Ваша честь

Text
6
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Давайте-ка без уверток! Сколько, по-вашему, мне лет? Смелее. И не тревожьтесь. – Она спустила ногу с табурета и закрыла глаза, двигаясь по направлению к юноше. – Мне не в диковинку горькие разочарования. – Она взяла его за руки. – Сколько?

– Да откуда же мне знать, солнце мое!..

– Смелости не хватает?

– Тридцать. – Он произнес это с закрытыми глазами, в плену собственной лжи.

Мари дель Об де Флор вздохнула и дважды расцеловала его так звонко, что по звуку поцелуев он догадался, что этой сеньоре с ангельским голосом, скорее всего, далеко-далеко за сорок.

– Хочешь, перейдем на «ты»? – решился он.

Смех певицы был похож на щебетание канарейки. Она повернулась к нему спиной. Обращаться друг к другу на «ты» – почти то же самое, что и раздеваться.

– Помоги мне расшнуроваться, пожалуйста.

Он весьма ловко с этим справился и заработал еще один поцелуй. В платье, спущенном до талии, в корсете, готовом лопнуть под напором груди, Мари дель Об де Флор, Орлеанский соловей, повернулась к нему и подошла вплотную:

– А теперь я тебя раздену. Что это такое?

– Медальон.

– Сними его.

– Я его никогда не снимаю.

– Сегодня снимешь. Я хочу всего тебя раздеть.

И Андреу снял медальон, подарок Терезы.

Казалось, эта женщина разжигает страсть силой воображения, потому что по выражению ее лица было ясно, что просто раздеть Андреу – для нее уже высшее наслаждение. В одних подштанниках Андреу почувствовал себя неуютно, и она это угадала.

– Давай я их сниму с тебя, мон шер.

Снимая подштанники, она наклонилась к нему и нежно проверила документацию.

– А ты… ты не будешь раздеваться? – еле выдавил из себя Андреу.

– Буду… но я люблю, когда рядом со мной обнаженный мужчина. – Она вздохнула. – В гостиных такого не увидишь…

– Ах! – дерзнул Андреу. – Во Франции…

– Во Франции, во Франции, – презрительно передразнила она. – Не верь всему, что говорят о Франции.

Она обняла Андреу за талию и подвела его к большому зеркалу, стоявшему у изножия кровати. Они застыли перед ним, как будто изображенные на этюде Тремульеса.

– Тебе не хотелось бы, чтобы нас так изобразили, mon chouchou?[25]

– Mon quoi?[26] – застеснялся Андреу, потому что начал возбуждаться, а она и довольнехонька.

– Mon quoiquoi[27], – сказала певица и начала искусно ласкать его. – Раздень меня, «Ква-ква»[28], – велела она.

Они не потушили ни одного из трех зажженных в комнате светильников, потому что мадам в эту ночь ласкала любовника и телом, и взглядом. «Ква-ква» получил возможность удостовериться, что Мари дель Об де Флор не только изумительная певица с ангельским голосом, нежным и сильным, но и виртуозная любовница.

– Кто этот сопляк?

– Кого вы имеете в виду, месье Видаль?

Господин Аркс, помощник театрального импресарио, в обязанности которого входило сделать пребывание артистов в Барселоне как можно более приятным, чувствовал себя крайне неспокойно, так как был весьма наслышан о дурном характере пианиста, прожигавшего жизнь, сопровождая де Флор по слякоти путей Господних и дорог его величества.

– Этого молокососа, который сегодня вечером уселся играть вместо меня.

– А, Нандо Сортс! Это сеньор Жузеп Ферран Сортс. Композитор. Превосходный гитарист.

– И пианист.

Месье Видаль осушил бокал, и господин Аркс немедленно налил ему еще, чтобы не встречаться с ним глазами.

– У вас в течение года много гастрольных поездок?

– А ведь молодой еще. Сколько ему? Двадцать?

– Кому, месье Видаль?

– Мальчишке этому. Сортсу.

– Не могу сказать. Но да, он молод. А куда вы направитесь по окончании гастролей в Барселоне?

– Сразу видно, он большой знаток музыки. Вы говорите, он композитор?

– Mм… Да, да… Сочинил много пьес для гитары… И несколько лет назад написал оперу… Не помню, как называется, чужеземные какие-то имена, понимаете?

– Ах как интересно!.. Несомненно, мнит себя новоиспеченным Моцартом.

Он поднял бокал и залпом выпил его. Аркс воспользовался этим, чтобы переключиться на другую тему:

– Ах, месье Видаль, как бы мне хотелось побывать в Париже!

– Бьюсь об заклад, что с этим юнцом каши не сваришь!.. По всей видимости, он такого о себе возомнил!

– Ах, Париж!..

И Аркс снова наполнил бокал месье Видаля, взгляд которого уже несколько остекленел. И осмотрелся по сторонам. Все столики были пусты, кроме того, за которым они сидели. В зале, расположенном рядом с вестибюлем гостиницы «Четыре державы»[29], царила тишина. Официант, скрывавшийся за непомерными, немыслимыми усами, тушил светильники, оставляя зажженными лишь те, что стояли от них неподалеку. Время от времени с улицы заходили постояльцы. В окна зала было видно, как у них изо рта идет пар, пока они отряхивают с башмаков холодную уличную грязь. Месье Видаль провел некоторое время в молчании, сосредоточенно разглядывая дно бокала, как будто искал там истину.

– Мне осточертело играть на фортепьяно для этой шлюхи.

– Простите?

– Вот мы с вами, – провозгласил пианист, – все пьем да глотаем желчь, так ведь? А вы знаете, где сейчас эта… эта… – с издевкой продолжал он, – мадам?.. Певица великая? – Он потряс бокалом над головой и уставился на Аркса.

– Я… Не могу знать. Мне и в голову не приходило об этом думать.

– У себя в комнате шашни крутит.

– Мм…

– А знаете ли с кем? Со своим Сортсом, музыкантом ярмарочным. – Тут он с размаху треснул пустым бокалом по мраморному столу.

– Да откуда вы знаете? Разве она не…

– Откуда я знаю? – с горечью расхохотался месье Видаль. Он откинулся на спинку стула и погрозил пальцем бедняге Арксу, которому совершенно не нужны были никакие сложности. – Де Флор – мастерица шашни крутить, господин хороший. И всегда ищет кого посвежее да помоложе, новизны и разнообразия. – Он снова наклонился вперед и с таким видом взял бокал, как будто намеревался его разбить. – На таких старикашек, как мы с вами, она, тьфу, и смотреть не станет.

Господин Аркс подумал, что наступил момент инициировать стратегическое отступление. Хуже всего было то, что ему строго-настрого велели ни на шаг не отходить от музыкантов, пока они не запрутся у себя в комнатах. А месье Видаль уже достаточно наклюкался, чтобы отправиться прямиком на боковую.

– Она от них в постели сил набирается, чтобы петь, – продолжал теоретизировать пианист.

И после этого принципиального заявления с трудом встал. Господин Аркс с облегчением последовал за ним. Но все было не так просто.

– Хотите, пойдем посмотрим? – Месье Видаль указал на потолок вестибюля. – Хотите удостовериться, что сейчас она лакомится… простите… – он совершенно бесцеремонно отрыгнул, – в том смысле, что она сейчас в постели с этим мальчишкой Сортсом?.. – Он помотал головой. – Бьюсь об заклад, лучший концерт в мире играют. – И сам же расхохотался над своей шуткой.

Господин Аркс воспользовался случаем, чтобы решиться на контратаку:

– Месье Видаль, да верю я вам, верю, садитесь, посидите, что вы! Куда вы собрались с такой прекрасной дружеской попойки?

Он усадил музыканта и налил ему еще бокал, не дожидаясь ответа. Но пианист опять встал со стула, в изумлении, и указал на дверь зала, будто ему привиделся призрак. Призрак явился с улицы и отряхивал грязь с башмаков у входа в вестибюль. Это был Сортс-младший. Он увидел в окно, что месье Видаль выпивает вдвоем с господином Арксом в пустом зале, и решил составить им компанию. Он вошел в зал, потирая руки. За несколько шагов до стола, за которым сидели полуночники, Сортс в изумлении остановился. Месье Видаль указывал на него, как будто в чем-то обвиняя:

– Гляди-ка, гляди-ка! Видали? Что я вам говорил?

Он пошатывался, пытаясь продвинуться по направлению к Сортсу.

 

– Добрый вечер, господа, – произнес Нандо.

Он хотел было спросить, где Андреу, но месье Видаль дохнул ему в лицо винным перегаром.

– Ну и как? Ублажили ненасытную? – Старик театрально сделал шаг назад, чтобы полюбоваться произведенным впечатлением. – Уняли жар не в меру воспламененного тела, месье?

Казалось, эта речь его обессилила, и пианист свалился, опустошенный, к себе на стул. Ферран Сортс огляделся по сторонам, потом вперил вопрошающий взгляд в господина Аркса. Глаза его молчаливо осведомлялись: Аркс, чего ж он чудит-то, этот французишка? Я так понял, допился до зеленых чертей? Вы хоть знаете, о чем он толкует? Французишка, приземлившись на стул, по-видимому, обрел утерянную способность соображать; он начал говорить размеренно, словно его речь была плодом глубоких размышлений:

– А вы знаете, какое изумительное у нее тело?.. Я как-то раз случайно ее видел обнаженной… В Кремоне было дело… Вы обнимали ее когда-нибудь? Она отдалась вам сегодня?

– Если речь идет о даме, которой мы с вами подыгрывали на фортепьяно, – состроил весьма обиженную мину Сортс, – я больше не видел ее с тех пор, как мы вышли из дворца маркиза. Я ходил домой переодеться, потому что уезжаю нынче. Я только что из дома.

– Враки это все! Зачем вы тогда явились сюда, в гостиницу?

– Зашел подождать друга. И я не позволю…

– Ладно-ладно, – перебил его француз, широко раскрыв объятия. – Я удовлетворен вашими объяснениями. Садитесь. Давайте я вас угощу…

Сортс поглядел на господина Аркса, пожал плечами, положил сверток, который держал в руках, на стол и сел.

– Это скорее вы должны были бы дать мне объяснения, а не я, – уточнил он.

– Я в стельку пьян. Мне тут сказали, что вы сочинили оперу.

– «Tellemaco nell'isola di Calipso»[30], – произнес Сортс с ноткой гордости в голосе. От обиды и следа не осталось.

– Вот видите? – подтвердил Аркс, успокоенный таким поворотом разговора. – Вот они, чужеземные имена.

– Моцарт заменил итальянский язык немецким.

– Но не я, – торжественно ответил Сортс. – Итальянский – язык оперы.

– Вы хотите сказать, что Моцарт допустил ошибку?

– Есть в мире и другие композиторы, кроме него. Лесюэр[31], положим… или Керубини…

– Керубини! Король Парижа! Не смешите меня, месье Сортс! Ваш Керубини – масон, и, глядите-ка, он хоть и итальянец, а сочинил оперу на французском.

– Да вы что?!

– «Medée»[32]. Позорище.

Сортс промолчал и налил себе из бутылки, стоявшей посередине стола. Наполнив бокал, он поглядел на собеседника:

– За что вы меня так невзлюбили, месье Видаль?

Пианист поднял на него глаза и улыбнулся. Официант, прежде ходивший по залу и чем-то гремевший, уже ушел. Все светильники погасли, кроме того, что стоял возле их стола. По вестибюлю наконец перестали сновать туда-сюда постояльцы, потому что час для добрых людей уже поздний. На гостиничной стойке безмятежно храпел человек в надетом набекрень парике, изъеденном молью, – ночной сторож. Тишину в гостинице «Четыре державы» нарушали только трое засидевшихся в зале полуночников.

– Я расскажу вам одну историю, которая приключилась со мной почти сорок лет тому назад, – доверительно проговорил месье Видаль, не отвечая на вопрос Сортса. – Вам знакомо имя месье Жан-Мари Леклера?[33]

На мгновение в воздухе повисла тишина. Аркс и Сортс не знали, к чему он клонит, а пианист продолжал пить.

– Нет, я никогда о нем не слышал, – ответил господин Аркс. – А вы?

Сортс покачал головой.

– Разумеется, разумеется! Что я себе вообразил? – Месье Видаль залпом осушил бокал и уставился в потолок, словно хотел продырявить взглядом имевшую над ним власть женщину. – А вы знаете, почему она путешествует в одиночестве?

Оба его собеседника растерянно переглянулись: Леклер? Де Флор?

– Грязная потаскуха нанимает к себе уже довольно пожилых компаньонок, а затем избавляется от них при первом удобном случае. Она не хочет, чтобы кто-либо был свидетелем ее… – Он положил руку себе на член и уставился на Аркса и Сортса. – В общем, вы меня поняли.

Месье Видаль снова поднялся со стула. Теперь он пошатывался еще сильнее. С бокалом в руке он попытался пройти несколько шагов: пьян, как фортепьян.

– Я маленький был, совсем сопляк. Еще не пресмыкался, как последняя тварь…

– Ну что вы… – попытался возразить Сортс.

Но месье Видаль не дал ему посочувствовать. Он хотел побыстрее продолжить рассказ.

– В ту пору я учился музыке. – Он поднял бокал. – Ах, годы учения; ах, золотое времечко, когда мы постигаем тайны жизни… ведь после… – Он осушил бокал за здравие «золотого времечка», изо всех сил треснул по столу, отчего ночной сторож в вестибюле подскочил на стуле и на секунду перестал храпеть, а затем сглотнул слюну и снова погрузился в сон. – Засранка-революция все судьбы нам переломала, – продолжал месье Видаль. Он ткнул пальцем в направлении Сортса. – Мне только одно стало ясно: жизнь – скука. Понимаете? Скука!

– И что же вы хотели нам рассказать про господина… господина… – помахал в воздухе пальцем Аркс.

– Леклера?

– Да.

– Я видел, как его убили. – Из полубессознательного состояния пьянчуги месье Видаль полюбовался эффектом который произвели его слова. – Его убил из зависти бездарный музыкант, который не мог простить ему, что он создал столько прекрасных…

Он откинулся назад на спинку стула, намереваясь заказать еще вина из глубин полутемного зала. Однако вместо этого лишь с грохотом растянулся на полу. Он поднялся с помощью предупредительного Аркса, с горечью напомнившего себе, что его задачей является приятное времяпрепровождение артистов. Месье Видаль отряхнул платье, чтобы избавиться от неловкости, вызванной столь нелепым падением, и снова уселся на стуле, не поблагодарив Аркса за оказанную помощь.

