Buch lesen: «Небесные слова»
I. Вверх
О небесах всегда говорили много пустяков. Поэты описывали их приятный вид, астрономы занимались вычислениями, – каждая звезда у них под номером; обыкновенные люди глядят на небо, когда боятся, что пойдет дождь, а все вообще убеждены, что между человеческими делами и небом очень мало связи. Люди религиозные, впрочем, этого не скажут; но они смотрят на небо, как на задернутую голубую занавеску, которая сама по себе не важна, а только скрывает от них важное и с ними имеющее связь.
О небесах, как о задернутой занавеске, не буду говорить. Небо для меня живо, точно живое человеческое лицо; и оно всегда со мною, принимая самое близкое участие во всех моих мыслях и делах. Лицо неба понятнее лица земли: люди землю почти никогда не видят истинною, нагою, а больше измененною же собственными руками; да и как иначе? Небеса же чисты и очень широки, а потому и выразительны.
Я расскажу несколько отрывочных случаев из моей жизни, и будет ясно, что небеса живут с нами, говорят с нами, только мы редко слушаем их слова.
Поэты в особенности невыносимы. У них аллегорические небеса, а я вовсе не хочу аллегорических небес. Поэт описывает грозу долго, подробно, только для того, чтобы прибавить: «В душе моей часто бывают такие же грозы…». Или говорят о солнце и сравнивают его с «солнцем любви». Доктора склонны думать, что грозы влияют на человеческий организм, на внешнего человека, самым понятным образом. И все это не то.
Мы заняты своими делами, мы в нерешительности, в сомнении, – и небо с нами, улыбается, хмурится, советует, объясняет, утешает, подсмеивается – нужно только понимать его слова.
Выучиться нетрудно при внимании; особенно, если имеешь некоторые способности и склонность смотреть вверх. Я знал одну старушку, которая во всех затруднительных случаях прибегала… даже не к Библии и не к Евангелию, а к часослову. Небо гораздо шире часослова, а притом эта книга всегда раскрыта на нужном месте.
II. Крыса
Я долго жил, совершенно не обращая внимания на небеса, – долго, должно быть, лет до десяти. Злился, когда с крыш текла вода, и прыгал козлом по саду, когда на песке лежали солнечные пятна, – а наверх как-то вовсе не глядел. Мы жили в деревне, в Малороссии, воспитывали меня свободно – вернее, вовсе не воспитывали, – я вечно был один, и очень был зол, упрям и туп.
Как-то раз, в воскресенье, после завтрака, я пошел к старому амбару ловить крысу, которую я там раньше заприметил. Старый амбар на задворках был единственным местом, куда мне запрещали ходить, а потому я вечно торчал у амбара.
Сегодня же это было особенно преступно, так как утром меня водили к обедне и надели мне голубую шелковую рубашку, которую, я знал, я непременно испорчу за амбаром. Рубашка, впрочем, мне нравилась, и я ее немного жалел, но делать было нечего.
У заброшенного амбара, серого с колонками, росла густая трава, почти в мой рост, кругом теснились строения, было очень уединенно, никто сюда не заходил. Я сел на корточки перед заранее намеченной дырой, под перекошенной галереей амбара, – вынул кусок измятого сыра, который стащил за столом, положил у дыры и стал ждать. Оружия у меня никакого не было, и я не знаю, как мог я надеяться поймать крысу и на что она мне, вообще, была нужна, – однако ждал и надеялся.
Я так долго ждал, что когда крыса пришла, – я совершенно обезумел и бросился на нее. Она с быстротой молнии помчалась наверх, на галерею. Я, кажется, вопя, – за ней, на гнилые доски, и ухватился за поперечную палку перил. Палка тотчас же переломилась, и я упал навзничь с порядочной высоты. Но падение только ошеломило меня, потому что я упал затылком на густую траву. Вместо крысы я держал в руках серый обломок перила. Тонкие зеленые нити колебались около меня, а прямо надо мною, только очень высоко, был кусок неба, голубой, как шелк моей рубашки. Я знал, что это – небо, но в первый раз как следует посмотрел на него, подумал о нем – и оно мне понравилось. Оно было, пожалуй, еще голубее моей рубашки и стояло надо мной так, как будто ничего не случилось. Однако оно видело, что я полетел, и мне стало стыдно. Но лежать и смотреть вверх все-таки было приятно, и я не двигался.
Главное, мне нравилось, что небо такое просторное и ничем не загромождено. Если б крыса там бегала, ей некуда было бы спрятаться, и я бы ее непременно поймал. А здесь выдумали эти амбары да норы… Хорошо тоже, что пустынно. И небо, хотя видело мое поражение, оставалось серьезным и не очень меня осуждало, так что я перестал стыдиться, и оно мне еще больше понравилось. Я взглянул на рубашку. Она порвалась на рукаве и казалась очень тусклой перед небом. Я полежал еще, потом бодро встал, оправился и опять взглянул наверх. Ну не поймал крысу, ну изорвал рубашку, а вот зато у меня теперь есть небо. Оно видело все – и ничего, осталось как было. Это хорошо, что оно теперь у меня есть.
Зачем оно мне нужно – я не знал; что мне с ним делать – тоже не знал, да, впрочем, я не знал, что делать и с крысой, которую хотел поймать. Но у меня было такое довольство, точно ко всем старым игрушкам, которые нисколько не надоели, – мне неожиданно подарили новую. У меня был амбар, сад, крысы, трава, я сам – словом, все, что внизу, – а теперь я открыл, что и вверху есть тоже хорошее, и оно тоже мое. Хотел бы я видеть, кто мог у меня отнять небо!
Кроме того – это было и таинственно: о небе никто не говорил, и никто не подозревал, что оно – мое; и я не хотел ничего говорить, да и как бы я сказал? Вот я даже теперь говорю, и для других непонятно, – а тогда я ни одного слова об этом не сумел бы сказать.
Вечером, читая «Отче наш», я остановился: «на небеси…» Что это тут о небе? У меня была нянька, злая, которую я не любил и втайне презирал. Однако я спросил ее, что говорится о небе. Она сухо объяснила мне, что Бог на небе.
Я промолчал, но это мне не понравилось. Мало, что ли, Богу места, что он поселяется именно на небе? Пусть бы в церкви… Да, я слышал, кто-то говорил, что Бог – везде. Ну, тогда мне все равно, пусть и на небе. Но небо – мое, совершенно так же, как сад, амбар и крысиная нора. Не больше, но и ни за что не меньше. Все, что на земле, амбар, трава – пусть Божье, я знаю, что это и мое; и все, что на небе, солнце, тучи длинные (я теперь вспомнил, что видел тучи длинные) – пусть Божье, если оно все-таки мое. Это ничему не мешает.
III. Тетрадь
Меня отправили в гимназию, в город. Стоял светлый, бессолнечный день. Небо расстилалось надо мною ровное-ровное, все белое, как страницы новой тетради. Я нисколько не грустил, что уезжаю. Ну, будут другие дома, другие деревья, еще другие; мне не казалось, что я теряю эти. Дорога, по которой я поеду, соединяет без всякого перерыва этот кусок земли с другим; значит – оба мои. Совершенно так же, как небо накрывает без прорыва оба места, и все места, и все оно – мое. Я не могу видеть все на земле сразу, потому что я мал и у самой земли; а небо все могу сразу, потому что издали шире видно. А в сущности, ведь то же самое.
Теперь небо, хотя и приветливое, сочувственное – молчало, все белое и ровное. Я понял это так, что оно не желает меня развлекать. Я должен позаняться, поучиться, чему там в гимназии учат, а оно пока помолчит, подождет. Расстаться ведь все равно мы не можем. Когда понадобится – оно тут как тут. А поучиться тоже необходимо.
И я уехал очень веселый.
IV. Свобода
Пишу мои небесные воспоминания каждый вечер понемногу, как дневник. Тихо пишу и почти не надеюсь, что кто-нибудь прочтет и поймет, до какой степени близко нам небо, – родное, как земля.
Достойно замечания, однако, что почти все люди, вспоминая свои слова, долгое время забытые, – вспоминают место, где слова были произнесены. Иной раз и мысли, и чувства, диктовавшие слова, исчезли из памяти, а место помнится. И было ли в тот момент светло или темно. Так я помню всегда – небо. Если даже и не видел его, если был под потолком, я знал, какое оно, что говорит, – я о нем думал.
Иногда я его ненавидел, ссорился с ним, оно мне было противно; но не думать о нем не мог.
Мы шли, я и два товарища (я уж кончал университет) в белую ночь по набережной Невы. Чистое, жидкого зеленоватого цвета, небо покрывало нас. Ни одна облачная тень не нарушала его холодной ровности. Мы говорили о свободе и ужасно спорили. Особенно я залетал высоко. Границ, казалось, не было моим мечтаньям. Даже вспомнить не могу всего, что говорил. Товарищи, не слушая меня, так же, как и я их, тоже говорили и, кажется, совершенно то же самое.
И вдруг я остановился и замолчал, как будто меня толкнуло. Ужасно сложны были мои мечты о свободе и совершенно не имели пределов. А небо над нами ровно круглилось, просторное и везде одинаково светлое. За строениями не видно было линии соединения его с землею, но угадывалось, как эта зеленая чаша крепко и аккуратно впивается краями в землю, и как твердо замкнуты мы в этом круге. Я всегда любил нежную и ясную черту проникновения неба к земле, их поцелуй, их соединение. О какой свободе я говорю? Я знал и знаю, я чувствовал и чувствую, что я свободен в этом круге, и всякий может быть в нем свободен, как я, если полюбит обоих, и землю, и небо, одинаково, – как я люблю. Свободен в круге, – до заколдованной, непереходной черты. А другая свобода – какая? – столь невозможна, что даже и не нужна. И столь не нужна, что даже и хотеть ее никак нельзя, – невозможно.
Это была у меня не мысль, не знание и не чувство, не ощущение; это было то, что я называю сознанием: то есть чувство – со знанием, ощущение – с мыслью. И я замолчал и не говорил больше ни о какой свободе, а товарищи мои долго еще говорили, слушая каждый себя, и не заметили, что я умолк.