Три шага к вечности

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Редактор Ольга Владимировна Дофф

© Александр Валерьевич Тихорецкий, 2022

ISBN 978-5-4490-7799-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ГЛАВА I

В тот самый миг, когда стрелки всех часов в мире замерли прощальной терцией, и время выгнулось петлей нового витка, Тарновский снова вернулся назад, в начало отсчета, в то самое весеннее, солнечное, последнее безмятежное свое утро. В бездумное невесомое скольжение по глади яви, сладкую блаженную истому, будто метрономом, размеренную пунктиром гудков в трубке. Обрывки телефонного разговора все еще вьются, кружат в сознании, – неприятности, проблемы? – какая ерунда, чушь! все – мелочь, несущественно, преходяще. Разве может случиться что-то плохое здесь, сейчас, в этой уютной светлой комнатке, залитой ароматами сирени и акации, увязшей в паутине сквозных ажурных неторопливых теней. Разве может что-то случиться, когда весна, май, и впереди все лето, и вообще все впереди, и все получится, и все будет хорошо, потому, что так должно быть, потому, что ну разве может быть иначе…

Но кнопка уже нажата, курок уже спущен. Подчиняясь сопряжениям невидимого механизма, дверь отворяется, впуская в комнату девушку, и скольжение останавливается, застывает реальностью. И персонифицируются и идентифицируются имена, роли, даты, и Тарновский вспоминает, что девушку зовут Оля, что она – бухгалтер в ООО «МегаЛинк», и что он – Тарновский Александр Валерьевич, вот уже десять лет, как его бессменный руководитель.

Как и всегда, в руках Оли – ежедневник и большая белая папка «Банк», как и всегда она пришла на ежедневную пятиминутку, вот уже который год неукоснительно повторяющуюся в одно и то же время и давно и прочно занявшую краеугольный паз в утреннем конкистадорском ритуале. Глоток свежего времени, самого крепкого, самого густого и концентрированного – дежурная жертва золотому тельцу, – увы и ах! – но, как бы то ни было, поставленному здесь во главу угла; в конце концов, «время – деньги», зачем строить невинность и изобретать велосипед?

– Доброе утро.

Оля улыбалась церемонно и строго, как и было предписано протоколом, и Тарновский с облегчением окунулся в знакомую атмосферу. Он просматривал выписки, слушал Олины комментарии, и сухие символы цифр наполнялись метафизической сутью, проецируясь на экран воображения, выстраиваясь ситуационными конструкциями, комбинациями, – тоже часть ритуала, своего рода управленческий импрессионизм, конфирмация образного мышления.

День начинался совсем недурно, цифры складывались в радужные картинки прибыли и успеха, и Тарновский позволил себе немного расслабиться. Вообще, к бизнесу он относился снисходительно и даже с некоторой долей презрения, считая его бледной и скучной копией жизни, ее усеченной и выхолощенной версией. Своего рода прикладной утилитой, позволяющей поддерживать атрибуты статуса и удовлетворять потребности, – ум и интуиция в данном случае служили предусловием и инструментом. Попахивало все это, конечно, конформизмом и лицемерием – их пришлось выкрасить под фатализм и практичность; труднее было отказаться от номинации на мудрость, но он справился и с этим. Девальвировав и дискредитировав иронией, определив в категорию полезных навыков. Хотя – мудрость? а почему бы и нет? на пятом-то десятке?

«С вашими аналитическими способностями, вам надо работать в бюро прогноза погоды» – сценка старого советского фильма мелькнула в сознании теплым вкраплением, растаяла на пестром полотне действительности.

Оля молчала, надев на лицо маску удовлетворения от выполненного долга, но где-то в глубине ее глаз увиделась Тарновскому смутная тень; кольнула-ожгла иголка тревоги. Это еще что такое?

Оля попала к нему случайно, если так можно сказать обо всем, что с нами происходит. Хотя, не лишенному лирической струнки, обожавшему всякого рода драматургию, все эти камбэки и хэппи-энды, Тарновскому больше импонировало сравнение с воронкой, затягивающей в себя всех, по неосторожности оказавшихся рядом, – реверанс собственной скромной персоне и реабилитация той самой случайности, до того имевшей в уравнении сомнительный статус погрешности, а теперь становящейся детерминантой, безусловной и неоспоримой аксиомой.

А началось все десять лет назад, с внеплановой проверки налоговой инспекции. Надо признаться, финансовая отчетность в «МегаЛинке» на тот момент практически не велась. Тарновский и Гена, тогдашний его компаньон, так и не удосужились наладить хоть сколько-нибудь сносный учет, легкомысленно считая бухгалтерию делом наживным и второстепенным, тешась надеждами, что все устроится само собой. Ситуация грозила самыми разнообразными карами, вплоть до ликвидации и уголовного преследования, что стало для новоявленных бизнесменов совершенной неожиданностью, громом среди ясного неба.

Первым опомнился Тарновский. Не дожидаясь осадков из сгустившихся туч, он порылся в записных книжках и выудил спасительный номер. Его знакомая, бухгалтер с солидным стажем вошла в положение, согласилась помочь, и налоговики, уже занесшие было карающий меч, вынуждены были отступить. Сбив первый, самый грозный вал проверки, Екатерина Михайловна (так звали знакомую) вернулась к своим делам, оставив за себя свою племянницу Олю, вчерашнюю студентку, только-только закончившую местный профильный ВУЗ. Компаньоны приняли ее неохотно, но благодарность за оказанную услугу была слишком велика, чтобы позволить недовольству принять радикальные формы.

Проверка, продлившись почти два месяца, закончилась почти ничем, принеся минимальные осложнения, и Оля осталась в «МегаЛинке» полноправной сотрудницей. Для недавней провинциалки, робкой, затюканной Золушки такой кульбит был равносилен полету в космос, и Тарновский, невольно чувствующий ответственность за вверенную душу, автоматически теперь попадавшую в разряд «тех, кого мы приручили», с тревогой, разбавленной, впрочем, изрядной долей скепсиса и иронии, следил за перипетиями ее онтогенеза.

Волнения, однако, оказались напрасными: молодая ядреная поросль шутя пробила хлипкий городской асфальт, и вскоре уже никто не смог бы угадать в броской и уверенной красавице давешнюю замухрышку, зажатую и комплексующую по любому поводу простушку-тихоню.

На этим можно было бы и закончить, перевернуть страницу и шагнуть дальше, но что-то настораживало, не отпускало. Провоцировало приступы беспомощности, болезненной и безадресной раздражительности. И даже разного рода образы-аллегории. Смутные, нехорошие – что-то вроде ружья на стене: выстрелит не выстрелит? чье это ружье? какой сейчас акт? Угли тлели, время от времени кусая ожогами, смутными подозрениями, и сейчас за молчанием, за выражением самоуверенного спокойствия на Олином лице, увиделась вдруг самая настоящая издевка, глумливое, презрительное высокомерие; где-то уж совсем глубоко мелькнула тень злорадства.

Тарновский попытался разобраться в ощущениях, связать все неизвестные в едином спасительном объяснении, но тщетно, в голову ничего не приходило. Будто слепые щенки, мысли толкались, путались, в конце концов, запутавшись окончательно, вызвав ту самую, привычную уже вспышку раздражения.

– Ну что? Что там еще? – пробурчал он.

Оля опомнилась, и Тарновский почувствовал – момент упущен. Еще секунду, дыхание назад все было реально – двумя-тремя ничего не значащими вопросами усыпить бдительность, отвлечь, разговорить, вытянуть все, но… Возможность была потеряна, бездарно брошена в топку вспыльчивости.

– Костик звонил. Вас спрашивал. – Оля смотрела в сторону, всем своим видом выказывая безразличие.

– Костик? Зачем? Что хотел-то? – он постарался, чтобы голос звучал как можно мягче, – определенно, корни многозначительного Олиного молчания – в этой новости.

– Вас, – коротко ответила она, и Тарновский понял  ей известно что-то большее, что-то важное, и она сознательно не говорит об этом. Предпочтя беспечной искренности бремя лжи. Почему?

Если бы он знал тогда, чем все это обернется уже через несколько часов, то с чистым сердцем плюнул бы на этику и гордость, пустил бы в ход все обаяние, хитрость, красноречие, коварство, но вытащил, вытащил бы у нее тайну!

– Так он что, просто типа «как дела», или подъедет? – Тарновский скорее размышлял вслух, чем спрашивал. Он уже не надеялся ни устыдить, ни разговорить Олю, – инерция мысли тащила лабиринтами рассуждений. – А почему мне не позвонил напрямую? Да нет, вряд ли что-то серьезное, скорее, просто поболтать хочет. Скучно ему, как всегда.

– Это ваши дела.

Оля улыбнулась, встала, и Тарновский, будто впервые, увидел ее, молодую, уверенную в себе, красивую. Луч солнца упал на заколку в волосах, отразился, выплеснув на стену миниатюрную радугу.

– О себе рассказал что-нибудь? Где он? Что с ним? Как он? – с каждым словом, все больше и больше Оля закрывалась, укутывалась отрешенностью.

– Так, – подчеркнуто равнодушно протянула она, – веселый…

– Ясно, – подытожил Тарновский.

Ясно. Ничего, блин, не ясно! Внезапно он почувствовал себя неуверенно, будто ребенок, среди чужих и незнакомых людей. Оля повернулась, шагнула к двери, и Тарновский ощутил непреодолимое желание что-то сказать, оставить за собой хотя бы видимость доминирования.

– Пусть Володя заходит! – крикнул он вслед, понимая, как жалок, как беспомощен сейчас. Что? Молодость победила?

Визит Костика, или Константина Ордовского (как значилось у того в паспорте) по шкале сейсмологической активности приравнивался как минимум к стихийному бедствию, и никакие страховки и иммунитет не гарантировали принимающей стороне ментальной безопасности и душевного равновесия. Даже во времена относительно вегетарианские, на заре становления он выделялся тем нервным, магнетическим типом экспрессии, вызывающей у окружающих тревожность и неуверенность, вгоняющей в тоску и апатию. При этом оставляющей счастливого правообладателя трезвым и холодным, во всеоружии рациональности, убедительности и настойчивости. При всем внешней безалаберности и пофигизме всюду и всегда успевающим, всегда и ко всему готовым, – ни разу Тарновский не видел, чтобы Костик сдался, спасовал даже перед самыми каверзными, самыми непреодолимыми, казалось бы, трудностями. Создавалось ощущение, что он не нуждался ни во сне, ни в отдыхе; даже настигнутый однажды каким-то особенно забористым вирусом, от которого любой другой свалился бы напрочь и навсегда, все так же выходил на работу, уже с утра хрипел что-то в телефоны, назначал встречи, кого-то ожидал и куда-то торопился.

 

Он и сложением был под стать своему темпераменту – высокий, осанистый; широкие плечи, сильная шея. Впрочем, все великолепие скрадывалось небольшими бегающими глазками, словно по ошибке, посаженными по сторонам правильного скандинавского носа. Очевидно, коррелируя с той самой, обязательной порцией дихотомического черного, никак пока не проявленной и остававшейся неразъясненной; природа не могла не смазать перечисленные выше достоинства каким-нибудь изъяном.

Люди, прячущие взгляд, всегда вызывают настороженность, но Костик ни разу не был пойман за чем-нибудь неблаговидным и хоть сколько-нибудь предосудительным, ни разу невнятные опасения не облеклись неопровержимой фактурой фактов. Тарновский корил себя за излишнюю мнительность, корил, однако, так и не нашел сил перебороть, поэтому, когда Костик однажды объявил, что открывает собственное дело, вздохнул с облегчением. Испытав при этом что-то вроде жиденькой ностальгии и любопытства вперемежку с тревогой – что-то хранится там, на дне этих многосложных и многослойных глаз.

Костик не пропал, время от времени, не реже раза в квартал, наведывался, эксплуатируя ностальгию, выведывая новости, напропалую сплетничая, и вскоре загадка открылась. Как ни странно, не было там ничего сверхъестественного и оригинального, все ограничилось банальным и непритязательным авантюризмом, генерацией мелких, почти безобидных афер. Которые Костик всячески рекламировал и продвигал, с присущей ему экспрессивностью убеждая всех (в том числе и в первую очередь Тарновского) принять участие, гарантируя невероятные бонусы и преференции.

Поначалу Тарновский даже обрадовался, посчитав такой исход меньшим из зол, однако, от встречи к встрече предложения становились все более и более настойчивыми, рискованными, элемент безобидности понемногу испарялся, отдавая душком криминала, разверзая бездны и пропасти; каждый следующий визит Тарновский ждал с обреченностью, с мрачным и бессильным нетерпением, будто жертва – палача.

Разговаривая со своим замом Володей, невысоким, немногословным мужчиной лет 50-ти, со смуглым невыразительным лицом и арбузным животиком, Тарновский мучительно пытался определить источник неожиданной тревоги. Ложь Оли? Да, но не только. Очередной хипес Костика? Наверно, даже наверняка, но и это еще не все. Так что ж тогда? Откуда, чего ждать?

Догадки множились, роились, выстраиваясь самыми невероятными комбинациями, поднимая волны тяжелого раздражения. Нет, надо быстрее уезжать отсюда. Только дорога, только скорость смогут помочь, сгладить, отвлечь. А пока – отключиться, отрешиться, нырнуть за ширму машинальности, отстраненности. Купируя вспышки отчаяния и – да! да! представьте себе! – страха! неопознанного, безосновательного и потому тем более позорного, унизительного! – подгоняя буксующее, будто уснувшее время. Вот сейчас, сейчас он подпишет документы, отдаст распоряжения, разберет почту, и все! все! Будут, будут потом еще брызги согласований, утрясаний, просьб, но это – уже ошметки, уже ерунда, мелочи, главное – продержаться, преодолеть эту дистанцию, вот это «прямо сейчас и здесь»! отрезок пути по пересеченной, простреливаемой насквозь местности!

Продержаться, преодолеть, сейчас, здесь – приходили и уходили люди, мельтешили сквозь мутненький зазеркальный плексиглас; кто-то другой за него отвечал, убеждал, приказывал, спорил, соглашался. А потом кто-то выключил бег, дверь закрылась и больше не открывалась; сиреневая сквозная ажурность подернулась патиной тишины. Кажется, все. Все? – на аллегорической плоскости аллегорического экрана утлая, груженая доверху повозка перевалила хребет, запылила по дороге. Что ж, и снова он прошел этот путь; день начат, день идет и с этим уже никто ничего поделать не сможет. Никто, ничего, не сможет…

Тарновский взял со стола фотографию в золотистой рамке, заглянул в умные усталые глаза.

«Что грустишь, Солнышко? Я расстроил тебя чем-нибудь? Что-то сделал не так, где-то сфальшивил? А, может быть, ты грустишь просто так? Просто потому, что сегодня тебе грустится? Тогда я сделаю вид, что ничего не замечаю… Ну что, я пошел?».

Тарновский еще раз улыбнулся, задвигал мышью, расчищая путь в компьютере; снова шевельнулось что-то тяжелое, недоброе. Скорее, скорее закончить со всем этим, и – в путь!

Как порой невнимательны мы к подсказкам интуиции, как легкомысленны и неосторожны в поступках. А ведь иногда достаточно одного движения, одного клика, чтобы обрушить и без того хлипкое равновесие, отправить маятник в роковой отсчет. Сделать непоправимое неизбежным.

Но ничто не дрогнуло, не отозвалось. Тарновский вошел в Scype, остановившись на имени Сергей Дзюба, сделал свой клик.

ГЛАВА II

– Здорово, Серый, – сказал он человеку, появившемуся на экране. – Как жив-здоров? Дела как?

– Спасибо, хреново, – откликнулся тот и улыбнулся, показывая крупные желтоватые зубы.

Лицо у него было тоже желтоватое, с темными умными глазами, – сейчас они показались Тарновскому незнакомыми, чужими.

– А что такое? – кольнуло, царапнуло нехорошее предчувствие, голос невольно дрогнул. – Что стряслось-то?

Собеседник хмыкнул, рубанул сплеча.

– Стряслось. Вся работа по твоей теме приостановлена – вот, что стряслось.

– Как это? – от неожиданности Тарновский даже поперхнулся.

– Каком кверху, – сообщил тот, кого он называл Серый. – Накрыло меня руководство. Еще три дня назад. С поличным, как раз на последней твоей посылке. Кипеж подняли, от работы отстранили. До особого распоряжения. Так что, теперь – все, лавочка прикрыта. – он замолчал, подвесил паузу; Тарновский озирался, взвешивал, нащупывал почву, интуиция ныла краденой надеждой.

– Не очень-то ты и огорчен. Ладно, давай, колись уже. Не тяни кота.

Дзюба посветлел, заулыбался,

– Ну! Так я же и говорю – не было бы счастья. Заинтересовались шефы мои твоей работой, даже двух делегатов к тебе направили. Жди, скоро должны быть. – прыгнула, ушла из-под ног земля.

– Какие делегаты? – Тарновский подался, придвинулся к монитору… – Сюда? Ко мне? А откуда они?.. – он поймал взгляд друга, осекся; по лицу Дзюбы скользнула тень – досада, растерянность.

– Ну да, да, я сказал. А что такого? Спросили, я и ответил. Когда узнал, зачем. А что, надо было молчать? С какого перепуга? Эй, Тарновский! Ты, может, не понял? не расслышал? Может, не проснулся еще? Твоей работой заинтересовались. Серьезные люди, с деньгами и связями. Ты меня слышишь, эй?

Голова плыла расстроенным пианино, лихорадочно, наугад Тарновский жал клавиши.

– Да слышу, слышу… Ты это, ты не подумай… Я просто… Я только сказать хотел, спросить – приезжать-то зачем?..

Дзюба скрестил руки на груди, снисходительность подернулась иронией, покровительственностью, где-то совсем глубоко отозвалось что-то еще, мутненькое, дрязглое. Ревность? Зависть?

– А сам как думаешь? Участок застолбить, купить тебя на корню и с потрохами – все как всегда, стандартная практика. Не знаю, что уж там углядели бонзы мои в твоих цифрах, а только ажиотаж здесь капитальный, аж колбасит всех от возбуждения. Ты чего там наизобретал, Кулибин? Машину времени? Перпеттум-мобиле? Черт! фантазии не хватает! Но – что-то исключительное, глобальное, судя по реакции. Видишь, как бывает! Ты сколько лет уже со всем этим возишься? – дай Бог памяти – десять? двадцать? – и все никак, и давно уже рукой махнул. Ну, признайся! признайся – махнул! Потому что – давай начистоту! – пустышка, красивая, занимательная, но – пустышка. А тут – абсолютно случайно, абсолютно случайные люди и на тебе – ажиотаж, сенсация! Или все-таки – не пустышка? Есть предпосылки? – он поднял взгляд, пиксели монитора сблюрили блеск глаз. Латентность интонации, подтекст умолчания купировали фривольность, прямиком отсылали в покаяние и самоедство, в совесть. Так, спокойствие! только спокойствие! Ровно, веско, чуть укоризненно, в глаза.

– Говорено-переговорено уже, Серега, с последнего раза ничего не изменилось. Цифры и цифры. Честно? – подустал я уже за эти двадцать лет. Так что, если, действительно, обнаружилось что-то, и это не ошибка и не ляп – клянусь – буду только счастлив.

– Хорошо бы! А то, по правде говоря, не знаю уже, что и думать… – Дзюба опустил глаза, в уголках губ обозначились тени.

Тарновский невольно втянул голову в плечи.

– А что? что такое? Что-то еще?

Тени загустели, застыли складками,

– Следят за мной, Саня, – Дзюба поежился, зябко, как-то беспомощно, сердце болезненно дрогнуло.

– Кто?

– Канадец в пальто. – Дзюба протянул руку за пределы экрана, вернул со стаканом, отхлебнул. Сквозь холеную непроницаемость лица резко и грубо проступили-набрякли складки, морщинки, мешочки. – Сначала думал – показалось, а потом понял: нет – действительно следят.

Тарновский подался вперед, впился глазами в экран.

– Ты… уверен? – он ощупывал друга взглядом, монохромным маячком пульсировала надежда. – Может быть, все-таки…

– Да нет, не может. – Дзюба помрачнел еще больше. – Я – воробей стреляный, в девяностые всякого насмотрелся. Да и ни с чем это не перепутаешь: тревожно как-то, не по себе. Противно – будто в затылок кто-то дышит. И началось все как раз три дня назад, делай выводы. – он салютовал стаканом, отхлебнул. – Так что, про машину времени или перпетум-мобиле – вполне себе версия, имет право… Черт! я здесь с ума с вами со всеми сойду!..

Тарновский всмотрелся в лицо на экране, прислушался к себе, к странному и приятному возбуждению. Захотелось, чтобы Дзюба поволновался еще, разволновался в слезы, в сопли, в кровь, захотелось увидеть его сломанным, раздавленным, побежденным, молящим о пощаде. Униженным, размолотым жерновами отчаяния и страха. Впрочем, все это в ту же секунду исчезло, оставив растерянность, раскаяние; неожиданно он почувствовал себя старше, много старше, себя самого и Дзюбы, сердце дрогнуло, зашлось.

– Ну, ну, – он заговорил бодро, фальшиво, видя себя со стороны, остро и болезненно презирая, – было бы с чего так переживать! Нормально все будет, Серега, вот увидишь!

– Хорошо, если увижу. – Дзюба придвинулся к монитору, заговорщицки понизил голос. – Теперь слушай сюда, синьор оптимист. Массивы твои последние я, все-таки, обработать успел, у меня они, на флешке. А флешка – в тайнике, а тайник – в лабе. Так что, жди. Наверно, уже завтра, ближе к вечеру. Если никакой оказии не подвернется, что вряд ли – обложили, как волка. Как тебе такой вариант, прокатывает?

Тарновский, изобразил радость, попутно отметив в лексиконе друга новое слово. «Прокатывает» – как символично. Что ж, Дзюба всегда любил ввернуть при случае понравившееся словцо, выуженное в сленговой полифонии рунета. Приводя в замешательство русскоязычных коллег и ставя в тупик переводчиков. Тарновского и самого поначалу коробила лингвистическая развязность друга, но вскоре он привык, увидев за маской эпатажа способ коммуникации с Родиной, своего рода попытку – хоть и опосредованной, и виртуальной, но – репатриации. Впрочем, ничего экстраординарного, все в рамках стандартной эмигрантской травмы. Беда была в том, что человек, не способный быть счастливым на Родине, не сможет быть счастливым уже нигде…

История Дзюбы хоть и не претендовала на оригинальность, тем не менее, была не вполне типична для 90-х со ставшими уже привычными депрессиями, деградациями, деструкциями, уходом из профессии. Он покинул Москву, уже на излете эпохи, в отличие от своих менее титулованных коллег званый и востребованный всюду. И бежал он не от безденежья и безработицы, – он и вообще предпочел бы определению «бегство» «отъезд». Но себя, судьбу не обманешь – он все-таки бежал. От себя, от собственной бесполезности, бессмысленности, безысходности. Ненужности, неважности, неприменимости и неспособности с этим примирится. От унижения и обиды. Бежал зряче, обдуманно, зло. Имея вид на жительство, контракт на курс лекций и фигу в кармане – только бы побольнее уколоть, досадить этой безумной, безмозглой, бездарной, самодовольной власти. Ткнуть в глаза и оставить с носом. Хлопнуть дверью. Хоть и без малейшего шанса и пусть даже и такой ценой – приняв бремя чужого поражения. Сдавшись на милость, торгуясь, продаваясь, комкая принципы и убеждения, – обида, жажда мести покрывали и оправдывали все.

 

Тогдашние его письма изобиловали горечью и сарказмом, предвещали бури и катаклизмы, непременно долженствующие обрушиться на страну, так легкомысленно разбазаривавшую свое интеллектуальное достояние. Кое-где, между строк слышались, впрочем, робкие надежды на «прозрение» и триумфальное возвращение, но время шло, лихолетье все не заканчивалось, и туманные надежды потихоньку таяли. Незаметно первоначально оговоренный «годик» сменился другим, за ним – третьим. В конце концов, оптимизм и воля возобладали, беспредметное брюзжание сменилось привычным предметным практицизмом; Дзюба возглавил созданную им же лабораторию, приобрел дом, получил гражданство.

Теперь письма были полны энергии и целеустремленности, новая идея, проект создания островка русской науки захватил его целиком. Он снова стал прежним Дзюбой, хватким, дельным, деятельным, принялся разыскивать бывших коллег. Разыскивать, расталкивать, всеми правдами и неправдами перевозить к себе, в Канадскую сытую мечту. Словно добрый волшебник, давал людям билетик в новую жизнь, генерировал надежды, обналичивал мечты. Выписывал ордера на счастье. Но все это было потом, вернее сейчас. А тогда… Боже, как давно все это было!

Волна ностальгии нахлынула, захлестнула.

– Спасибо, Серега! – Тарновскй приложил руку к груди. – Спасибо, дружище! Вот разгребусь с делами, навещу тебя. Не прогонишь старого алкоголика?

– Свежо предание! – Дзюба закивал головой; лицо прояснилось. – Сколько раз уже было – приеду, уже еду, уже вот-вот, а потом – раз! – все, не могу, прости, дела. Дела, дела… – он осекся, всплеснул ладонями. – Хотя, подожди! Какое, на хрен, что! К тебе же делегация наша отправляется! Вот и предъявишь ультиматум – освобождайте друга и меня к нему везите! А без этого не будет никакого разговора! никаких вам сотрудничеств и соавторств! И все! Галантерейшик и кардинал – это сила! Мы им с тобой тут такой талалай устроим! Я им покажу, как русского ученого гнобить! Плебеи, карлики духа! – он погрозил кулаком куда-то вдаль, будто именно там собрались в ожидании экзекуции плебеи и карлики духа.

Сейчас Дзюба напоминал раззадоренного мальчишку, и снова зябкое, теплое, зыбкое колыхнулось, прохватило; Тарновский опустил взгляд.

– Приезжай, Саня, приезжай поскорее, – будто в эхо, глаза Дзюбы влажно блеснули, голос просел сиплостью, надеждой. – А то, ей-богу, хреново мне как-то. В последнее время особенно. Мысли разные одолевают, а сейчас, так и вообще, жутковато…

Он выдавливал слова, запинаясь, через силу, и вновь бросились-обозначились тени, складки, морщинки, мешочки. Впалость щек и стариковская (!) неуверенность. Господи, поскорей бы все это закончилось! Тарновский широко улыбнулся, как можно более уверенно рассмеялся.

– Что ж ты раскис так, Серега? Не ерунди, возьмись в руки! Враг будет разбит, мы еще нагнем корсиканское чудовище! И насчет траблов этих всех – ну, ты понимаешь, о чем я – не парься, разберусь я с канадцами твоими, вот увидишь! Объяснюсь, разведу, выведу тебя из-под удара. А через недельку сам заявлюсь, живо твою меланхолию растрясу.

Дзюба смущенно рассмеялся.

– Ну, ты со мной, как с маленьким, честное слово.

– Ладно, ладно, с большим, с маленьким – какая разница? – Тарновский уже изнывал от нетерпеливого бессилия. Да что, он – нянька ему, что ли! – Все! До скорого, дружище!

– Пока, Саня, – ответил Сергей, не сводя с него взгляда, – до скорого…

Изображение исчезло, убралось в пиксельно-цифровые недра; Тарновский закрыл глаза, сжал лицо ладонями. С полминуты сидел, не шевелясь, прислушиваясь к себе. Мысли мурмурировали рыбьей стаей, стремительно и хаотично меняя направление, сбиваясь в одно большое неупорядоченное множество; он чувствовал себя каплей, переполнившей чашу, костяшкой домино, задавшей отсчет какому-то процессу. Механизм запущен, вращаются шестерни, тянутся во все стороны приводные ремни, и лишь он один – чужой, ненужен и неприкаян, статист, на счет которого можно записать лишь тот самый, сомнительный клик мышью.

И, все же, что такого могли обнаружить в его цифрах канадцы? Что их зацепило? Вернее – где он прокололся. Хотя, что значит – прокололся? – «имеющий глаза – да увидит». А, может, все-таки – ложная тревога? Может быть, все-таки – методика, софт? У него там есть парочка изящных решений, – ничего особенного, конечно, но а вдруг, почему бы и нет, – сарказм плеснул, едко, остро. Методика, софт – самому не смешно? Ради нескольких киберфинтифлюшек срываться с места, пересекать океан? Слежку устраивать? Смешно. Есть, конечно, остается маленькая надежда – ошиблись ребята, тупо, элементарно. Пали жертвой собственной наивности – сколько уже было таких, романтиков, честолюбцев, стяжателей, очарованных, кто – магией цифр, кто – перспективами славы и денег. В итоге всех как один сдавшихся, сдувшихся, слившихся. Потерявших интерес и сошедших с дистанции, – ну что ж, да, красиво, впечатляюще, но абсолютно абстрактно, оторвано от жизни, бесполезно. Бесперспективно, уж простите за откровенность, – почему сейчас должно быть иначе? Даже Дзюба, зрелый и опытный, так ничего и не понял, легенду про некую отвлеченную теорию, детскую мечту проглотил сразу и навсегда. И обрабатывал материал вслепую, по предложенным лекалам. И ни разу не усомнился и не задал ни одного неудобного вопроса. Да и вообще вопросов никаких не задавал, кроме самых естественных и безобидных.

Тарновский мысленно чертыхнулся, сжал виски – нет, нет, конечно! глупо было бы даже надеяться! Любовь к абстракциям, пусть даже самая сильная, пусть даже к самым красивым – несовместима с издержками. С бухгалтерией, со всеми этими кассовыми ордерами, чеками, биржами, индексами и курсами. Опять же – колпак, слежка, – нет, на этот раз все серьезно, по-взрослому, так что не тешься иллюзиями, «простись с надеждой». В сиреневом мареве проплыла папочка с параферналиями, зашелестела страничками – да, да, наверняка и дело завели уже, оформили, как говорится, чин по чину – родился-учился, дебет-кредит, задание на командировку. Так что? – все? Разоблачение? Финал? Ну и ладно, ну и что ж – рано или поздно, шило в мешке, сколько веревочке не виться. Ладно то ладно, только что ж неуютно так? неспокойно? Что гложет, гнетет? Что там, за изнанкой псевдодиссидентства? Все как обычно? как обычно бывает в таких случаях? – неожиданно? страшно? неверие-неуверенность-неизвестность? Да, да, все так, и он – не исключение, как и все – слаб, подвержен, зависим, и все именно так обычно и бывает, и все так и работает, но что-то еще впилось, вцепилось, царапает, грызет. Что? Засуетился, задвигался внутренний сканер, распознавая, отбраковывая, диагностируя – ну, конечно, она, совесть! Серега! – в очередной раз обманул, слицемерил – зачем? Клялся зачем-то. Теория больших чисел? Война все спишет? Осадок поднялся, вспенился злостью, отторжением. А сам он? сам Серега? А так ли прост? Так ли не в теме? не при делах? Незаинтересован? Неангажирован? Искренен?

Серега? Искренен? Вопрос застал врасплох; поплыли в ретроспективе умные темные глаза, голос, улыбка. Нет! Не может быть! Но как тогда объяснить то, что канадцы, зеленые, неискушенные, младенцы по сравнению с ним, с первого взгляда увидели то, что он ухитрялся не замечать столько лет? И зачем он выболтал им все? Серега, не признававший никакого начальства, не склонявший головы ни перед кем и ни перед чем! Как объяснить депрессию, страх, слезы на глазах? Талантливая пантомима? Гримасы ресентимента? Или, все-таки, совесть? И это непонятное собственное раздражение – уж не реакция ли на фальшь?

Тарновский тряхнул головой. Совсем с ума сошел! Что, вот так запросто записать друга в предатели? Только из-за того, что сам по уши в дерьме? Кстати, о дерьме; он бросил взгляд на часы, торопливо скомкал обрывки мыслей. Обо всем можно подумать и в дороге, а теперь – последняя «лягушка». Самое неприятное, камнем висящее на душе с самого утра.