– Он вонзил ему кинжал в сердце – и Леклер упал как подкошенный. – Пианист театральным жестом ткнул себя в печенку и продолжал: – Когда он уже лежал на земле, убийца вонзил ему кинжал в левую руку… – Чтобы слушателям стало понятнее, он с тем же самым трагическим видом предъявил им правую ладонь.

– А зачем ему все это понадобилось? – изумился Сортс.

– Ритуальное убийство, друг мой. Леклер слишком хорошо играл на скрипке. Понимаете? Нож в сердце – как создателю музыки и в руку – как ее исполнителю.

– Недурственно, – тупо прокомментировал Аркс. Ему хотелось только одного: сделать так, чтобы этот день закончился каким-нибудь приличным образом.

– Недурственно?! – вскричал месье. – Недурственно?! Да это гениально!

– Э? – Тут Аркс совсем растерялся.

– Этот бездарный музыкант, господин хороший, сделал нечто великое.

– Да что вы?!

– Да, да, да! Настоящее произведение искусства! Виртуозное убийство! Я уверен, что это единственное произведение искусства, которое ему удалось создать за всю свою жизнь.

Он с интересом уставился на дно бокала, словно искал в нем разрешения всех житейских вопросов.

– Произведение искусства! – повторил он, словно хотел сам себя в этом убедить. И расхохотался.

– Так ты… так, значит, ты… ты думал…

Мари дель Об де Флор расхохоталась. Ее смех, его кантилена[34] и колоратурность[35] напомнили Андреу начало арии Доринды[36], и это его ранило. Тут певица внезапно насупилась:

– Да что ты, право слово, ну не смеши меня!

Андреу чувствовал себя глубоко униженным. Еще полуодетый, еще любуясь этой женщиной, в которой все было сверх меры, с наслаждением позволявшей восхищаться своим телом, он понимал, что выставил себя на посмешище. Андреу опустил глаза. Де Флор воспользовалась этим, чтобы учинить ему приличествующую случаю отповедь, холодно, хлестко и безжалостно выступая в защиту свободы духа и поступков:

– Или ты возомнил, сопляк ты эдакий, что если я провела с тобой ночь, то я уже твоя?

Из пламенной речи, произнесенной в бешенстве и по-французски, Андреу ровным счетом ничего не понял. Но говорила де Флор таким тоном, что обмануться в смысле ее слов не представлялось возможным. Благоразумнее было переждать бурю…

– И предупреждаю тебя, если ты в меня влюбился, поразмысли как следует. Через три дня я уезжаю в Мадрид выступать перед королем.

Эту часть он прекрасно понял.

– А если я последую за тобой? – сказал он без особой надежды.

– Мой «Ква-ква»!.. – Она подошла к юноше поближе и потрепала его рукой по barbinette[37]. Невозможно было не прийти в восторг при виде ее гигантского бюста. – Ты очень chouchou, mon gamin[38], но в наше время такие поступки не имеют смысла. Ищи молоденьких любовниц и вскоре забудешь обо мне, как я уже почти забыла о тебе…

 

Она расцеловала юношу в обе щеки и прошептала ему на ушко, что благодарна за те мгновения, которые они провели вместе. Ни один из них не вспомнил о медальоне Андреу, забытом на стуле, где все еще лежала одежда певицы. Возможно, случись Андреу хотя бы невзначай подумать о Терезе, то он бы спохватился.

– Мадам, – раскланялся Андреу. – À jamais[39], – еле слышно проговорил он.

Он поцеловал ей руку, и в этот момент де Флор машинально прикрыла грудь. Не успела певица ответить, а Андреу уже вышел за дверь, чуть не плача. Он даже не заметил, как оказался на тихой темной лестнице гостиницы. У входа в вестибюль юноша дал волю слезам. Он не обратил внимания ни на ночного сторожа, спавшего на стуле, ни на огонек, благодаря которому Андреу разглядел, что в зале сидели люди, все еще не удосужившиеся отправиться спать. Андреу думал только о том, имеет ли смысл отправляться на поиски друга. То, что вначале представлялось им невинной шуткой, закончилось слезами, и ему совершенно не хотелось, чтобы Сортс забросал его вопросами вроде: «Ну как оно, Андреу, как все прошло? Что она за любовница? Ненасытная? Стыдливая? Ну же, расскажи, Андреу…» А ему бы пришлось ответить: «Даже не знаю, что и сказать, Нандо; я выставил себя на самое жалкое посмешище, Нандо. Я признался ей в любви, а она расхохоталась мне в лицо». А Нандо бы сказал: «Выходит, ты и вправду влюбился? А? Ну-ка!..» И залился бы таким знакомым ему смехом, слышать который Андреу сейчас совершенно не хотелось. А ему пришлось бы уточнить: «Откуда мне знать, Нандо: я нутром почувствовал что-то такое… Она так изумительно поет…» А Сортс, от которого, когда ему что в голову взбредет, так просто не отвяжешься, ответил бы ему: «Про песни я и так все знаю, что она их изумительно поет. Ты мне скажи, хороша ли она в постели». А ему бы пришлось ответить: «Ангельски хороша, Нандо!»

На бульваре Рамбла было темно, и Андреу, который условился о встрече с Нандо прямо напротив гостиницы «Четыре державы», принялся разгуливать туда и сюда почти вслепую. Как того и следовало ожидать, он угодил обеими ногами в грязную лужу и выругался, а Нандо все не шел. «Если он возомнил, что отправится в Малагу, не попрощавшись со мной, пусть на это даже не рассчитывает». Чуть выше, поблизости от фонтанчика Портаферрисс[40], смоляные факелы отбрасывали слабый свет. Андреу пошел по направлению к ним, привлеченный как освещением, так и присутствием ночных бабочек и мотыльков или, может быть, для того, чтобы пойти навстречу приятелю, в сторону его дома, и поскорее встретиться с Сортсом. Посреди темного бульвара Рамбла он внезапно остановился. Почему ему суждено влюбляться во всех женщин, какие попадались на его жизненном пути? Он представил себе лицо друга, когда, для того чтобы помочь ему пережить такие же тяжелые моменты, как этот, он перечислял все недостатки очередной дамы, в которую его угораздило влюбиться, и оба они помирали со смеху: «Эй, Андреу, ведь у де Флор и грудей-то нет, а?» – «Как так нет? – отвечал бы он. – Куда же они подевались?» А Нандо бы сказал: «Послушай-ка, Андреу, у де Флор вместо бюста два воздушных шара Монгольфье»[41] – и залился бы смехом. Но шутник Нандо куда-то запропастился. Андреу продолжал свой путь, думая: «Посмотрим, может, я встречу Нандо на улице Портаферрисс». И тогда ему пришло в голову, что влюбился он вовсе не в бюст де Флор и не во всю ее плоть, с которой совсем недавно сливался в одно целое. И даже не в ее аромат, незнакомый и волнующий. Он был влюблен в ее голос. Он влюбился в нее, теперь ему стало это ясно, когда услышал ее во дворце маркиза, в праздничном облачении. Андреу подобрал камень и с силой запустил его в темноту бульвара Рамбла. То есть получается, что он, болван безмозглый, втюрился в чьи-то голосовые связки и колебание воздуха… Юноша широко раскрыл глаза и уже не чувствовал холода: этот образ пришелся ему по душе. Он влюблен в воздух! Такое открытие достойно сонета! Дойдя до улицы Портаферрисс, он осознал, что влюблен в самое невесомое, мимолетное, бесплотное, недоказуемое, что существует на свете… В самое благородное и лирическое, что только и могло встретиться такому впечатлительному человеку, как он… Безусловно, он даже и не подозревал, что был влюблен вовсе не в де Флор, не в воздух и уж явно не в какие-нибудь голосовые связки. Андреу был влюблен в созданную им же самим метафору.

В зале гостиницы «Четыре державы» опьянение маэстро Видаля достигло своего апогея, и терпению господина Аркса пришел конец. А потому, когда месье Видаль принялся вполголоса воспроизводить певучую скороговорку Папагено[42], господин Аркс встал из-за стола и сказал:

– Господин Сортс, все в руках Божиих, мы с вами сделали что могли; мне, – он ткнул себя в грудь, – сеньор Баньюльс поручил лично сопровождать артистов.

– Па-па, па-па, па-па! Папагено…

– Он сказал, что я обязан быть с ними до последнего, а в результате сеньора у всех на виду уволокла вашего друга в постель, пока сеньор пианист напивается у меня перед носом до зеленых чертей…

– Па-па-па-па-па-па-па!

– Что по этому поводу думает Баньюльс? Что я всю ночь буду свечку держать?

– Папа, папа, папа, Папагено.

– Баста. Баста!

Сортс встал из-за стола. Ему было немного досадно, что Андреу все никак не отлипнет от де Флор, хотя и обещал ему: «В полночь, Нандо, в последний раз пройдемся по бульвару Рамбла, идет?»

– Во сколько вы уезжаете, господин Сортс?

– Еще до рассвета.

– Папа, папа! Па-па-ге-но.

– И спать ложиться не будете?

– У меня в пути хватит времени выспаться. – Он бросил взгляд на поющего пианиста и понизил голос: – Идите домой, пока я тут. Когда Андреу спустится, мы вместе отведем его спать.

Господин Аркс вынул часы из кармана жилета, пожал плечами и отправился в гардероб за пальто. В отличие от того, что происходило в дневные часы, официанты уже не выпрыгивали из-за фикусов. В гостинице «Четыре державы» после полуночи даже ночной сторож спал крепким сном.

– Премного благодарен, господин Сортс. Доброго пути и приятного пребывания в Малаге.

– Папагено.

Они пожали друг другу руки, и Аркс поспешил ретироваться в объятия холодной ночи, довольный, что так легко отделался от тяжкого бремени месье Папагено и развратницы де Флор. «Бог мой, что за люди!» Возможно, если бы господин Аркс не страдал близорукостью, он разглядел бы, что не кто иной, а именно Андреу, в двух шагах от него провалился в лужу, вскричал «дерьмо» и исчез из тусклого круга света у входа в гостиницу. А может, он его бы и не узнал. Но вышло так, что он даже не обратил на него внимания.

– Папагено.

Барселону в эту промозглую ноябрьскую ночь, ночь святого Мартина[43], окутал густой, плотный туман. После недели ливней дождь прекратился на денек. Грузы и пассажиры, собиравшиеся отправиться в путь в тусклом освещении последней четверти убывающего месяца, очутились в полной темноте. А когда туман уже стал полноправным хозяином города, от здания Университета до сада Святого Франсеска, от Театра[44] до пласа дель Блат[45], до спуска к улице Бория; от дворца Виррейна[46] до улицы Аржентерия[47], вплоть до церкви Санта-Мария дель Мар[48] и пласа Палау; когда те считаные смоляные факелы, которые еще горели, оказались совершенно бесполезны; когда в тумане дрожали от холода моряки, державшие вахту на верхней палубе под медленный и тоскливый плеск волн о борт корабля; когда в дилижанс, отправлявшийся в Мадрид, уже погрузили баулы, чемоданы и большие надежды и Сантс, его хозяин, торопил зазевавшихся пассажиров, а кони били копытами в безудержном желании ринуться по направлению к поклонному кресту на улице Креу-Коберт; когда гора Монжуик, до которой туману добраться не удалось, равнодушно созерцала растянувшуюся у ее подножия ватную простыню, на колокольне церкви Санта-Мария дель Пи[49] три раза прозвонила Висента, и кошка на крыше особняка Фивалье вздрогнула всем телом. В густом тумане голос колокола, приглушенный, бархатный и таинственный, прозвучал как недоброе знамение. Словно аукаясь с ним, эхом на звон Висенты откликнулась Томаса с колокольни Кафедрального собора, а вслед за ним Августина – с колокольни церкви Сан-Север, а затем раздался самый нежный голос Пастушки с базилики Святых Юстуса и Пастора. И ровно через две минуты зазвонил колокол Санта-Моника, неподалеку от казармы, провозглашая то, что было уже известно всем кошкам на крышах. В этот час тишина снова воцарилась на улице Ампле: наконец разъехались запоздалые экипажи полуночников, которым никак не удавалось найти подходящую минуту, чтобы откланяться, и тьма сгустилась перед фасадом дворца маркиза де Досриуса… А за четыре квартала оттуда, в блистающем не столь пышным великолепием особняке Массо, его честь, лежа с широко раскрытыми глазами и стараясь не двигаться, чтобы не разбудить донью Марианну, с безумным постоянством прокручивал перед собой сменяющие друг друга образы: вслед за высокомерной и равнодушной улыбкой неприступной доньи Гайетаны перед внутренним взором судьи представало искаженное болью и полным непониманием происходящего лицо Эльвиры, «бедняжечка моя, сплошное мучение».

– Нандо! Куда ты подевался?

– Постой-ка, Андреу! Это ты куда-то запропастился!

Ферран Сортс был на взводе. Пробило три, и за сто шагов от казарм уже чувствовалось, что дилижанс готов к отъезду.

– Не опоздать бы мне, Андреу.

– Не выспаться тебе сегодня.

– Это полбеды. Поспать я и верхом могу. Мне просто жаль, понимаешь; не вышло у нас с тобой в последний раз прогуляться по Рамбле.

– Ничего, Нандо. Погуляем, когда вернешься.

– Э! Послушай-ка! Как все прошло с Орлеанским-то соловьем? Представляешь, когда я сидел в гостинице, а ты все не появлялся, по лестнице спустилась сама де Флор, цветущая, как розовый букет!

– Как так? Может, она меня искала?

– Она была рассержена на камеристку, которая, уж и не знаю чем, ей не угодила. Светильник не могла зажечь. Ну, смелее! Расскажи мне про свою интрижку с де Флор!

Господи боже ты мой, как же мог Андреу за жалкие пять минут поведать другу, что влюбился в голос, что позволил телу певицы овладеть всем его существом, что он выставил себя на самое жалкое посмешище, попросив ее руки и сердца, что возомнил: раз она провела с ним ночь, то вот пожалуйста, и что ему, так сказать, пришлось постыдно ретироваться?..

– Все как по маслу, – коротко ответил он. – Но знаешь что? Я тебе лучше напишу.

– Я уж вижу. Вечно ты так, ошалелый. Держи. – Нандо достал из кармана армейского плаща клочок бумаги и протянул ему. – Я сочинил это в обществе пьянчужки-пианиста, пока дожидался тебя в гостинице.

– И что же это?

– Я положил твою «Гибель соловья» на музыку. Скажи отцу, пусть он ее сыграет.

– Спасибо, Нандо. Какой хороший подарок на память… А ты заметил, что тебе к лицу гвардейский мундир?

Оба друга рассмеялись; ими овладела та безудержная радость, которая находит, когда стараешься не расплакаться. Растрогавшись, они обнялись в потемках.

– Какой ты болван, что пошел в армию. Гёте тебе этого не простит.

– Никто не в силах совладать с фамильной традицией. Но вскоре я вернусь и заслужу прощение. А покамест – в погоню за приключениями, ведь это тоже дело благородное.

– Да еще и премьеру Галуппи[50] пропустишь.

– Расскажешь мне о ней, когда вернусь. Кстати, вернуться я собираюсь с оперой под мышкой.

– Дай бог. Но мы же договорились, что я должен написать тебе либретто.

– Жду писем с либретто. Или поехали со мной.

– Послушай, Нандо: в армию я бы и в страшном сне не пошел. Это как в тюрьму попасть.

Сортс рассмеялся и протянул Андреу конверт, который таскал с собой всю ночь:

– Тут документы виконта Рокабруна. Ты с ним знаком?

– Нет.

– Не важно. Я должен был их передать адвокату Террадельесу. Знаешь, кого я имею в виду?

– Нет.

– Превосходно. Не понимаю, как ты умудряешься никого не знать.

– Я барселонский отшельник, – рассмеялся Андреу. – Зато у меня есть ты.

– Это точно. Гляди: Террадельес живет на улице Кукурулья. Ты ведь сможешь занести ему документы?.. Я был уверен, что увижу его сегодня, на концерте…

– По рукам.

– Не забудешь?

– Завтра обязательно этим займусь. А ты знаешь, как будет по-французски Андреу?

– Как?

– «Ква-ква».

– Сам ты, Андреу, что ни на есть форменная кваква. Жаль, не удалось мне подглядеть за вами в замочную скважину.

Оба рассмеялись и снова обнялись. У них изо рта шел пар, он преломлялся в свете смоляного факела, горевшего на углу казармы, и смешивался с туманом.

– Эх, поздно уже.

Ферран Сортс ушел не оборачиваясь. Прощание его расстроило. Ему было жальче расставаться с другом, концертами, бульварами, чем со своим семейством. Несмотря на это, ему ни разу не приходило в голову нарушить обещание пойти в армию; молодость дает тебе право шагать по жизни, выписывая различные кренделя, и даже приятно, когда есть о чем тосковать. Андреу провожал Нандо взглядом, пока друг не смешался с тенями в тумане. Тогда юноша вздохнул, быстро повернулся и пошел назад в туман и тьму, чтобы ненароком не расплакаться от переполнявших его чувств.

– Я буду часто тебе писать, Андреу! – донеслось из тумана, как из потустороннего мира.

Юноша улыбнулся, потому что ему было доподлинно известно, что Нандо совершенно не способен регулярно писать письма.

На другом конце бульвара Рамбла, за улицей Ампле, дон Рафель, уставший от измучившей его бессонницы, задремал. Ему одновременно снились два или три противоречивших друг другу сна. Его ожидало новое утро и синяки под глазами.

