Buch lesen: "Замужем за гением"
ПРОЛОГ: КРАСНЫЙ КАРАНДАШ
Москва, ночь. Мастерская Артёма Волкова.
Воздух был густым, как суп-пюре — запах скипидара вперемешку с пылью, старыми журналами и тишиной, которую можно было жевать, как жвачку.
Свет одной лампы падал на холст косым, режущим лучом, выхватывая из темноты только квадрат грунтованного полотна и руку, которая над ним зависла.
Артём не спал третий день.
Под глазами — фиолетовые синяки, будто кто-то вдавил туда спелые сливы.
На пальцах — засохшая краска, коричневая и алая, под ногтями — чёрный уголь.
Он искал линию. Ту самую, последнюю, которая должна была поставить точку в серии «Поглощение».
Но рука не слушалась. Кисть дрожала — мелко, предательски, как лист на ветру.
Страх. Пустота.
Отец в голове, голос скрипучий, как несмазанная дверь:
«Слабо? Не можешь? Значит — никто. Ты всегда будешь никем».
На столе, рядом с банкой с кистями, лежал красный карандаш «KOH-I-NOOR».
Деревянный, почти не сточенный, с золотой надписью.
Его талисман. Его оружие. Продолжение руки.
Он взял его — пальцы скользнули по гладкому лаку.
Сжал так, что суставы побелели, будто кости вот-вот вылезут наружу.
Провёл по краю холста — не по картине, рядом.
Оставил тонкую, алую черту на бежевом грунте.
Как шрам. Как трещину.
Цвет был ядовитым, живым — кровь из-под кожи.
За дверью послышались шаги. Лёгкие, шаркающие.
Лика. Она всегда просыпалась, когда он засиживался допоздна.
Приносила чай. Молча, ставила на стол. Исчезала.
Муза. Тень. Жена. Функция.
Артём взглянул на красную линию.
Она не была частью картины. Она была против.
Против отца. Против страха. Против самого себя, против всех лет, которые он провёл, доказывая, что он не «никто».
Он встал, подошёл к окну. Стекло было холодным, как лёд.
За ним — спящий город, огни, чужие жизни, чужие окна, в которых, может, тоже кто-то не спит и боится.
Он подумал то, чего не позволял себе десять лет:
«А что, если я уже всё поглотил? И остался один в этой пустоте? И даже она — не со мной, а где-то там, за дверью, в своей тихой тоске, которую я даже не пытаюсь разглядеть?»
Он повернулся, чтобы пойти к ней. Сказать… что? Не знал.
Но дверь в мастерскую была приоткрыта.
В щели стояла Лика. В старом халате, босиком, волосы спадали на плечи растрёпанными прядями.
Смотрела не на него — на красную линию на холсте.
Их взгляды встретились в полутьме.
Ни слова. Только дыхание — его тяжёлое, её лёгкое, прерывистое.
Только понимание: что-то сломалось.
Не в картине. В них. В той хрупкой конструкции, которую они называли браком.
Она первая отвела глаза. Развернулась. Ушла.
Бесшумно, как призрак.
Артём остался один. С красным карандашом в руке.
С трещиной, которая только что пошла не по холсту — по ним.
За окном завыл ветер.
Или это был он сам — изнутри.
ГЛАВА 1. ИЮНЬ
Институт им. Сурикова. Защита дипломов. Июнь.
Воздух в аудитории был спёртым от формальности, пота и пыли, взметаемой лучами солнца сквозь высокие окна. Запах — мел, старые паркетные плитки, дешёвый одеколон членов комиссии и подспудный, щекочущий ноздри страх. Страх двадцатидвухлетних, стоящих на пороге всего.
Лиля Петрова стояла у кафедры. Не Лика. Ещё Лиля. В простом синем платье, сбитом на бедрах, с одной неудавшейся прядью, которая всё время выбивалась из строгого пучка. Руки её не дрожали. Они лежали на деревянном пюпитре, пальцы слегка касались краёв бумаги — её диплома на тему «Женский взгляд в русском авангарде: Софронова, Экстер, Розанова. Оптика как сопротивление».
