателей прощения – Он до краёв наполняет подлинной жизнью и таким счастьем, о котором можно лишь благодарно и целомудренно молчать…

Der kostenlose Auszug ist beendet.

Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
04 Dezember 2024
Umfang:
131 S. 2 Illustrationen
ISBN:
9785006491519
Download-Format:
Text PDF
Durchschnittsbewertung 1 basierend auf 1 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Podcast
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,8 basierend auf 11 Bewertungen
Podcast
Durchschnittsbewertung 5 basierend auf 1 Bewertungen
Podcast
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen