Buch lesen: «Труфальдина с Лиговки»

Schriftart:

Предисловие

На автомате откатала зарядку, ополоснулась под душем, сварила кофе и кашу. Есть не хотелось. Через силу ела кашу. Только пригубив кофе, поняла: опять накатило. В голове уже шевелились мысли о никчемности дальнейшего существования. «Зачем тебе жить? Война тебя изнасиловала, пережевала и выплюнула…»

Привычно добавила вслух:

– …отобрав всех, кто тебе был дорог.

Опять потекли мысли: «Почему меня не убили в Польше? Зачем мне жить дальше?»

Возникло пронзительное осознание одиночества.

Зажмурилась, потрясла головой – пыталась подавить гнетущее чувство. Сосредоточилась.

В Польше мне помогла цель, пусть и на ближайшее будущее, ее надо было выполнить. Это дало возможность какое-то время продержаться. Потом встреча со своими. Среди них я впервые за долгие годы почувствовала себя своей – небольшое лесное озерко, которое будто бы смыло часть грязи и боли.

В Центре демобилизации я была не одна, рядом были девчонки, наши, русские, простое общение, когда не надо следить за каждым словом. Ценное для общения, потому что общалась именно я, Лариса Савельева, а не баронесса или какая-то другая моя маска. Отвлекали, пусть и мелкие, споры с начальством о правах и возможностях девчонок. Сколько радости было у них, когда в кладовке нашли две швейные машины и стали шить и перешивать одежду. Я тоже шила, в основном другим, шила, стараясь ни о чем другом не думать.

Меня забрал отец, отвез в свою огромную квартиру, я слонялась по ней, по телефону говорила с мамой. Затем несколько дней бродила по Москве. Пару раз съездила в Центр демобилизации, подбросила девочкам продуктов. Приехал брат Борька, правда, его дома практически не было, но все же общение. Да и оформление документов отвлекало.

Получила паспорт и военный билет. Борис уехал. Что дальше? Ходить по городу больше не хотелось. Вот опять подкатила депрессия. Нужны новая цель, общение. В Москве никого знакомых нет. Все девчонки, бывшие в Центре, уже демобилизовались или отбыли к новому месту службы.

Я доела кашу. Чтобы чем-то заняться, решила подробнее обследовать квартиру. Квартиру отцу выделили перед самой войной, мебель была казенная. Собственно, обжитыми, хотя тоже относительно, были только три комнаты: спальня родителей и комнаты брата и сестры. Мама с сестрой еще в январе сорок второго года переехали к отцу в Новосибирск, а брат еще раньше, осенью сорок первого, эвакуировался вместе с университетом. Когда он вернулся из эвакуации, студентов отправили на какие-то работы. Фактически в квартире давно никто не жил. На два дня Борька появился, но мы почти не общались, его и дома не было, у него свои дела, свои знакомые по университету. И вот уже две недели я одна.

Жила я в комнате сестры. Вначале решила поселиться в кабинете отца, там стоял большой диван, обтянутый кожей. Но в первую же ночь вернулся старый кошмар, который давно уже не снился, поэтому перебралась в комнату сестры. В кабинет с той ночи не заходила, поэтому решила начать обследование с него.

Стараясь не смотреть на огромный кожаный диван, – скорее всего, он и был причиной кошмара, – занялась столом. Действуя так, как учили, достаточно быстро обнаружила тайник в книжном шкафу. Он был пустой, если не считать разбитого фужера. Надо думать, когда забирали прежних хозяев, толкнули фужер, он упал и разбился, вот его и оставили. Закрыла тайник и решила посмотреть книги. Больше всего по философии, филологии, истории, несколько собраний сочинений, в основном русская классика. Пересилив себя, осмотрела диван.

Кухню обследовала раньше, так же, как и комнату прислуги, – первоначально хотела пожить там, но зашла консьержка, объяснила, что здесь так не принято. Консьержка пришла, чтобы представить Зину, женщину лет пятидесяти, которая по договоренности с мамой присматривала за квартирой и раз в неделю делала уборку.