Она говорила. Голос был негромким, но настолько чётким, что даже в задних рядах перестали шуршать бумажками.
— ...Их взгляд — это не адаптация мужского языка формы. Это принципиально иная оптика. Где приватное становится политическим. Где штрих, намёк, пауза — говорят громче декларации. Они не писали манифестов. Они писали дневники. И в этих дневниках была революция. Тихая. Но от этого не менее тотальная.
В первом ряду, развалившись на стуле, сидел он. Артём Волков. Два курса старше, но уже с репутацией вундеркинда, будущего Цоя от живописи, того самого Волкова. У него был чёрный свитер с дыркой на локте, джинсы в краске и вызывающе-уверенная поза. Он пришёл поддержать приятеля, но задержался. Сначала из вежливости. Потом — из любопытства. А сейчас он сидел, перестав жевать жвачку, и смотрел на неё так, будто видел впервые.
Он слышал эти термины — «оптика», «резистенция», «патриархальная рамка». Но в её устах они не были сухими. Они были острыми. Как скальпель, которым она вскрывала не картины, а сам воздух, которым искусство дышало. Она говорила не о композиции, а о праве. Праве женщины не быть музой, а быть творцом. И в её тихом голосе была такая несокрушимая сталь, что ему, привыкшему к громким позам и эпатажу, стало не по себе. И безумно интересно.
— Таким образом, — завершала она, и в её глазах вспыхнула та самая ярость тихих, — их наследие — это не коллекция картин. Это инструкция по выживанию. По сохранению собственного зрения в мире, который постоянно пытается надеть на тебя чужие очки.
Тишина. Потом — вопросы комиссии. Сухие, придирчивые. Она отвечала, парировала, иногда краснела, но не сбивалась. Артём видел, как старенький профессор Сидоров, известный консерватор, качал головой, но в его глазах было уважение. Она заставила уважать себя. Не криком. Мыслью.
Когда она сошла с кафедры, вытирая влажные ладони о платье, он перехватил её в коридоре, у кулера с водой.
— Петрова, да? — сказал он, блокируя ей путь не телом, а просто своим присутствием. Оно было слишком большим для этого узкого коридора.
— Да, — она подняла на него глаза. Видела его — знала по слухам. «Тот самый Волков». Вживую он был ещё более... сконцентрированным. Как сгусток энергии.
— Твоя мысль про «оптику как сопротивление», — он говорил быстро, глядя не на неё, а куда-то поверх её головы, будто формулируя идею для будущей картины. — Это гениально. В прямом смысле. Это же про власть видеть. Кто видит — тот контролирует реальность. А кто контролирует реальность...
— ...Тот определяет, кто в тени, а кто на свету, — закончила она за него. Спокойно.
Он замер, наконец, опустил на неё взгляд. И впервые за много лет кто-то увидел в его глазах не самовлюблённость, а изумление. Распознавание.
— Именно, — выдохнул он. — Ты... ты это не из книжек вычитала. Ты это видишь. Сама.
— Да, — просто сказала она.
Он протянул руку — не для рукопожатия. Он как бы нащупывал пространство между ними.
— Меня Артём зовут. Волков. Давай как-нибудь... поговорим ещё. Про эту оптику. Мне для новой серии нужно. Я застрял.
Она знала, что это не просто «для серии». Это был его крик о помощи. Гений, признающий, что ему нужен чужой взгляд. Это была самая честная фраза, которую он мог произнести.
— Давай, — кивнула она. И в этот момент луч из окна упал прямо на неё, ослепительно, выхватывая из полумрака коридора её лицо, её упрямый подбородок, её глаза, в которых ещё горел огонь только что произнесённой правды.
Он увидел её. Настоящую. Лилю. Не как девушку, не как будущую музу, а как собеседника. Равного по силе мысли, но говорящего на другом языке.
А она увидела в нём не миф, а человека, который тоже боится пустоты холста и ищет, за что зацепиться.
Они стояли так секунду — дольше, чем следовало бы. Мир вокруг них был ещё полон возможностей. Он ещё не стал знаменитым Артёмом Волковым. Она ещё не стала Ликой — тенью, женой, функцией.
Потом из аудитории вывалилась толпа, их разлучили. Но что-то уже случилось. Была установлена связь. Как два химических элемента, готовых вступить в реакцию. Со взрывом, светом и последующим осадком.
Он обернулся на прощание, уже растворяясь в толпе:
— Эй, Петрова! Ты гениальная!
Она не ответила. Просто улыбнулась. В последний раз — свободно, широко, без оглядки на то, как это «правильно».
Она ещё не знала, что эта фраза — «ты гениальная» — станет для неё на десять лет и проклятием, и клеткой. Что его потребность в её взгляде станет её единственной разрешённой функцией. Что их диалог превратится в монолог, где он говорит, а она — молча слушает, постепенно забывая звук собственного голоса.
Но в тот день, в пыльном коридоре, это было просто признание. Человека, увидевшего в другом человеке — свет. Отдельный. Не отражённый. Свой.
ГЛАВА 2. РЕШЕНИЕ СТАТЬ ТЫЛОМ
Десятью годами ранее воздух в их первой общей квартире был иным — не густым от страха и краски, а шипучим, как только что открытое шампанское. Ещё пахло возможностями. Ещё можно было выбрать другой путь. Но они выбрали этот.
Воздух в их первой общей квартире был густым, как бульон, сваренный из чужих духов, сигаретного дыма, дешёвого шампанского и восторга. Восторга, который висел не на стенах (голых, заляпанных пробными мазками), а в самом Артёме, разряжаясь от него мелкими, беспокойными искрами.
Он не мог усидеть на месте. Ходил из комнаты в крошечную кухню, из кухни обратно, его кожаные ботинки глухо стучали по линолеуму, сбивая такт с бешеным ритмом его сердца. В руке он сжимал не кисть, а пачку денег. Наличных. Толстую, плотную, пахнущую новой бумагой и невероятностью. За одну проданную на вечерней аукционной распродаже картину — «Рождение формы №1» — ему дали сумму, которой хватило бы на их жизнь здесь, в этой съёмной клетушке на окраине, на год. Может, на полтора.
— Видела, Лиль? — его голос сорвался на высокой ноте, которую она раньше не слышала. В нём было нечто детское, почти истеричное. — Видела их глаза? Они поверили. Я заставил их поверить, что этот кусок дерьма на холсте — гениально! Это же… это чистая сила! Магия!
Он швырнул пачку на кухонный стол, где стояли два недопитых бокала. Деньги шлёпнулись, как жирная рыба. Лиля — ещё Лиля, не Лика — сидела на краю табуретки, медленно снимала туфли. Колодки впивались в пятки, оставляя влажные красные полосы. Всю вечеринку в полуподвальной галерее она простояла у стены, прислонившись к штукатурке, холодной даже сквозь тонкую ткань её единственного чёрного платья. Она ловила его взгляд через толпу — художников, критиков, богатых старух в мехах и дешёвых девиц, прилипших к нему, как мухи к мёду. Его взгляд скользил по ней, как по знакомому предмету мебели, и устремлялся дальше — к следующему лицу, следующей похвале, следующему бокалу. Она пыталась радоваться. Вцеплялась в это чувство ногтями. Он победил. Он. Их. Но внутри росла ледяная, тяжёлая пустота. Его триумф был таким громким, таким ослепительным, что её собственное существование в его свете стало вдруг физически ощутимым — как недостаток кислорода, как звук собственного сердца, заглушаемый фанфарами.
— Да, — сказала она, отцепив вторую туфлю и поставив босые ноги на холодный пол. — Это сила. Ты молодец.
Он подскочил к ней, упал на колени перед табуреткой, обхватил её за бёдра, прижал лицо к её коленям. От него пахло алкоголём, потом и той новой, чужой сладостью — победой.
— Не я молодец. Это мы. Ты же знаешь. Клянусь. Без тебя… без твоих этих умных слов, без твоей «оптики сопротивления», без того, что ты тогда, в институте, сказала… я бы до сих пор малевал провокационные похабщины для таких же, как я, пьяных идиотов. Ты дала мне идею. Стержень. Глубину.
Он говорил искренне. В этот момент, в эйфории и усталости, он действительно верил, что её вклад огромен. Но формулировка прозвучала убийственно: «Ты дала мне». Её ум, её прозрение, её «оптика» — становились топливом. Придатком к его двигателю. Не отдельным, параллельным пламенем.
— Я просто высказала мысль, — тихо сказала она, положив руку на его взъерошенные волосы. Они были мокрыми от пота.
— Нет! — он отстранился, вскочил на ноги, снова заряженный. Его глаза горели в полутьме кухни, отражая тусклый свет лампочки под зелёным абажуром. — Ты гениальная! Помнишь, я тебе тогда сказал? Так и есть. И знаешь что? — Он замолчал, сделал паузу, будто объявляя невероятную новость. — Теперь у нас есть деньги. Настоящие. Ты можешь бросить эту дурацкую подработку в журнале. Эти вечные правки чужих текстов про никому не нужное искусство. Ты можешь… — он сделал шаг к ней, взял её за руки, сжал в своих, горячих и сильных, — …помогать мне. Вести всю эту скучную переписку с галереями, договариваться о поставках холстов, организовывать транспортировку, считать эти самые деньги… Ты же видишь, я в этом всём тону? Я — творец. У меня голова другим забита. А ты… ты мой тыл. Мой стратег. Наше тайное оружие.
Он смотрел на неё. Не с просьбой. С надеждой. С детской, безоговорочной верой в то, что это — лучший подарок, который он может ей сделать. Самое важное предложение. Предложение раствориться. Не просто стать женой. Стать штатной функцией его успеха. Его менеджером, его бухгалтером, его щитом от скучного мира. И за это — быть причастной к его магии. Жить внутри его света.
Она смотрела в его сияющие глаза. Видела в них не эгоизм. Страх. Животный, панический страх ребёнка, выброшенного на большую сцену, где от него теперь ждут постоянных шедевров. Он боялся этого нового мира славы, один не справился бы. И он протягивал ей руку — не чтобы вытащить её к себе на этот пьедестал. Чтобы она стояла внизу и держала этот пьедестал, не давая ему рухнуть.
И она видела свою любовь к нему. Острую, ревнивую, полную восхищения. Видела его талант, который был для неё священным огнём. И свою собственную усталость. Усталость от бесконечных споров с редактором, от попыток втиснуть свои сложные мысли о женском взгляде в формат статейки для каталога, от постоянного чувства, что её голос — эхо в пустой комнате, пока его голос гремит на весь город.
Выбор не был осознанным. Он совершился телом. Усталостью души. Капитуляцией перед очевидной, грубой силой его нужды и собственной ненужности в том мире, куда он её не звал.
Она слабо улыбнулась. Это была не та широкая, свободная улыбка со времён института. Это была усталая, материнская улыбка согласия. Она наклонилась, поцеловала его в потный висок.
— Хорошо, Артём. Я буду твоим тылом.
Он вскрикнул от восторга, обнял её, закружил по крошечной кухне, чуть не снёс полку с посудой. Потом потащил в комнату, на их потертый диван, и засыпал почти мгновенно, счастливый, обвив её рукой, как талисман, как подтверждение того, что его мир теперь не рухнет.
А она лежала в темноте, слушая его тяжёлое, спокойное дыхание, и смотрела в потолок, где трещина лучилась от угла, как молния в ночном небе.
И впервые поймала себя на мысли, которая станет её постоянной спутницей на долгие десять лет, тихой мелодией под грохот его славы:
«А кто будет моим тылом?»
