Buch lesen: "Попаданец 1942. Я выжил в Ржевской мясорубке"
ПРОЛОГ. ТОТ, КТО ВЕРНУЛСЯ ДВАЖДЫ
1942 год, июль. Эшелон № 2374. Калининский фронт, 30-я армия.
Он очнулся от запаха.
Резкий, до тошноты знакомый запах махорочного дыма, смешанного с прелой шинелью, соляркой и чем-то сладковато-приторным — тем самым особым запахом, который бывает только в воинских эшелонах.
И грохот.
Грохот колёс, лязг сцепок, дребезжание не притёртых буферов. Всё тело вибрировало в такт движению состава.
— Очухался? — голос хриплый, как наждак по ржавому железу. — А я уж думал, коньки отбросил. Хлопнулся знатно.
Он попытался сесть. Голова разламывалась изнутри. Перед глазами плыли круги. Он потрогал затылок — пальцы наткнулись на грубую марлевую повязку, под которой чувствовалось что-то липкое.
— Где... — прошептал он. Голос был чужим. Гораздо более низким, чем он помнил.
— В теплушке, где ж ещё. — Сосед — небритый мужик лет тридцати пяти, в гимнастёрке с расстёгнутым воротом, на которой угадывались следы от погон (только что их не было? Нет, уже сняли). — Эшелон на запад идёт. Догоняем своих. Ты, лейтенант, из командирской вагончик шлёпнулся. Ступенька, видать, мокрая была. Ногу не отдавило — и то ладно.
Лейтенант.
Он опустил взгляд. Руки — чужие, с широкими ладонями, сбитыми костяшками. Гимнастёрка — командирская, но старая, стиранная. Сапоги — кирзовые, разношенные.
Он медленно, как во сне, поднёс руку к лицу. Обломанный ноготь на указательном. Шрам на тыльной стороне — старый, белесый.
Не его рука.
Не его тело.
Он выдохнул — и понял, что не паникует. Внутри была странная, почти клиническая пустота. Словно мозг сам включил защиту, чтобы не разорвало от осознания.
— Как меня зовут? — спросил он.
Мужик хмыкнул:
— Ты, лейтенант, видать, шибко башкой приложился. — Он кивнул в сторону. — Вон, в углу твой планшет валяется. Там всё написано.
Планшет. Кожаный, потёртый до блеска. Он потянулся за ним — тело слушалось плохо, словно костюм с чужого плеча. Пальцы дрожали, когда расстёгивал клапан.
Внутри — карта. Карандашный окурок. И удостоверение.
Лейтенант Алексей Николаевич Баранов. 1920 года рождения. Командир стрелкового взвода. Призван Бауманским РВК г. Москвы.
Он уставился на фотографию. С него смотрел молодой мужчина с жёстким взглядом и ранней сединой на висках. Чужое лицо. Чужое имя. Чужая жизнь.
— Баранов, — медленно проговорил он, пробуя имя на вкус. — Алексей... Баранов.
— Во, — мужик одобрительно кивнул. — Память потихоньку возвращается. Я — старшина Смоляков, Григорий Иванович. Взвод твой, если что. Назначали тебя к нам третьего дня. Воевать будем.
Воевать.
Слово ударило как пощёчина. И следом пришло оно — воспоминание. Не его, не этого тела. Его. Настоящее.
Он — Алексей Баранов? Нет. Он —... другое имя. Другая жизнь. Квартира в спальном районе. Планшет, на котором он листал карты. Книги по истории. Реконструкции, на которых он надевал форму РККА. И архивные документы. Километры архивных документов, которые он перелопатил, чтобы написать ту самую, так и недописанную книгу...
Он помнил всё.
Двадцать первый век. Смартфоны, интернет, кофейни, медицинская страховка, тихий ужас перед звонком начальника.
И — помнил 1941-й. Потому что он уже был здесь однажды.
Нет. Не здесь. Там. В 41-м. Под Москвой. Тогда он оказался в теле капитана, погиб под Истрой в декабре, когда немцев отбросили от столицы. Вспышка. Темнота. И снова — этот же мерзкий запах махорки, это же тело?
Нет. Другое. Капитана звали иначе. Тот был старше, опытнее.
Значит, он умирает — и возвращается. Снова в эту проклятую войну.
Но тогда он был в 41-м. А сейчас?
— Смоляков, — голос сел, пришлось прочистить горло. — Какое сегодня число?
Старшина глянул с подозрением:
— Двадцать пятое июля. Сорок второй. Ты точно головой стукнулся, лейтенант. Может, к фельдшеру?
Он не слушал.
Июль 1942. Калининский фронт. Эшелон на запад.
Значит, не Сталинград. Не Курская дуга. Не Берлин.
Это — Ржев.
Он закрыл глаза, и перед внутренним взором развернулась карта. Ржевско-Вяземский выступ. Кошмарный, кровавый выступ, который два года сосал кровь из двух фронтов. Где в атаки гнали полками — и полки исчезали за три дня. Где земля была перепахана снарядами так, что не осталось ни одного нетронутого метра. Где немцы оборонялись с маниакальным упорством, а Красная армия штурмовала в лоб, потому что «иначе никак».
Он знал цифры. Те цифры, которые потом назовут «спорными». 400 тысяч. 600 тысяч. Миллион. Потери с обеих сторон под Ржевом превысили Сталинградские. Но о Сталинграде снимут фильмы. А о Ржеве — почти ничего. Слишком страшно. Слишком бессмысленно.
— Лейтенант? — Смоляков насторожился. — Ты белый как мел. Воды принести?
Он открыл глаза.
— Григорий Иванович, — медленно спросил он. — Куда нас везут?
Старшина помолчал. Потом полез в карман галифе, достал кисет, начал сворачивать цигарку. Пальцы у него были толстые, грубые, но двигались удивительно ловко.
— Сказывали, под Ржев, — нехотя ответил он. — Говорят, там сейчас мясорубка. Немец в городе засел, выкурить его не могут. Наши лезут и лезут. — Он сунул цигарку в рот, чиркнул спичкой. — Слышал я, что оттуда никто не возвращается. Никто, лейтенант.
Он посмотрел на старшину. В глазах Смолякова не было страха. Была усталость. Такая глубокая, что страх уже не помещался.
— Вернутся, — тихо сказал он. — В 43-м. В марте. Немцы сами уйдут. Оставят город. Потому что держать его больше не смогут.
Смоляков вытащил цигарку изо рта.
— Ты это откуда знаешь? — спросил он очень спокойно.
Он понял, что сморозил глупость. Но проклятая память будущего уже захлестнула его. Он знал даты. Знания дивизии. Знания результаты операций. И он знал главное — то, что он, возможно, единственный на этом эшелоне, кто понимает, куда они едут.
В ад.
В ад, который называется Ржевская мясорубка.
— Оттуда, где был до этого, — соврал он. — Слышал от одного особиста. Пьяный был, разболтал.
Смоляков не поверил. Это читалось в его лице. Но старшина был тёртым мужиком — он только хмыкнул, затянулся и перевёл разговор:
— Ладно. Главное, чтобы ты, лейтенант, командир был толковый. А не как тот, прошлый. — Он сплюнул сквозь зубы. — У него первая же атака истерика случилась. Упал в грязь лицом и ревел. Хорошо, что осколком его. А то бы сам пришлось...
Он не договорил. И не нужно было.
Поезд замедлил ход. Снаружи донеслись крики: «Приготовиться к разгрузке! Командирам получить боезапас!»
Он встал. Ноги тряслись, но держали. Взял планшет, сунул удостоверение обратно. Надел пилотку — новую, с красной звездой.
— Смоляков, — сказал он. — Построй взвод. Проверь оружие. Патроны — беречь. Ни одного выстрела без команды.
— Есть, — старшина козырнул. И вдруг добавил: — Ты, это, лейтенант... Баранов. Держись. Может, и выживем.
Он кивнул. Но про себя подумал то, чего не мог сказать вслух.
Выживем? Григорий Иванович, под Ржевом выживают только те, кому повезло умереть первыми. Остальные... остальные проходят через мясорубку.
Я уже прошёл её однажды. В своей прошлой жизни — историком, который знает каждую высоту, каждую деревню, каждый безымянный ручей, где полегли целые полки.
Это знание — мой груз. И мой билет.
Билет в ад, из которого нет возврата.
Он шагнул к двери теплушки.
Снаружи пахло гарью и смертью.
Эшелон прибыл на станцию без названия. Дальше была только дорога — туда, где земля уже не пахнет, а кричит.
Туда, где его знание будущего не стоит ровным счётом ничего.
Потому что на Ржевском выступе не побеждают умом.
Там выживают чудом.
Или не выживают вовсе.
ГЛАВА 1. ЭШЕЛОН ИДЁТ НА ЗАПАД
Эшелон дёрнулся раз, другой — и замер. Лязг буферов прокатился от головы состава до хвоста, затихая где-то в отдалении металлическим эхом.
— Приехали, — кто-то выдохнул в темноте теплушки.
Баранов стоял у приоткрытой двери, в щель тянуло сырым ветром и запахом торфяных болот. Он смотрел на серое, низкое небо июля 1942 года и никак не мог привыкнуть к его цвету. В его времени небо было синее. Даже зимой. Или это память снова врала?
За дверью заорал голос, усиленный ладонями рупором:
— Командирам рот, взводов — ко мне! Остальным — не выходить! Приготовиться к разгрузке!
— Ну, с богом, — Старшина Смоляков перекрестился широким крестом, натянул пилотку и спрыгнул на насыпь. За ним потянулись остальные.
Баранов вылез последним.
Станция была — никакая. Несколько почерневших пакгаузов, полуразрушенная водокачка, рельсы, уходящие в лес. Ни названия, ни указателей. Такие станции называли «точками». Сюда прибывали, отсюда уходили пешком. И часто — не возвращались.
Вдоль состава уже строились люди. Баранов механически поправил ремень планшета, оглядывая тех, кому предстояло стать его взводом.
Смоляков не подвёл — взвод стоял неровной шеренгой. Двадцать семь человек. С тремя винтовками и одним ручным пулемётом Дегтярёва на всех. Остальные — не пойми что. Какие-то берданки, наган без барабана, даже тесак у одного здоровяка вместо штыка.
— Товарищ лейтенант, разрешите доложить? — Смоляков козырнул. — Личный состав прибыл в полном составе. Убыли в пути нет. Один дезертировал на станции Овражье — расстрелян.
— Вольно, — Баранов кивнул и пошёл вдоль строя.
Ещё вчера, читая исторические сводки, он оперировал терминами «пополнение», «маршевые роты», «некомплект». Теперь эти понятия обрели плоть.
Первый в шеренге был совсем пацан. Лет семнадцати, не больше. Гимнастёрка висела мешком, сапоги — на два размера больше. В руках — трёхлинейка, ствол которой он держал так, будто впервые её увидел.
— Фамилия?
— Рядовой Кошельков, — голос сломался на последнем слоге. — Доброволец.
Доброволец. Баранов посмотрел в его глаза — чистые, ещё не знающие, что такое настоящий бой. Таких называли «зелёными». В мясорубке они дохли первыми.
— Сколько тебе, сынок?
— Семнадцать... — Кошельков запнулся. — Восемнадцатого марта восемнадцать стукнуло, товарищ лейтенант.
В марте. Уже полгода как восемнадцать. Баранов не стал уточнять. Только кивнул и пошёл дальше.
Дальше был мужик под сорок, с седой щетиной и спокойными, мёртвыми глазами. Винтовки у него не было — за пояс торчал «ТТ».
— Ефрейтор Лаптев, — представился он сам. — Финская была. До войны — лесник. Оружие — трофейное. — Он похлопал по пистолету. — Не доверяю нашим.
— Почему?
— Патронов на всех нет. А у «ТТ» всегда есть. — Лаптев разжал кулак — на ладони лежали три патрона вперемешку: советский, немецкий, какой-то французский. — Умею добывать.
Баранов присмотрелся к ефрейтору внимательнее. Такие — «обстрелянные». Те, кто уже прошёл через ад. Они не суетятся, не боятся, не надеются. И живут дольше всех.
Красноармеец Вологжанин. Тот самый здоровяк с тесаком. Оказалось — в мирной жизни мясник. Рост под метр девяносто, руки как лопаты. Из оружия — финка да топор за голенищем. «Винтовку у немца возьму», — сказал он с лёгкой усмешкой.
Рядовой Цыганков. Бывший уголовник, в ухе — серьга, на пальцах — наколки. Был осуждён за разбой, попал в штрафную, отвоевал, теперь — обычный стрелок. Глядел исподлобья, с вызовом.
И так — каждый.
Баранов дошёл до конца строя и вернулся. В голове укладывалась простая мысль: его взвод — это сборная солянка из того, что осталось от трёх разбитых дивизий, свежего пополнения и отказников из лагерей. Их не учили воевать вместе. Они не знали друг друга. У них не было нормального оружия.
Но завтра — или сегодня ночью — их бросят в атаку.
Потому что на Ржевском выступе это называлось «тактикой».
— Взвод, слушай мою команду! — Баранов шагнул в центр. — Получим боезапас и патроны. Каждому — проверить оружие. Смазку — нафиг. Смазка в песке мёрзнет. Будете чистить насухо.
— Так лето же, товарищ лейтенант, — пискнул кто-то из «зелёных».
— К утру будет болото. Песок — везде. — Баранов обвёл взглядом строй. — Запомните: сухая чистка — жизнь. Вторая. Патроны беречь. Стрелять только наверняка. В атаке не орать «ура» — это ориентир для пулемётчика. Орать матом, но нестройно. Поняли?
— Поняли... — неуверенно отозвался строй.
Смоляков, стоявший сбоку, одобрительно хмыкнул.
Через час взвод получил боезапас. Восемьдесят патронов на трёхлинейку. Четыре диска к «Дегтярёву». Четыре гранаты Ф-1 на отделение. Баранов попросил ещё — ему дали две. И сказали, что «фрица и так завалим».
Потом — погрузка на подводы. Ехать предстояло вёрст двадцать до передовой. Лесом. Ночью.
В повозке, трясущейся по лесной дороге, Баранов сидел рядом со Смоляковым. Остальные спали, вжавшись друг в друга — в конце июля ночи на Калининском фронте были холодными.
— Слушай, лейтенант, — старшина понизил голос. — Ты откуда такие фокусы знаешь? Чистка насухо, матом орать... Это не в училище преподают.
— Сам додумался, — Баранов пожал плечами.
— Врёшь.
— Вру, — согласился Баранов. — Слышал от одного. Который под Москвой воевал. Доходило.
Смоляков помолчал. Потом спросил:
— А как ты насчёт Ржева? Правда, что там?
Баранов хотел сказать правду. Что Ржев — это не просто мясорубка. Это чудовищный, бессмысленный кошмар, где атаки идут волна за волной, где немцы сидят в укреплённых домах и бьют из каждого окна, где каждый метр земли полит кровью. Что операция «Зейдлиц» уже идёт — и наши дивизии попадают в котлы один за другим. Что Сталин приказал взять Ржев любой ценой — и «любая цена» уже исчисляется десятками тысяч трупов.
Он хотел сказать — но не сказал.
— Не знаю, — ответил он. — Сам увижу.
Смоляков понимающе кивнул. Не поверил — но кивнул.
В темноте леса ухала сова. Где-то далеко слева погромыхивала канонада — наша артиллерия обрабатывала передний край.
Баранов закрыл глаза и попытался представить карту. Он знал Ржевскую битву лучше любого из этих людей. Знал все этапы: Первую Ржевско-Сычёвскую операцию, которая захлебнулась в августе. Операцию «Марс», которую Жуков провалил в ноябре. Ржевско-Вяземскую операцию 43-го, когда немцы наконец ушли.
Он знал, что нужно делать. Где бить, где обходить, где сосредоточить резервы.
Но все эти знания были бесполезны.
Потому что он не командовал фронтом. Не командовал армией. Даже дивизией.
Он командовал взводом. Тридцатью мужиками с ржавыми винтовками, которых завтра бросят в лобовую атаку на пулемёты.
Его знания о клещах, фланговых ударах и «глубоких операциях» здесь, в этой лесной темноте, на тряской подводе, были насмешкой. Хорошей, умной теорией, которая разбивается об одну простую реальность:
Приказ. Атака. Пулемёт. Смерть.
Никакая тактика не спасёт взвод, идущий в лоб на укреплённую деревню. Никакое знание будущего не поможет пацану Кошелькову, который впервые в жизни услышит свист пуль над головой.
Единственное, что он мог сделать — это попытаться сохранить хотя бы часть этих людей. Научить их окапываться. Научить не подниматься в полный рост. Научить бить из трофейных «шмайссеров», когда кончатся свои патроны.
Научить выживать в аду.
Повозка выехала на опушку.
Баранов открыл глаза и увидел впереди зарево — небо на западе было красным. Не закат. Пожары. Горели деревни, горели леса, горела сама земля.
— Скоро приедем, — сказал Смоляков. — Вон, передовая.
Впереди, в километре, вздымались разрывы. Тяжёлые, чавкающие — месили грязь миномёты.
Баранов посмотрел на спящих бойцов. На пацана Кошелькова, который во сне прижимал винтовку к груди. На лесника Лаптева, который спал с открытыми глазами. На уголовника Цыганкова, который даже во сне не выпускал из руки финку.
«Если я хочу изменить ход войны, — подумал Баранов, — мне для начала нужно просто выжить. А для этого — сделать невозможное. Вытащить этих людей из мясорубки. Хотя бы часть».
Он достал из планшета карту. Посветил фонариком — «летучая мышь», коптилка на патроне.
Карта была старая. На ней не было ни одного укрепрайона, ни одной огневой точки, ни одного болота, где топили танки. Только линии, квадраты и надпись в углу: «секретно».
Он усмехнулся.
Секретно.
В его мире все эти секреты давно опубликовали в интернете. Любой школьник мог найти схему Ржевского выступа. Любой историк-любитель — перечислить дивизии вермахта.
Но эти знания не помогали здесь.
Потому что здесь, в 1942-м, карта была не просто бумагой. Она была приговором.
И его взвод только что подписал себе приговор.
— Эх, — тихо сказал Баранов, сворачивая карту. — Была не была.
И повозка покатила дальше — туда, где в ночи вздыхала земля, где пули свистели как осенние ветры, где мальчишки становились стариками за один день.
Туда, где начиналась Ржевская мясорубка.
ГЛАВА 2. РАЗГРУЗКА. ОСТАНОВКА «НИКТО»
Станция не имела названия.
Баранов заметил это ещё при выгрузке — водонапорная башня была сбита снарядом, и табличку с названием снесло вместе с кирпичной кладкой. Пакгаузы почернели от копоти. Пути заросли полынью.
— Как это место называется? — спросил он у коменданта станции — лейтенанта с перевязанной головой.
— Никак, — ответил тот, не глядя. — Остановка «Никто». — И, видя недоумение Баранова, пояснил: — Потому что тех, кто сюда приезжает, уже через неделю никто не помнит.
Смоляков, стоявший рядом, сплюнул:
— Поэт, бля.
— Не поэт, — лейтенант поднял наконец глаза. — Реалист. Вчера здесь разгрузили две маршевые роты. Сегодня утром их осталось сорок человек. Двадцать третьего — три роты. Осталось семнадцать.
Он отвернулся и побрёл вдоль состава, волоча раненую руку.
— Запомнил, лейтенант? — Смоляков глянул на Баранова. — Остановка «Никто». Красивое название для того места, где нас убьют.
— Не каркай, старшина.
— Я не каркаю. Я констатирую факт.
Баранов приказал взводу строиться. Бойцы спрыгивали с подвод, озирались по сторонам. Небо было чистым — ни облачка. Солнце клонилось к закату, заливая станцию багровым светом.
— Товарищ лейтенант! — окликнул его запыхавшийся связист. — Вас командир роты требует. Вон в том пакгаузе.
Командир роты оказался капитаном с усталым, изрезанным морщинами лицом. Ему было под сорок — по меркам 1942 года, глубокая старость. Он сидел на ящике из-под снарядов, изучая карту.
— Баранов? — капитан поднял голову. — Садись. Есть разговор.
Баранов присел на соседний ящик.
— Капитан Панфилов, — представился командир роты. — Из остатков трёх рот сколотили одну. Твоему взводу повезло — будешь в резерве. Пока.
— А когда не в резерве?
Панфилов усмехнулся:
— Сообразительный. Завтра на рассвете. Атакуем деревню Овсянниково. Там немец засел — два дота, миномётная батарея. Соседняя рота уже два раза ходила — осталось двадцать человек.
— У нас нет артиллерии?
— Есть. Три «сорокапятки». И дивизион «катюш». Но «катюши» бьют по площадям. После их залпа в Овсянниково ни одного целого дома не останется. Но и ни одного живого немца — тоже.
Баранов помолчал.
— Понял. Ждём приказа.
— Ждём, — капитан свернул карту. — А пока — размещай взвод вон в той траншее, за пакгаузом. И смотри в небо.
Баранов вышел. Солнце уже почти село, но на западе всё ещё горела багровая полоса. Он направился к взводу, но не успел сделать и десяти шагов.
Сначала он услышал звук.
Низкий, нарастающий гул — такой, от которого начинало вибрировать в груди.
— Воздух! — заорал кто-то нечеловеческим голосом. — Ложись!
Баранов не думал. Он упал в грязь, вдавился в неё, чувствуя, как в спину упирается кочка. Рядом бухнулся Смоляков, сверху навалился Вологжанин — здоровяк закрыл его своим телом.
Гул превратился в рёв.
«Юнкерсы». Он узнал этот звук из фильмов, из архивных записей. Но настоящее — было другим. Оно было везде. Оно было внутри. Оно разрывало барабанные перепонки, даже когда самолёты были ещё высоко.
Первый удар пришёлся по эшелону.
Баранов увидел, как теплушка, в которой он ехал, взлетела на воздух. Брёвна разлетелись щепками, вагоны встали дыбом, посыпались люди — чёрные силуэты на фоне огня.
Потом ударило по пакгаузам.
Взрывная волна швырнула его в сторону, приложила головой о что-то твёрдое. В ушах зазвенело. Рот наполнился песком.
Он поднял голову.
Вокруг был ад.
Горели цистерны с горючим — чёрный столб пламени уходил в небо. Рвались боеприпасы — трассирующие пули летели во все стороны, как бешеные светлячки. Люди бегали, падали, кричали. Кто-то полз без ног. Кто-то стоял на коленях и смотрел в небо — там, на развороте, заходили на второй круг «юнкерсы».
— В укрытие! — заорал Баранов. — В траншею! Бегом!
Он вскочил и побежал. Рядом — Смоляков, Вологжанин, Лаптев. Сзади — остальные. Кто-то упал — Баранов не обернулся. Нельзя. Если обернёшься — упадёшь сам.
Траншея была ближе, чем казалось. Он прыгнул в неё, за ним — остальные. Сверху свистели осколки. Земля дрожала. Где-то совсем рядом разорвалась авиабомба — и мир схлопнулся в оглушительный, всепоглощающий грохот.
Очнулся он от того, что его трясли за плечо.
— ...лейтенант! Товарищ лейтенант! — Смоляков был весь в саже, из рассечённой брови текла кровь, но глаза — живые, цепкие. — Живой?
Баранов сел. Голова кружилась. Он потрогал уши — пальцы стали липкими. Кровь. Но вроде цел.
— Взвод? — прохрипел он.
Смоляков оглянулся.
— Не все... — сказал он глухо. — Кошелькова нет. Цыганкова нет. Ещё четверых.
— Как — нет?
— Убиты, лейтенант. Кошелькову осколком голову снесло. Цыганков под вагон попал — там не живут. Ещё трое — не знаю, не нашёл.
Баранов закрыл глаза.
Пацан Кошельков. «Восемнадцатого марта восемнадцать стукнуло». Он даже не успел выстрелить. Даже не увидел немца. Приехал на станцию без названия — и всё.
— Выходим, — сказал он, поднимаясь. — Осмотреться. Помочь раненым.
Траншея была завалена землёй. Они выбрались наружу — и Баранов увидел то, что запомнит навсегда.
Станция перестала существовать.
Пакгаузы были сметены. Рельсы скручены в спираль. Вагоны — груда искореженного металла. Везде — дым, огонь, гарь.
И люди.
Мёртвые люди.
Они лежали везде — на путях, у насыпи, в воронках. Кто-то — целый, словно спящий. Кто-то — разорванный на части. Один боец сидел, прислонившись к обломку стены — глаза открыты, во рту — земля.
Баранов насчитал четырнадцать трупов только в пределах видимости. Потом перестал считать.
— Товарищ лейтенант! — крикнул Лаптев. — Сюда!
Он подбежал. Лаптев стоял над капитаном Панфиловым. Капитан лежал на спине, глядя в небо. Грудная клетка была вдавлена — прямое попадание осколка.
— Командир роты... — выдохнул Баранов.
— Был командир роты, — поправил Лаптев. — Теперь — нет.
Баранов огляделся. Где его взвод? Он начал считать — по головам, по лицам.
Двадцать семь человек было час назад.
Сейчас — восемнадцать.
Девять убитых. Из них четверо — его взвода. Остальные — из других подразделений, которые попали под бомбёжку.
— Это ещё ничего, — сказал Смоляков, подходя сзади. — Вон, у третьей роты из ста человек — двенадцать осталось. Из них четверо раненых.
— Двенадцать? — Баранов не поверил.
— Двенадцать. — Смоляков кивнул на воронку в стороне. — Там их командир лежит. И комиссар. И старшина. Вся верхушка.
Баранов посмотрел на запад. Там, за лесом, была передовая. Там ждали немцы, доты, миномёты. А здесь, на станции «Никто», они потеряли почти половину людей, даже не увидев врага.
Первое правило Ржева.
Убить могут в любую секунду.
Не в атаке. Не в окопе. Не в разведке.
А здесь. На станции. На привале. В туалете. За едой.
В любую секунду.
— Собрать всех, — приказал Баранов, беря себя в руки. — Перекличка. Раненых — в санитарную. Остальным — проверить оружие. Мы идём дальше.
— Куда, лейтенант? — спросил кто-то.
— На передовую. Выполнять приказ.
— Но капитан же...
— Капитана больше нет, — Баранов обернулся. — Есть приказ командования. Атака в Овсянниково завтра на рассвете. И мы будем в этой атаке. Потому что если не мы — то, кто?
Восемнадцать пар глаз смотрели на него. В этих глазах было всё: страх, отчаяние, ненависть, надежда. Но больше всего — усталость. Бесконечная, запредельная усталость людей, которые только что увидели смерть вблизи и поняли, что завтра увидят её снова.
— Товарищ лейтенант, — Лаптев подошёл вплотную. — Ты вот что скажи. Ты нас вести туда собрался. А сам-то веришь, что выживем?
Баранов посмотрел в его мёртвые, финской войной выжженные глаза.
— Я верю, — сказал он. — Что кто-то из нас выживет. И моя задача — сделать так, чтобы этим «кто-то» было как можно больше. А теперь — выполняем.
Он отвернулся и пошёл к обломкам пакгауза — туда, где, по идее, должен был быть штаб.
Сзади Смоляков негромко сказал Лаптеву:
— Нормальный лейтенант. Бывалый.
— Бывалый? — Лаптев хмыкнул. — Он, старшина, странный какой-то. Словно не здесь. Словно... знает что-то, чего мы не знаем.
— Может, и знает, — ответил Смоляков. — Может, оттого и странный.
Баранов шёл, стараясь не смотреть под ноги.
Потому что под ногами была земля, перемешанная с кровью. Земля, которая уже не пахла. Земля, которая стала мясом.
Ржевская земля.
Он знал, что это только начало.
И что самое страшное — впереди.
Станция «Никто» осталась позади. Впереди была ночь. Лес. Передовая.
И мясорубка, которая ждала их с открытой пастью.