Осмотрев подсобные помещения, вошла в гостиную. Заглянула в пианино, обследовала стол, горку с посудой, сервант. Хотела осмотреть массивные стулья, но внимание привлек камин, облицованный изразцами. Внимательно обследовала и его – кажется, ничего особенного, но чувствовала: что-то с ним не так. Провела рукой по плиткам, сбоку одна слегка поддалась, нажала на нее – ничего, но плитка немного вдавилась и осталась в таком положении. С другой стороны такая же плитка с синей птичкой – нажала на нее. Едва успела подхватить вазу, падающую с поднимающейся верхней полки камина. По бокам были ниши и неглубокая ниша посередине над камином. В одной из боковых ниш стояли початая бутылка грузинского коньяка и два фужера. В среднем отделении лежали книги – Троцкий, Бухарин. И Библия. Библия была на старославянском языке, а я пыталась когда-то читать религиозные книги на старославянском языке, но шло тяжело: язык знала плохо.

Так, этот тайник при обыске не нашли. Покрутив томик Бухарина, положила его назад, книгу Троцкого разорвала и сожгла в камине – за нее точно по головке не погладят. Попробовав еще раз, как работает механизм, сложила в тайник наган, патроны, кинжал и другие ножи. Подумала и убрала ордена, оставив только медаль «За отвагу».

Надела военную форму без знаков различия, только с медалью. Сложила в вещмешок кое-что из вещей, две банки тушенки, две буханки хлеба и поехала на вокзал. Билет удалось купить сразу, но пришлось подождать отправления поезда. Несколько раз подходили с проверкой документов.

Утром я шла по родному городу и не узнавала его. Теперь это был серый деловой город, еще не оправившийся от войны, следы которой были видны на каждом шагу. Петровский град утратил свою веселость и помпезность. Захотелось увидеть что-нибудь родное из детства, пошла в Летний сад, но и здесь ждало разочарование – любимых с детства статуй не было, уборщик пояснил, что их спрятали от обстрелов. Внутри меня что-то еще сильнее сжалось.

В их старой квартире жили незнакомые люди, правда, одна комната была оставлена за их семьей. В комнате были свалены вещи, из мебели была только никелированная кровать. Соседи пояснили: зимой всю деревянную мебель и часть книг сожгли. Собственно, из библиотеки осталась всего одна книга – Лев Толстой «Детство. Отрочество. Юность».

Мои детство, отрочество и юность прошли в Ленинграде, но сейчас это другой город. Мелькнуло в голове: может, кто-то из знакомых сейчас в городе? Нас было три подруги – Алевтина, Наташа и я. В театральном училище нас звали «три богатырши», в июне сорок первого всех зачислили в разведшколу. Там наши пути разошлись. Живы ли мои подруги?

Ближе была квартира Наташи.

Открыла соседка, узнала, испуганно оглянулась:

– Заходи.

Прошли в ее комнату, она рассказала, что Егор, отец Наташи, еще осенью сорок первого погиб, его корабль на Ладоге немцы разбомбили. А зимой и Зину бог прибрал. Помолчала.

– А про Наташку приходили расспрашивали.

– Кто? – спросила я.

– Кто-кто, сама знаешь. Кто следует.

Она на меня не смотрела, но иногда поднимала глаза, и ее взгляды ясно говорили: шла бы ты отсюда.

В квартире, где в большой коммуналке жила Алевтина с родителями, все жильцы были новые. Одна женщина вспомнила, что про жильцов их комнаты кто-то из прежних соседей говорил, что они еще до блокады съехали.

Решила навестить Элеонору Витольдовну. В квартире оказалась только Ольга, младшая сестра Пашки. Она рассказала, что ее вместе с другими детьми эвакуировали зимой через Ладогу. А когда она вернулась, то ни матери, ни Элеоноры Витольдовны уже не было. Не удалось узнать, где их похоронили. От Паши пришло письмо, что он подполковник, командир полка штурмовиков.

– Сейчас полк дислоцируется в Чехословакии, – четко выговорила Ольга. По тому, как она это произнесла, я почувствовала, что ей нравится слово «дислоцируется».

Было уже поздно, переночевала в комнате Элеоноры Витольдовны.

Утром открыла банку тушенки, позвала Ольгу, перекусили, остатки тушенки и почти целую буханку оставила ей. Возвращаться в свою квартиру не хотелось, решила съездить на дачу к Павлу Эдуардовичу.

Когда немного отъехали от города, из окна вагона пригородного поезда увидела, что тут тоже шли бои. От станции до дачи было чуть больше километра лесом. Вот поворот дороги, за ним дача. На поляне напротив дачи, где когда-то собирали землянику, остовы обгоревших машин. Сработал какой-то рефлекс, боковым зрением зафиксировала: с дачей тоже что-то не то, ворота нараспашку, но движения нет, звуки, обычные для леса. Привычно определила: стандартные немецкие армейские грузовики, трехосный и два двухосных, еще два «опеля», автофургон и автобус, скорее всего, штабной. Вероятно, штаб и взвод охраны. Поглядела направо – дачи не было. Сосны на участке стояли свечками без вершин, обгорели.

Вошла через распахнутые ворота и увидела пепелище и закопченный кирпичный фундамент вместо дома.

Было жарко и пыльно, подошла к пруду: купальня с баней на берегу тоже сгорели. На полянке остатки двух сгоревших армейских немецких палаток. Огляделась – никого нет, разделась и подошла к пруду, но не могла ступить в воду. Потом почувствовала взгляд, слегка повернула голову. Неподалеку стояла женщина, худая, даже скорее изможденная, вот только глаза – из них как будто исходил свет, и он проникал насквозь.

– Не надо здесь купаться, – сказала женщина. Затем ее взгляд уперся в крестик на моей груди. – Ты жила…– Потом поправилась: – Часто бывала на этой даче.

Это был не вопрос, а констатация факта.

На секунду замолчала, даже глаза прикрыла:

– И сама ты, как эта дача, выжжена внутри. Одевайся, пойдем со мной.

Я закрыла глаза, как бы заглянув внутрь себя: точно, внутри все будто выгорело. Оделась, пошла за женщиной. Шли вдоль деревянного дачного забора, как ни странно, он не пострадал. Сгорело и обгорело только то, что было за забором. Может, поэтому провожатая и сказала «как дача, выжженная внутри». Тропинка свернула в лес, минут через десять мы вышли на опушку леса к небольшой старой церкви. Над церковью возвышался простой деревянный крест. У входа была скамейка, доска на двух чурбаках, дверь храма деревянная, новая.

Женщина молча кивнула в сторону двери. Я вошла в церковь. Чисто, видно, что за храмом ухаживают, но все очень убогое, стены обшарпанные, окна забиты досками. Сумрак немного рассеивался светом, исходящим из окна под куполом. Через щель деревянного щита на окне падал луч света, он освещал разномастный иконостас.

Внимание привлекла одна из досок, на которой был едва виден лик. Я подошла ближе и коснулась иконы. От иконы исходило тепло. Потемневшая доска обгорела с одного угла. Она была не закопченной, не обгоревшей, а именно потемневшей. Это был лик Богоматери. Я не могла отвести глаз, казалось, что лик всплывал из окружавшей его темноты. Печальный и близкий. Вспомнила, эта икона раньше висела в комнате Даши, жены хозяина дачи. Как она уцелела во время пожара? Я поцеловала икону и прижалась к ней лицом. Мои слезы стекали по иконе. Я почувствовала, как тепло от образа проникло в меня, внутри что-то шевельнулось, будто пробивался росток, продираясь через сковывающую обгорелую корку.

Я вгляделась в икону: из глаз Богоматери скатились слезинки. Я подставила руку – слезинки пали на кожу, и оттуда, куда они упали, что-то неосязаемое, теплое разлилось по всей руке.

У меня появилось непреодолимое желание забрать образ. Но руку как будто оттолкнуло, икона снова начала темнеть, одновременно пришло осознание, что этот образ – не только центр местного иконостаса, но и сердце всего этого храма. Он принадлежит всему, что здесь есть, и это связано с чем-то страшным.

Когда вышла, на скамеечке сидела женщина, но не та, что сюда привела.

