Buch lesen: "Большой стиль и русская проза 2020–2025 годов", Seite 3
«Большая книга – большое зло»
Не только о романе Андрея Дмитриева «Ветер Трои»
Александрийский поэт Каллимах много чего создал и сказал в своем III веке до Рождества Христова. Но чаще всего вспоминают не его эпиграммы, а фразу из эллинистической теории литературы: «Большая книга – большое зло». Каллимах считал, что время объемных, гомеровских эпосов уже прошло. Даже Аполлоний Родосский с элегантной «Аргонавтикой» его не устраивал. Богатая ассоциациями мысль Каллимаха стала первой платформой читаемого вами материала.
Теперь о второй платформе. Честно скажу, не собирался читать новый роман Андрея Дмитриева. Когда-то высказался о его романе «Крестьянин и тинейджер», который неожиданно взял «Русского Букера» в 2012 году. Странности заголовка не обманывают и до самого конца сохраняют ощущение сделанности и запрограммированной результативности. Результативность – да разве это новость? – ограничивалась премией и не предусматривала читательского интереса в 2013-м и в последующие годы.
И вот вижу, что в «Российской газете» Павел Басинский подвергнул аттестации восемь текстов премии «Большая книга – 2025», в номинации «Художественная литература». Я согласен с не самыми высокими или даже пренебрежительными оценками, которые получили семь претендентов. Лишь одно произведение влиятельный координатор литпроцесса отметил совсем иначе: «Мой личный фаворит в этом списке – Андрей Дмитриев с романом „Ветер Трои“. Этого писателя я благодарно читаю с начала девяностых годов, а впервые публиковаться он начал с начала восьмидесятых. Сорокалетний стаж неторопливой, без оглядки на текущую конъюнктуру писательской работы (именно работы, а не конвейерного производства) дает свой результат. Мастерский роман о двух пожилых людях, которые прожили жизнь в невероятной любви друг к другу, почти как Ромео и Джульетта, ни разу не встречаясь на протяжении сорока лет. Роман, который затягивает безупречной душевной интонацией и отсутствием псевдохудожественного выпендрежа. Роман с финалом, после которого странно взрослеешь, хотя вроде бы уже поздно это делать… Не знаю, большая ли это книга, но литература большая».
Ясно, что это предсказание о победе, на фоне иных – проигрывающих – претендентов. После такого открытия отказаться от прочтения «Ветра Трои» я не смог.
Кратко представлю происходящее в романе Дмитриева. Если вы читали «Одсун» Алексея Варламова (победителя «Большой книги» – 2024), можете подумать, что я специально стараюсь сделать парафраз истории прошлогоднего лауреата.
Главных героев двое: Михаил Тихонин и Мария, проходящие перед читателем в двух временах – есть ковидное «сейчас», а началась история сорок лет назад. Сознание Тихонина – главный объект изображения в «Ветре Трои»; автор не скрывает своей зависимости от фигуры многозначительного и слабого интеллигента. Мария резче, определеннее, сильнее. Кто был с «Одсуном», спросите себя о взаимодействии Славика, Кати, рассказчика и автора (включая получение писателем главного приза). Я немного усложнил вопрос о повествовательных инстанциях, но если вы поступите именно так, ощущение повтора станет просто навязчивым.
У Тихонина и Марии была достаточно протяженная любовь на излете Советского Союза. Она должна была воплотиться в браке, ведь Тихонин выполнил условие своей потенциальной второй половины – стать летчиком. Полет состоялся, но иной. Неожиданно Мария принимает решение улететь в Соединенные Штаты (привет тебе, «Одсун»!). Дело в том, что в Москве она обнаружила американского профессора истории, захотела или согласилась выйти за него замуж, расставшись с русским возлюбленным навсегда.
Это не мешает Тихонину сохранить позорное и явно придуманное спокойствие, явиться в аэропорт для печальных проводов. Читателю остается принять к сведению, что за приличное время общения с Марией он даже не узнал фамилию будущей супруги. Правда, как выразилась поэт Нина Краснова (совсем по иному поводу, однако с близким качеством), «у них была эротика такая, но до постели дело не дошло». Не состоялся секс! За что спустя сорок лет герой получит от героини многословный упрек.
Вряд ли я сильно иронизирую. Просто в содержании «Ветра Трои» на первый план постоянно хочет вылезти анекдот. Ни Дмитриев, ни Басинский видеть его категорически не хотят. Они стараются, чтобы мы увидели здесь трагедию, вполне античную. Зачем?
Главной задачей ближайших десятилетий после расставания для Тихонина стала встреча с Марией. Все попытки оборачивались ничем, не срабатывала информация о муже Филе, историке. Но счастливая случайность в январской электричке, газета с сообщением о чудачествах ученого американца сделали встречу возможной. Еще не увидевшись, Мария и Тихонин решили вместе прожить все оставшиеся годы. Уже пожилая американка русского происхождения не просто согласилась на второй брак до гроба, но и руководила поиском дорого жилья в Греции. Тихонин, прежде тормозивший, на этот раз справился.
Встретившись в Стамбуле, Тихонин и Мария отправляются на машине в Трою. Эта поездка – страшное испытание для читателя: бесконечные пустяки, частый секс совсем не молодых людей, ее сволочной характер, его малосимпатичное терпение, подозрение на ковид и остеохондроз Марии, намеки на будущий арест Тихонина за наспех нарисованные прегрешения.
После сотен страниц торможения (в форме пустых диалогов, лишних собеседников, обедов-ужинов, невнятной прогулки по троянским развалинам) начинается – как и в «Одсуне» – трагедизация. Второй раз за вялую жизнь Мария кидает избранника: оказалось, что она справилась с задачей вместить все обещанное будущее в несколько дней и теперь возвращается к мужу и детям в Штаты. Там ей лучше.
Тихонин, которого хотят арестовать за преступление в области каллиграфии, быстро нашел выход из двойной беды. Он сбрил волосы, включая «медную седину», которая должна сближать его с Ахиллесом, проехался по местам совместного с Марией туризма, после чего купил семь бутылок вина, выпил их за несколько суетливых часов на берегу и совершил самоубийство в океане. Нет, в море. В океане то же самое – парадоксальное трагическое – сделал главный герой романа Андрея Рубанова «Патриот» (2017). Почему я это вспомнил, чуть позже.
В качестве анонса: Дмитриев завалил Трою, Рубанов разобрался с патриотизмом. Оба уничтожают то высокое, что обещают в заголовках. Зачем?
В подобных текстах, которые переводят интригу в протяженность бесконфликтности, есть свое смешное сияние. Смысл его – в катарсисе непричастности, такого легкого полусна: это в России война и тяжкая геополитика, а ты находишься в Америке, Греции, Турции и даже в Трое – тебе наплевать на происходящее в Москве и российской провинции, потому что ты озабочен своим соотнесением с Ахиллесом, к которому не имеешь никакого отношения. Допускаю, что при чтении субъект с книгой в руках или ушах (аудио без проблем!) захочет, чтобы по сути до самого конца ничего не случилось. Ибо так приятнее.
Атакует просто неприличный контраст между мизерабельностью главного персонажа и его воспеванием, которым занимается повествующее «мы». Функция рассказывания – в устах каких-то сектантов, подмятых вообще непонятной харизмой своего идола. По замыслу Дмитриева, они создают если и не священное писание, то точно – апокриф о великом человеке. А чем занимался бог данного сюжета? Ответ есть: он зарабатывал на поставках человеческого волоса в Европу, на производстве газировки, на предоставлении услуг умно и качественно читающих сиделок. Правда, все бросал на взлете, ибо «главной его целью могла быть только Мария».
Мне важнее иные авторские характеристики или внезапные откровения: «Тихонину сильно хотелось куда-нибудь лечь, но он встал»; «Тихонин шагал к Трое, но был остановлен подобием мысли…».
Какая Троя? Для чего она в тексте? Откуда ветер? Оставьте великое, к которому не причастны… «Одиссей обделался бы прямо в дверях», – Мария умеет на сленге «пересказывать» гомеровские поэмы. Тихонин ей не возражает. Правда, говорит все-таки меньше, чем Славик из романа «Одсун». Но то, что они со Славиком родня – бесспорно.