Внутренний голос, тот самый, что так ясно и громко звучал когда-то с кафедры, отчеканивая тезисы о «женском взгляде», впервые ответил тихо и чётко, без эмоций, как приговор:
«Никто. Ты теперь — часть стены. Фундамент. Ты больше не Лиля. Ты — Лика. И твоя задача — быть прочной. Чтобы он мог отступать к тебе спиной, не оглядываясь. И никогда не задаваясь вопросом, что там, по ту сторону этой стены».
За окном, в промозглой московской ночи, завывала метель, заметая следы. Заметала и её следы. От той девушки в синем платье, которая верила, что её голос может что-то изменить. Оставалась женщина в тёмной комнате, с холодными босыми ногами и новой, страшной ролью. Ролью, которую она только что добровольно надела, приняв её за доказательство любви.
ГЛАВА 3. ВЕРНИСАЖ. НЕВИДИМАЯ У СТЕНЫ
Галерея «Модерн», вечер.
Шум.
Гул голосов, смех, звон бокалов, скрип паркета под каблуками.
Запах — дорогой парфюм, волнение, пот, вино, старые картины, пыль под софитами.
Всё это сливалось в один густой коктейль, от которого у Лики слезились глаза.
Она стояла у стены.
В чёрном платье, которое «не должно выделяться».
Ткань была плотной, тяжёлой, будто её сшили из ночи.
В руке — бокал тёплого шампанского. Она не пила — просто держала, чтобы руки были заняты. Чтобы было оправдание, почему она не машет, не улыбается, не говорит.
В сумочке лежал его красный карандаш. Нашла на стойке, положила — привычка. Забота. Функция.
Дерево было тёплым от его пальцев. Она чувствовала этот жар сквозь кожу.
Артём Волков стоял в центре зала, окружённый людьми.
Белая рубашка, закатанные рукава, улыбка — широкая, уверенная, правильная.
Он был солнцем. Все орбиты вращались вокруг него.
Журналисты, коллекционеры, поклонники — все тянулись к теплу его славы, как мотыльки на огонь.
Лика наблюдала.
Как всегда — наблюдала.
Видела, как свет софитов ложится на его лицо, подчёркивая морщины у глаз — новые, с прошлого года.
Видела, как он смеётся — громко, заразительно, но уголки глаз не сморщивались. Игра.
Видела, как женщины смотрят на него — с обожанием, с желанием, с голодом.
И думала: «Они хотят его. А я хочу… перестать быть мебелью в его триумфе. Перестать быть стеной, у которой стою. Стать… просто человеком, которому не надо держать бокал, чтобы оправдать своё молчание».
— Лилия?
Голос рядом — тихий, мужской, без московской хрипотцы.
Она вздрогнула. Имя. Её имя. Его не произносили годами. Для всех она была «Лика». Сокращение. Удобное. Неполное.
Рядом стоял мужчина лет тридцати пяти. Высокий, в очках в тонкой оправе, в простом чёрном пиджаке, который сидел на нём так, будто вырос вместе с ним.
Не художник. Куратор.
— Михаил Грошев, — представился он. — Галерея «Белый Куб». Мы с вами пересекались на лекции в ГМИИ лет… десять назад? Вы тогда говорили о женском взгляде в авангарде.
Лика молча кивнула. Горло сжалось, будто её взяли за горло.
Он помнил. Кто-то помнил.
— Вы сейчас… — он сделал паузу, посмотрел на Артёма, потом на неё, — … всё ещё пишете?
Она опустила глаза. Бокал в руке дрогнул, жидкость плеснулась, оставив на стекле жирный след.
— Нет, — выдохнула она. — Нет, я… я помогаю Артёму.
— Жаль, — сказал он просто. Не с жалостью. С сожалением, как об утраченной рукописи. — Ваша статья тогда… она была лучшим, что я читал о Софроновой. Вы видели тень в её свете. Редкий дар.
Он протянул ей визитку. Чёрная, матовая, только имя и телефон. Бумага была плотной, дорогой, под пальцами шершавой, как наждачная бумага.