– Полегчало? – спросила она. – Многим помогает. Она же чудотворная, плачет. В пожаре не сгорела и от немцев укрылась.

– Вы местная?

– Нет, мы тут недавно, наша деревня сгорела, когда бои шли. А тут дома уцелели. А людей нет.

– Почему людей нет?

Женщина рассказала. Когда пришли немцы, в дачном доме расположился штаб. Машины стояли в сторонке через дорогу, на участке они не поместились. Их кто-то сжег, часового убили. Немецкий начальник приказал согнать народ из ближней деревни, требовал сказать, кто сжег машины. Никто не сказал, а может, и не знали кто.

Он приказал загнать людей в домик у пруда и сжечь его. Дверца домика выходила в пруд, люди начали через нее вылезать. Немцы их в пруду расстреляли. Так они в пруду и остались, пока немцы не ушли, потому в нем никто не купается и рыбу не ловит. А когда крыша домика провалилась, оттуда будто вихрь огненный взметнулся, перекинулся на дачу. Она и вспыхнула, немцы, кто в ней был, едва выскочить успели. Обгорели сосны.

Я вспомнила. Домик – это скорее баня с большим предбанником, там часто сидели компанией. Из предбанника была дверца прямо в пруд. После бани прямо в пруд – или отплываешь, или ныряешь, там холодные ключи со дна бьют. Встряхнула головой, отгоняя воспоминания.

– Кто это рассказал?

– Дак нескольких человек немцы не поймали, они со стороны видели. Да и трое первых из люка успели переплыть пруд и уйти в лес.

– А женщина, которая меня привела?

– Это Матрена, она у нас за старшую. Она местная, но ее тогда в деревне не было. – Немного помедлила. – А сын с дочкой и свекровь сгорели. Говорят, она вначале как бы не в себе была, все у пруда сидела или бродила. Это она икону на пепелище нашла. Вот после этого и начала церковь восстанавливать, потом и народ начал ей помогать.

Я достала деньги, что были со мной, банку тушенки и буханку хлеба.

– Берите.

– Да ты что, тут же много.

– Я же не вам лично, а на храм.

– Ну, тогда спасибо, я все Матрене передам.

Вернулась в Ленинград, никуда больше не заходя, отправилась на Московский вокзал.

Часть I. Детство, отрочество и юность

В вагоне сняла вещевой мешок, он был почти пустой, но нащупала что-то твердое, достала, это была книга «Детство. Отрочество. Юность».

Родилась я еще в Петрограде, но помню только Ленинград, в котором прошли мои детство, отрочество, юность.

Глава 1. Детство

Мое первое воспоминание – огромный коридор коммуналки. Длиннющий коридор, на стенах которого висело все что угодно: корыта, одежда, вязанки лука, еще какие-то продукты. Нас, детей, больше десятка, и постоянно все в коридоре. Днем, когда взрослые разбредались по делам, можно было поиграть на огромной кухне. Когда на кухне собирались взрослые, иногда мы забирались под столы, их было, кажется, пять, три стояли вдоль стенки в ряд, и мы играли под ними. Мне было хорошо, потому что самый главный у нас – Витька. Он учился уже во втором классе, моя мама ему помогала в учебе, и поэтому он меня всегда защищал. Это было интересное время: папа учился в институте, мама сидела дома со мной и братом, которому тогда было около двух лет. Она давала частные уроки, так как жили мы бедно. Смутно помню, что иногда уроки она давала за какие-нибудь продукты, которые студентам присылали родные из деревни, а в иных случаях и вообще бесплатно. Многие студенты были из деревни, кто-то из них с детства воевал, иностранные языки для них были как бич божий. Наша комнатенка совсем маленькая, поэтому играть с братом выходили в коридор, тем более, когда мама давала урок.