Как познакомились еще в советское время эти странные люди? Вот юный Тихонин ест пирожок с рисом и яйцом. Вот девственная Мария внимательно смотрит, как он есть пирожок с рисом и яйцом. Он, откусив, предлагает ей данный пирожок, она отшатывается с речью о негигиеничности этого предложения. Позже Мария подробно объясняет, что у нее не обжорство, а плохой метаболизм и неудачный запах изо рта. Вскоре персонажи едят толокно, пельмени, пироги. Спустя сорок лет подробно едят тушеную козлятину и пьют кувшин белого вина. Марочных вин много, я не разбираюсь. Вот время для «тяжелого, с обилием баранины, обеда». Вскоре «Мария приступит к ужину с голодной яростью». Детали прописаны, как в меню. Достопримечательности, как в турсправочнике.
Порою герои будто просят: переведи нас Христа ради из «как бы трагедии» в фарс или анекдот. Автор не слышит, Басинский не видит. А ведь Мария не скрывает: «В России страшно укореняться». А Тихонин просто констатирует: «Мы оба европейцы». «Ты был трус», – верно оценивает подруга своего хилого партнера. «Но ты была стерва и гетера, смотавшая во вражескую страну с первым зарубежным самцом!» Увы, нет такой фразы! Нету! Миша, воспетый коллективной сектой «мы», на все согласен.
Короче, это люди казуса, а не судьбы. Проще, здесь царствует многозначительность при отсутствии значения. Все это хоть как-то может заиграть, если автор найдет способ создать интересную дистанцию между собой-мудрым и этими клоунами из давно надоевшего цирка. Когда пьяный Тихонин на семи бутылках, одном расставании и одном уголовном преследовании уплывет в море, появится финал с итоговым словом патологоанатом. Он подробно расскажет об изуродованном временем и водой трупе, упомянет подагрические пальцы и сломанную челюсть неожиданно безволосого героя. Патологоанатом тоже из секты Тихонина.
Зачем опытнейший Басинский делает вид, что это хорошо? Почему?
И тут снова вспомню роман Рубанова «Патриот», который заканчивается тем же жестом, что и «Ветер Трои». Амбивалентный банкир Знаев сильно хочет отправиться на Донбасс, но в последний момент берет билет в Лос-Анджелес, напивается до полусмерти и смертно уплывает в океан. Вы узнали Мартина Идена. Вы догадались, что это будущий Тихонин. Они – одно! Ха!
Несколько цитат из романа Рубанова восьмилетней давности: «Кроме бизнеса, нечем было заниматься в большой и вдруг обедневшей стране. Все занятия, за исключением коммерции, вели к унылой бедности. Бедность вела к личному краху. Бедность ужасала меня, Господи… (…) В те времена все люди ума и характера шли в бизнес, не было занятия интереснее (…) Мимо них прошла, качая бедрами, медсестра, похожая на героиню фильма ужасов: грудастая и пышноволосая и очень себе на уме. (…) Телогрейка была превосходна. Знаев зачарованно потрогал густо прошитые плечи. Его захлестнуло чувство победы. В этой телогрейке можно было войти и в Кремль, и в свинарник». Комментировать не буду, просто вчитайтесь.
Так вот Павел Басинский, отдав «Большую книгу» роману Андрея Дмитриева, через две недели берет интервью у Андрея Рубанова в связи с его книгой «Ледяная тетрадь», которая в шорт-листе номинации «Нон-фикшн», все той же «Большой книги». Из интервью – где и о России, и о патриотизме, и об СВО много говорится – ясно, что рубановский текст об Аввакуме тоже претендует на многое.
Я читал эту «Ледяную тетрадь» и написал о ней в статье «Хорошо ли Аввакуму с нами?». Плохо! Да, в книге Рубанова о староверческом мученике есть интересное и важное, прежде всего, то, что касается деда писателя. Но это высказывание даже не о Лимонове, который навязчиво соотносится с протопопом никоновской эпохи. Это книга – о том, как делается современная литература: вместо историософии и трагической мудрости удивленный читатель глядит на многостраничные справки внутренней рубановской «википедии». Я их назвал так: «О кастовой структуре нашего мира», «О культе смерти и его центральном положении в русской традиции», «Инвалиды Великой Отечественной и вина Сталина в их судьбе», «Сила и власть русских женщин», «Наше пьянство как вина государства и его экономической политики», «Обзорная экскурсия по Сибири и ее морозам», «Краткая история тюрем и лагерей», «Детализированное погружение в мир казней: повешение, оскопление, отсечение языка».
Это действительно новый жанр, о котором так высоко говорят Басинский и Рубанов в «Российской газете»?
Андрей Дмитриев получил «Русский Букер» за «Крестьянина и тинейджера» в 2012 году. Андрей Рубанов получил «Ясную Поляну» за «Патриота» в 2017 году. Алексей Варламов удостоен за «Одсун» «Большой книги» в 2024-м. Похоже, Рубанов и Дмитриев – главные претенденты на «Большую книгу» и сейчас, в двух разных номинациях. Все это складывается в единое послание об особом качестве и специальном содержании текстов. Загадочное «МЫ», которое повествует в «Ветре Трои», любопытно вбирает в себя всех только что названных авторов. Пожалуй, об этом напишу специально.
Мне говорят более опытные литераторы: «Оставь их, Алексей, в покое! Они не враги, не либералы. Просто – деньги. Ты этого не чувствуешь, не ведаешь в своей провинции. Ты отстал. Данные книги написаны для получения премий. Успокойся».
Вряд ли. Не успокоюсь.
Пока кратко. Прав Каллимах: Большая книга – большое зло.
Сколько можно издеваться над русской литературой?
Лихоносов и Большой стиль
Большой стиль – не сталинское искусство и не поэтика абсолютизма Людовика XIV. Так Союз писателей России назвал масштабную конференцию литературоведов и критиков в начале сентября 2024 года. Ее цель – создать новую интригу в отношениях государства и словесности, собрать силы для борьбы со стилем маленьким – как бы маленьким, не без успеха решающим задачи либеральной пропаганды уже лет тридцать пять, никак не меньше. Дело не в классицизме и соцреализме и даже не в понятной ставке на эпос, в котором и необходимый размах конфликтов, и надежды на народность.
Так много откровенно бездарных текстов, обеспеченных поддержкой статусных прохиндеев, что современная литература грозит исчезнуть в скверном анекдоте. Ее господствующая идеология – травматические фантазии, изложенные очень плохим языком. Причем, часто травмы не настоящие, пережитые, а сфабрикованные по законам новейшей успешности. Сочетается ли вообще имя Виктора Лихоносова с Большим стилем? Литераторы, особенно за пределами Кубани, часто говорят так: вообще не сочетается, потому что отсутствуют рельефные сюжеты, слишком много лирики и эссеистики, региональное на первом месте, Виктор Иванович – пример тихого прозаика. Вот Юрий Кузнецов, стартовавший на нашей земле, с его объемным мифологизмом, с Христом и сошествием в ад – большой стиль. Как и Юрий Селезнев, сгоревший в боях за «Русскую партию». Не важно, понимать ее буквально или символически. А Лихоносов, мол, значительно камернее, вне шума времени и магистральных дорог. Был слух, что Селезнева убрали в 1984-м как потенциального лидера другой, совсем не горбачевской Перестройки. Подобные контексты невозможны для автора «Брянских» и «Элегии».
Однако все усложняется, когда вспоминаешь слова о Лихоносове больших мастеров русской словесности. Валентин Распутин в размышлениях о краснодарском друге создает образ Учителя и рыцаря. Олег Михайлов пишет о дарующем любовь христианине. Для Юрия Селезнева Лихоносов – «исторический писатель», для Юрия Кузнецова «Георгиевский кавалер русской литературы». Об «элегической музыкальности» говорит Юрий Казаков, и тут же поясняет, что «настояна она на огромном пространстве русских полей». Распутин включает Лихоносова в историю соборного русского Моисея – нашей онтологической прозы, призванной вывести народ из Египта советского беспамятства.
Последняя мысль особенно важна. Формально Юрий Казаков и Виктор Лихоносов, да и те, кого пытались запечатать неперспективным словом «деревенщики», на обочине социально-идеологического прогресса. Но еще в 60-е годы стало понятно, что инициатива по развитию русского традиционализма, по сбережению национальной словесности находится в их руках. При всем уважении к «городской прозе» или, например, «военной». Следовательно, Большой стиль, отвечающий за здоровье литературы, не обязан быть пространством столичных историй и тем, что в 80-х было названо «антитоталитарным дискурсом».
Читаем повесть Виктора Лихоносова «Позднее послесловие». Она состоит из «Чалдонок», написанных в 60-е, и размышлений о героях и событиях этого знаменитого произведения, предложенных автором пятьдесят лет спустя. Люди те же, места все сибирские, а время – вся жизнь: тогда она начиналась, в послесловии уже близка к завершению. Много занимаюсь современной прозой, догадываюсь, как она часто устроена. Могу представить претензии новейшего читателя, сильно затрудняющие контакт с Виктором Ивановичем Лихоносовым. Возможно, претензии таковы.
Итак, первое. Вы рассказываете о том, как студенты осенью отправились в сибирский колхоз на помощь совершенно простым сельским людям. Хорошо, что главный герой Миша озабочен расширяющимся желанием любить, слабым влечением к сокурснице Нине и сильным – к местным девушкам Оньке и Клавке. Это хорошо, это жизненно. Но почему у вас инстинкт, основной инстинкт постоянно окутывается чем-то высоким, а изображение встреч юных парней и девушек уходит от шокирующей откровенности?
Теперь второе. Вас называют реалистом. Вряд ли «новым реалистом», но все-таки. Мы никогда не поверим, что ваши герои, особенно те, что живут в деревне, не употребляют матерных слов. Язык чрезмерно усложнен какими-то архаичными формами, лексикой, не зафиксированной стандартными словарями. Приходится вдумываться, догадываться и расшифровывать! Вся молодежь, оставаясь без старших, сразу переходит на бранный, далекий от нормы язык. Почему вы не даете героям реализоваться в тех речевых потоках, которые мы называем новой искренностью? Сейчас лучшие книги издаются с грифом «18+» и «Содержит нецензурную брань». Вашу такими призывными ярлыками никак не украсишь.
Третье. Да, прямых назиданий в произведении нет. Однако хорошо видно, что нет и желания дать читателю полную свободу насладиться казусами человеческой жизни, интригами тела и падениями сознания. Мы посмотрели и повесть «На долгую память». В обеих книгах звучит – то прямо, то косвенно – вопрос «Как жить?». Герои вроде и на интеллигентов не похожи, окружают их сплошь простецы (разные Физы Антоновны с Никитами Ивановичами) и про активное чтение не упоминается, а вопрос о смысле жизни требует бесконечного самопознания, даже при знакомстве с этими «деревенскими» сюжетами.
Четвертое. Если решили дописать когда-то очень известный текст через полвека, почему отказываетесь от фантазии, фантазирования, не хотите придумывать? Мы ждали эффектных встреч постаревшего Мишки со своими подругами, рассказов о чудесах полностью состоявшихся судеб. Это же интересно – те и при этом как бы не те люди, в одном и том же месте, да в совершенно разные эпохи. Тут же и для социального критицизма раздолье! Вместо этого нежелание поставить яркую точку, сделать так, чтобы – ну, просто не оторваться!
Наконец пятое. Герой-писатель, очень похожий на вас, в той последней части, которая посвящена нашему времени, стесняется своей литературы, почти жалеет, что написал когда-то «Чалдонки», боится встречи с героями. Больше хочет извиниться, чем порадоваться, что он это сначала написал, а десятилетиями позже еще и дописал. Так он писатель? А вы – писатель или кто-то другой, раз фантазировать не хотите и в собственном творчестве все сомневаетесь?
Вместо итогов воображаемого диспута лучше приведу ряд цитат из текстов Виктора Лихоносова разных лет. Все они не закрывают, а открывают проблему Большого стиля, призывают оценить его действительную сложность.
«Наши писатели призывают меня не жить, а хмуриться и тайно ненавидеть порядки» («Афродита Таманская»). Специально сочинять, выдумывать сюжет – «заниматься все той же тягловой литературой» («Время зажигания светильников»). «Умираем с газетами в руках, обморочили себя свежими сплетнями и лживыми обещаниями политиков» («Тут и поклонился»). «А эти святые монахи, мудрые князья, летописцы (…), земские врачи (…), писатели – Боже мой, на кого они нас оставили? На заведующих отделами пропаганды и агитации!» («Les Regrets/Сожаления»). «Розанов предвещал, что в будущем станут читать то, что писалось с душой. Нынче бездушные страницы привлекают нас больше всего» («Светлый князь»). «А я все еще не научился писать, и меня в слабости гнетет мысль: не бросить ли эту литературу?» («Благодарю!»). «Юрий Селезнев сгорел на костре литературы. Казалось, в некоторые периоды литература для него была необходимее жизни» («Одержимый»). «Святая литература, что она с нами творит в молодости, какой лечебной росой окропляет!» («Суровая справедливость»). «Бунин растил меня по-другому, глубже, жизненнее – прежде всего фактом своего художественного русского существования, горькой своей судьбой изгнанника и необыкновенно тонким ощущением красоты, печали и хрупкости человеческого века и всего земного» («В самое сердце»).
И слова из «Записей перед сном»: «Не надо читать романов. Или поменьше. Хватит нескольких книг великих, нескольких имен. (…) Малограмотная речь бывает прекраснее ораторской бутафории профессоров. (…) Во время выступления перед колхозниками один писатель рассказывал про другого как про покойника, хотя тот сидел рядом. (…) Классики оберегают нас. И даже тех, кто их не читает. (…) Ах, публицистика. Она сейчас задавила прозу особенно. (…) Чтобы полюбить историю, надо возыметь сочувствие высокому горю жизни: все проходит, ничто не вернется. (…) Теперь уже не надо отгадывать, кто погубил и предал страну. Страну погубила номенклатура всех мастей. (…) Иногда думаю: надо было поменьше читать „все подряд“, следить за „литературным процессом“, а сосредоточиться на Пушкине, Лермонтове, Толстом и на исторических фигурах и текстах о России».
«Да разве писатель я?» – слышим в «Элегии». Прекрасный вопрос! Высокое, напоминающее розановское, сомнение! Писатель как другой: не политик, не журналист, не проектировщик самого себя, не фабрика автобиографических страниц. Лихоносов, сомневаясь в своей литературности, делает литературу необходимой в ее отдельности, на дистанции от тех, кто хочет очень прагматично использовать. Сотни молодых и не очень молодых писателей – а зачем они? В СССР их миссия была понятной, а сейчас? Там комиссары советской словесности, обеспечивающие власть правильных идей в центре и на местах. А теперь? Большой стиль должен ответить, зачем они в таком количестве. Чтобы делиться личными верлибрами? Множить персональные фэнтезийные миры? Рассказывать о реальных и придуманных травмах? Вряд ли. Тогда уж давайте строить школу русских апологетов (мы ведь воюем с Западом, уж точно не выигрывая в идеологической и информационной войнах), а не комфортные курсы прозаиков и поэтов.
Мы ведь уникальная страна. Мы не знаем, что в нашей истории абсолютно хорошо, а что совсем плохо. Виктор Лихоносов видел в СССР убийцу России. А когда убили Союз, говорил, что при коммунистах была «народная власть». В эпитафии Виктору Ивановичу на сайте Царьграда Андрей Самохин пишет: «Так же искренне он критиковал за чванство и барство тогдашнего всесильного первого секретаря Краснодарского крайкома КПСС Сергея Медунова, вызывая немалое раздражение последнего. И так же искренне написал позже: „Верните мне Медунова“, категорически не приняв горбачевскую „катастройку“ и последующий развал страны». И влияют ли эти сомнения на основной вопрос настоящего писателя и читателя: как жить?
Виктор Иванович – это сильнейшая внутренняя форма литературы, когда совершенство слова, любовь к речевой защите памяти создают тексты, не слишком вписывающиеся в жанровые стандарты. Большой стиль – это единство двух флангов: на одном Виктор Лихоносов, на другом Александр Проханов. Без Проханова слишком много слез и печальной памяти о былом. Без Лихоносова будет давить груз имперских схем и поэтика гротескного эпоса. С Виктором Ивановичем сохранится сложный язык каждого отдельного героя. С Александром Андреевичем не исчезнет борьба с западным дьяволом. «История – это ушедшие люди», – учит Лихоносов. «История – это торжествующее государство», – сообщает Проханов. «Нил Сорский», – едва шепчет Лихоносов. «Иосиф Волоцкий», – чеканит Проханов.
Для обоих мастеров словесности настоящая литература – дело святое.