— Если вдруг… решите снова увидеть тень. Заходите. У нас сейчас проект «Невидимые». Как раз про это.
Он ушёл, растворился в толпе, как капля чернил в воде.
Лика сжала визитку в ладони. Уголки впились в кожу.
Она подняла взгляд — и увидела, что Артём смотрит на неё через зал.
Не улыбается. Смотрит.
Их взгляды встретились на секунду.
В его глазах — не ревность. Вопрос. «Кто это? Что он тебе сказал? Почему ты так побледнела?»
Она отвела глаза первой.
В кармане её платья завибрировал телефон. СМС от Сони:
«Мама, когда домой? Я хочу показать тебе одну штуку. Ты смотри — не проспи опять».
Лика выдохнула. Поставила бокал на поднос — стекло глухо звякнуло о дерево.
Вышла в холодный осенний вечер, оставив за спиной шум, свет, его славу, его глаза, которые всё ещё искали её в толпе.
На тротуаре лежали первые жёлтые листья, мокрые от дождя, прилипшие к асфальту, как мёртвые бабочки.
Она наступила на один — хруст был громким, почти неприличным, как кость под сапогом.
Как трещина.
Началось, — подумала она, и от этой мысли стало одновременно страшно и… легко.
Как будто кто-то внутри неё, кто годами спал, наконец, пошевелился, потянулся, открыл глаза.
В руке — визитка. В сумке — красный карандаш.
В голове — слово, которое прозвучало как выстрел:
Лилия.
Она шла по улице, и город вокруг казался другим — более чётким, более резким, как фотография, которую наконец-то вывели на нужную резкость.
Фонари бросали длинные тени, и она шла по ним, как по тёмной реке, не зная, куда она течёт, но уже не боясь утонуть.
Телефон снова завибрировал. Артём.
Она не ответила.
Впервые за десять лет — не ответила.
А где-то там, в галерее, за её спиной, Артём всё ещё стоял в центре зала, улыбался, говорил что-то умное, и его рука машинально искала в кармане красный карандаш, которого там не было.
И он понимал, что она ушла.
Не из галереи.
Из роли.
И тишина, которая воцарилась в нём в этот миг, была громче всех аплодисментов, всех восторгов, всех слов, которые он слышал за всю свою жизнь.
ГЛАВА 4. ОКОПЫ.
Вернисаж, видение Артёма
Воздух в «Модерне» был не воздухом, а питательным бульоном, в котором плавали споры чужого успеха и микробы его собственного страха. Артём стоял в центре, улыбался, двигал челюстью, и каждое движение отдавалось в висках тупой болью. Улыбка — еще одна. Улыбка — щит. Улыбка — оскал.
Он был солнцем в этой тёплой, вонючей вселенной. Орбиты поклонников, критиков, этих вечно голодных мотыльков, кружили вокруг, задевая его крыльями: «Браво, Волков!», «Это гениально!», «Вы поглотили сам Zeitgeist!». Он кивал, ловил знакомые лица, проглатывал комплименты, как обезболивающее, которого никогда не бывает достаточно.
Но лекарство не работало. Внутри, под рёбрами, сидела старая, знакомая пустота. Чёрная дыра. Она поглощала весь этот шум, весь этот свет, и от этого становилось только тише и холоднее. Отец в гараже бьёт кулаком по верстаку: «Слабо? Значит, никто. Ты всегда будешь никем». Голос скрипел, как ржавая пила по металлу. Артём сглотнул, почувствовав во рту вкус железа.
Его глаза, отточенные годами сканирования пространства на предмет угроз и возможностей, нашли её автоматически. Лика. У стены. Его муза. Его тыл. Часть декора, подтверждавшего правильность картины: гений и его прекрасная, немая тень. Она держала бокал, как щит. Смотрела в пол. Была хорошей девочкой. На секунду ему показалось, что она вообще не здесь, а где-то далеко, в параллельном, тихом мире, куда ему нет доступа.