Мне было интересно, и мама понемногу учила и меня. Когда мне исполнилось пять, мама начала учить меня уже всерьез, вторник у нас был французский; когда рядом не было никого из взрослых, мы с мамой говорили только по-французски. Четверг был немецкий. Кроме того, мама учила меня шить. Это было необходимо, одежды в то время не было, покупали на толкучке старые вещи. Их нужно было ремонтировать или перешивать. Через некоторое время мама купила швейную машинку «Зингер». Я слышала, как они говорили о ее покупке с папой. Мама говорила, что закрывают швейные мастерские, поэтому машинку можно купить дешево. Папа ответил: «Да. – Помолчал и добавил: – Кончился нэп».

Чтобы подышать воздухом, мама выводила нас на прогулку. Дворы были как колодцы, иногда из одного в другой попадали через подъезды, их называли проходными. И в подъездах, и во дворах было тяжело дышать. В сыром воздухе висел тяжелый запах котов, помойки и гнили. Потом мы шли в парк и играли там, это был праздник. Шли по улицам, они тоже пахли, все по-разному. Парк был не очень далеко, но и не близко. Там был совсем особый воздух – легкий, им было приятно дышать. В парке мама интересно рассказывала о статуях – древних богах и героях, о деревьях, кустах и цветах. Она читала стихи, их она знала очень много. Особый праздник – это когда мы выбирались из дома вчетвером с мамой и отцом, он обычно брал брата на руки или меня сажал на шею, пока мы добирались до парка или в какое-нибудь другое место.

Я задремала, мне приснилось, что я играю на пианино, затем пришли какие-то люди, сказали, что должны унести пианино. Я начала их убеждать, что пианино нельзя вынести, для этого надо сломать стену. Они ответили, что разберут пианино, в руках одного появилась кувалда, и он ударил по инструменту. Я проснулась – наверное, поезд резко затормозил, поэтому и раздался грохот, разбудивший меня.

Когда мне было лет шесть, папа окончил институт, его взяли на работу инженером на завод, и нам дали комнату побольше в другой коммунальной квартире. Из обстановки новой комнаты особо дорого мне было пианино, на котором мама часто играла. Это пианино мне и приснилось. Она и нас с братом начала учить играть. Пианино было солидное, старое и какое-то иностранное. Оно уже стояло в комнате, когда мы в нее въехали. Вынести его было невозможно, раньше эта комната была больше, как говорила наша соседка Евлампия, «цельная зала», ее разгородили пополам. Большая дверь осталась в другой комнате, а через нашу маленькую пианино было не пронести. У меня к нему сразу возникло уважение и гордость за маму, что она на этом чуде так хорошо играет. Наверное, это пианино повлияло и на меня, потому что мне вначале хотелось просто потрогать его, посидеть за ним, а потом и научиться играть.

Еще в памяти остался ковер над кроватью, на котором висели гитара и шашка отца. Однажды я залезла на кровать и хотела вытащить шашку. В это время вошла мама, она вдруг закричала: «Не трогай, не трогай это!» – и медленно осела на пол. Я очень испугалась. Может быть, поэтому я обратила внимание, что на шашке, да и на гитаре тоже всегда было много пыли, их протирал только папа, а он делал это редко. С ней, этой шашкой, помню еще такое: Остап Семенович, когда мы только въехали, наорал на маму. Назвал ее как-то по-собачьи и добавил «смоленская», тогда я не поняла, что он говорил о Смольном институте. Только позже узнала, что мама была смолянкой, пусть и не доучилась до старших курсов. Мама его наверняка сама бы морально придавила. Но папа был дома, он услышал и выскочил из комнаты с этой самой шашкой наголо. Закричал:

– Я красный командир, да я сейчас тебя, куркуля, недоделанного…

Потом немного отдышался:

– Еще, – говорит, – раз услышу, ты у меня, Петлюра хренова, в ГПУ пойдешь.

Поэтому Остап Семенович хранил с нами нейтралитет.

Мама продолжала давать уроки, на их время меня с братом выставляли в коридор, как и в прежней квартире, да и так мы часто играли там.

Я снова задремала, а когда проснулась, мы уже подъезжали к Москве.

Недалеко от дома в сквере присела на скамейку, огляделась – почти напротив скамейки через дорогу за забором высилось трехэтажное здание школы.

Опять потекли воспоминания. Через год после переезда в новую квартиру я пошла в школу. Появились новые знакомые и друзья. Хотя папа получал хорошую по тем временам зарплату, жили мы все равно бедновато. Нас выручала швейная машинка. В начале тридцатых годов и мальчишки, и девчонки ходили в основном в синих халатах, на ногах резиновые тапочки или парусиновые баретки на резиновой подошве. Мама сама шила нам с братом одежду, перешивала пальто. Мы выглядели аккуратно одетыми, а многие ребята ходили так, как будто на них надели мешок, только дырки прорезали для головы и рук.

Года через полтора в школе начались преобразования, создали комсомольскую ячейку, а потом пионерский отряд. Когда я об этом рассказала маме, она испугалась, сказала, чтобы я не вздумала никуда вступать без ее разрешения. На следующий учебный год в нашем классе начали формировать звено октябрят. Меня в него не звали. Помня наставление мамы, сама я не просилась. После Нового года на перемене меня поймала девушка-комсомолка, она была вожатой в звене нашего класса, и сказала, что, хотя я и не из пролетарской семьи, меня могут принять в октябрята. Когда я сказала, что должна спросить разрешения у мамы, она очень рассердилась, обругала меня гнилой интеллигенцией.

Мама, выслушав мой рассказ, посоветовалась с папой. Она перешила его гимнастерку, сделала ей подкладку. Получился модный в то время френч «сталинка». Носил папа его по торжественным случаям. Вот в этом френче с орденом на груди он сходил в школу и поговорил с комсомольцами. Потом комсорг школы вызвал меня, поругал за то, что я не рассказала, что мой отец красный кавалерист «да еще и на Гражданской войне был комэском», награжден орденом Красного знамени. Потом добавил: «Ладно, тебе скоро исполнится десять лет, лучше сразу вступишь в пионеры».

В пионеры меня приняли в начале следующего учебного года. К тому времени у нас в школе уже был не отряд, а целая пионерская дружина. Первое время мы практически ничего, кроме пионерских собраний, не проводили, было скучно, но через некоторое время к нам пришли несколько новых вожатых. Стали устраивать походы, организовывали помощь пожилым участникам революционного движения, устраивали походы в театры и клубы, в школе заработал агиткружок. Мы пели песни, ставили речевки и сценки на стихи Маяковского и других современных поэтов. Было весело и интересно.

Дома я начала активней помогать маме по хозяйству и научилась шить. Шить стало интереснее, появились журналы моделей сезона, платьев для индивидуального заказа. Даже в «Комсомольской правде» появилась рубрика «Мы хотим хорошо одеваться». Модными стали «соколки» – трикотажные футболки в полоску с цветной шнуровкой, мы их все носили – и ребята, и девушки. На улицах появились мужчины в бостоновых костюмах, женщины в крепдешиновых платьях в обуви из натуральной кожи и на каблуках. Платья были не прямые, как раньше, а приталенные, юбки косого кроя. К концу тридцатых годов почти все наши знакомые уже одевались в зимние и демисезонные пальто, у них было несколько платьев, юбок и блузок, по две пары обуви. Но все равно большинство людей одевались плохо, даже у женщин одежда неприглядная, в основном белых, серых, коричневых и черных тонов.

Все больше было разговоров, что наша страна окружена врагами. Мы должны быть готовы дать им отпор, заработали военно-спортивные кружки, сдавали нормы ГТО. Проводились военные игры. Как и другие пионеры города, мы участвовали в сборе средств на самолет – Родине от города Ленинграда. Хуже было, что началась активная антирелигиозная борьба, я очень боялась, что кто-нибудь увидит крестик, который носила. В то время никак не могла понять: как это – бога нет? С детства слышала «бич божий» или что-то подобное. Если есть бич, то должен быть и бог, а иначе чей это бич?

Из школы вышла группа людей, даже летом работают и учатся. Сказала себе: «Ларка, кончай хандру, учиться, учиться и учиться! На свете так много всего, чего ты не знаешь. Господь сохранил тебе жизнь, а сколько молодых людей погибло». Опять вспомнилась Танюня, девушка в концлагере. Стоп, кончай воспоминания! Я встала и пошла домой.