Потом — движение. К ней подошёл Он. Тот самый, из «Белого Куба». Михаил Грошев. Высокий, в очках, в чёрном. С лицом не участника, а наблюдателя, хирурга, готовящего инструменты. Артём видел, как его тень упала на Лику. Видел, как она вздрогнула — не от страха, а от узнавания. И как потом… выпрямилась. Подняла подбородок. В её глазах, которые только что были стеклянными, мёртвыми, прорезалась опасная, живая трещина. Тот самый огонь. Тот, что он не видел годами. Тот, от которого ему когда-то стало не по себе и безумно интересно в пыльном институтском коридоре.
Рука Артёма сама полезла в карман за красным карандашом. Пусто. Она взяла его. Его талисман. В её сумочке. Мелкая кража. Первый симптом измены.
К нему прилип Марк, его галерист. Лицо Марка было маской делового восторга, но глаза, жёлтые, как у старого бульдога, видели всё.
— Смотри, — тихо прошипел Марк, следя за его взглядом. — Грошев кадрит твою жену. К проекту какому-то зовёт. «Голоса из тени», вроде. Феминистская чушь про несчастных жён художников. Создаёт неудобный нарратив.
— Лика не пойдёт, — автоматически отрезал Артём, чувствуя, как слова выходят плоскими, как фанера. — Она… не в том мире.
— Надеюсь, — Марк хлопнул его по плечу, но в голосе была сталь. — Твой бренд, друг, — это сила. Успех. Предсказуемость. Не надо, чтобы вокруг тебя витали истории про… угнетённых. Это портит картину. Наши коллекционеры покупают победителей. А не их скорбных жён, которые вдруг решили заговорить.
Марк растворился в толпе, оставив после себя привкус меди и холодок в животе. «Портит картину». «Неудобный нарратив». Слова, как гвозди, вбивались в череп.
Артём снова посмотрел на Лику. Она прощалась с Грошевым. Держала в руке визитку. Белую, матовую, как пропуск в другой мир. Потом развернулась. И ушла. Не подошла. Не помахала. Просто вышла в ночь, оставив его одного в этом пекле сияющих люстр и фальшивых улыбок.
В этот момент он почувствовал не ревность. Панику. Странную, животную, как будто почва, на которой он стоял десять лет, вдруг ушла из-под ног. Эта почва была ею. Её молчаливым, нерушимым присутствием в тени. И если тень решила стать объектом, источником света… что останется от его собственного, такого яркого, такого одинокого солнца? Не станет ли он просто прожектором, освещающим пустоту? Голым, нищим, «никем» на фоне её новой, тихой значимости?
К нему подкатила женщина в платье, которое стоило больше, чем его первая мастерская. Что-то говорила, касалась руки. Он улыбался, кивал, а сам думал об одном: о красном карандаше в её сумочке. О её ушедшей спине. О странной тяжести в груди — как будто он забыл сделать вдох и теперь не мог вспомнить, как это — дышать, не играя роль.
Отец хрипел у него в затылке: «Видишь? Не держит. Слабо. Никто».
Он больше не хотел быть солнцем. Он хотел быть человеком. Но это было страшнее любой критики. Потому что человека можно не заметить. А солнце — обязано светить. Всегда. Без перерывов. И ради того, чтобы остаться в центре, он был готов на многое. Даже на то, чтобы её тень оставалась тенью. Эта мысль пришла тихо и ужасно, как предательство самого себя.
«Завтра, — подумал он, отворачиваясь от восторженной женщины. — Завтра всё вернётся на круги своя. Она будет мыть кисти. А я буду гением. Так должно быть. Так безопасно. Так правильно».
Но в глубине души, в той самой чёрной дыре под рёбрами, он уже знал — ничего не будет по-прежнему. Трещина пошла. Не по холсту. По ним. И заделать её можно было только одним способом: заставив всё забыть. Её. И себя. Но для этого нужно было поглотить её снова. Вернуть в себя. И он не знал, хватит ли у него сил. Или аппетита.