* * *

За десять дней до того, как Нандо Сортс вошел в казарму с комом в горле, опасаясь, что противоречившее его природе решение отправиться на военную службу его величества может оказаться роковой ошибкой; за десять дней до того, как Андреу, поэт, которого обстоятельства его жизни одновременно воспламеняли и вполне уместным образом вводили в заблуждение, поднялся вверх по переулку к своему дому; за десять дней до того, как в голове дона Рафеля, утратив ясность, перемешались навязчиво преследующие его образы двух женщин и он забылся беспокойным сном; в тот самый час, когда мадридский дилижанс отправлялся в дорогу, сопровождаемый покрикиванием, прерывистым дыханием, лошадиным ржанием и стуком колес о камни мостовой, в тот самый час, около четырех утра, на заре Дня Всех Святых[51], вдали от Барселоны, за три с лишним дня пути по рытвинам и колдобинам, в селении под названии Мура, забытом Богом и людьми, усевшись на край кровати, плакал Сизет из дома Перика. За все тридцать лет, прожитых бок о бок с бедняжкой Ремей, он ни единой ночи до сих пор не провел в одиночестве, а «когда привычка въедается в кожу, она сильнее тебя, тебе кажется, что ни жить, ни спать без этой женщины, бедняжки, невозможно». Это была ночь накануне Дня Всех Святых, и Сизет плакал и кашлял; кашель давно запустил свои когти ему в легкие, а теперь вдобавок перемешивался с горем. Никогда бы он не подумал, что так любил Ремей; а может, он и не любил ее вовсе, а просто по ней скучал. Никогда бы он не подумал, что будет так тосковать. Он свернулся под одеялом, под которым она спала; было холодно, за окном шел сильный дождь, как будто небо решило избавиться от излишней сырости, чтобы затем как подобает устроить теплые деньки, когда придет время. Сизет поглядел на тусклый огонек недавно зажженной свечи. Он почувствовал, что дрожит, и получше укрылся одеялом. Его охватил приступ кашля, и снова кольнуло в легких, вот здесь, с правой стороны, «этот кашель ко мне прилип как раз тогда, когда мы переехали жить в дом Перика, ох, если бы никогда нам этого не делать, если бы уберег Господь и святые апостолы, всему виной этот жуткий звук – шлеп», он все еще отдавался у Сизета в голове: «Шлеп!» «А теперь умерла Ремей… и ведь ничего у нее не болело». Еще в субботу она говорила ему, что надо поосторожнее с этим кашлем и что стоило бы вызвать врача: «Сизет, пусть он как следует тебя осмотрит», на что он, между приступами кашля, отвечал ей, что «сюда можно вызвать разве только ветеринара, Ремей»; «в этих краях врачей не бывает, будь проклят тот час, когда нам пришлось сюда перебраться», она же молчала и опускала глаза, как всегда, когда Сизет проклинал тот черный день, который привел их в это захолустье… В субботу Ремей была еще жива, и еще как жива. Она приготовила бульон с овощами и мясом, по своему обычаю положив в него слишком много капусты, и Сизет слышал, как она болтает с Галаной о чем-то связанном с домашней птицей, пока он, пользуясь отсутствием дождя, вышел обрезать розовые кусты, которые отцвели первыми, потому что на ветвях тех, что отличались поздним цветением, еще время от времени застенчиво распускались все новые бутоны, просто благословение Господне – эти розы!.. Если бы только не то, из-за чего все так вышло. Под вечер, когда Галана уже ушла, Ремей еще долго сидела у очага и шила, Сизет тоже сидел у очага, только не шил, а кашлял. Вот тогда Ремей и сказала про врача. Так что она тогда была еще как жива. А теперь, в канун Дня Всех Святых, ее уже похоронили. Ремей умерла у него на глазах, в овине дома Перика, когда он, хоть его и душил кашель, с гордостью созерцал недавно привитый побег китайской розы, на котором уже вскоре, как пройдут холода, появятся бутоны нового вида… Ремей умерла в воскресенье, когда вышла сказать ему, что пора идти к мессе, как делала это каждое воскресенье. «Она вышла из овина, бедняжка Ремей, боюсь, при жизни я ее мало любил, и сказала мне: „Сизет, пора“. И замолчала, и я обернулся, а она стояла и смотрела на меня, с молитвенником в руке, она, наверное, уже умерла, но еще не упала». И вот Сизет увидел, как она падает, беспомощная, словно узелок одежды, который падает на землю, беззвучно, тихо, и позвал ее: «Ремей», – и, кашляя, пошел к ней, с тоской в сердце, и закричал: «Галана, Галана!» И вот ее уже похоронили. Сизет не знал, что будет так ее оплакивать, эту смерть. Он разрыдался и снова закашлялся. Угомонившись, он услышал, как настойчиво стучит дождь по черепице и по каменным плитам овина этого покинутого дома, и понял, что эта первая ночь в одиночестве будет бесконечно долгой. Свечу зажгли совсем недавно, с нее еще не стекал воск. Ночь накануне Дня Всех Святых была дождливой и холодной, как в Муре, так и по всему периметру Пиренейских гор, промозглой на равнине Фейшес и туманной на равнинах Барселоны. Осенняя ночь тысяча семьсот девяносто девятого года от Рождества Христова, двенадцатого года правления его величества дона Карла IV[52], гори он в аду или храни его Господь, как вам будет угодно. «Шлеп».

25Мой голубчик (фр.).
26Мой кто? (фр.)
27Мой кто-кто (фр.) – по-французски «кто-кто», которым певица передразнивает Андреу, звучит как «ква-ква».
28«Ква-ква» – см. примечание выше.
29Гостиница «Четыре державы» («Куатро Насьонес») – в настоящее время недорогой четырехзвездочный отель на бульваре Рамбла; был в XVIII веке одним из великолепнейших и самых знаменитых гостиничных заведений Барселоны, особенно ценимым аристократами, бежавшими из революционной Франции. Оставался популярным в течение долгого времени: здесь останавливались Стендаль, Жорж Санд и Шопен, Альберт Эйнштейн и многие другие знаменитости.
30«Телемах на острове Калипсо» (ит.) – опера Жузепа Феррана Сортса (Фернандо Сора), написанная им в 1796 году, в возрасте 18 лет, и поставленная в Театре Святого Креста (Санта-Креу, или, в испанском произношении, Санта-Крус).
31Жан-Франсуа Лесюэр (1760–1837) – французский композитор и музыковед, дирижер, музыкальный критик и педагог, профессор парижской консерватории, автор опер и духовных произведений.
32«Медея» (фр.).
33Жан-Мари Леклер (1697–1764) – французский скрипач и композитор, основоположник французской скрипичной школы XVIII века. Утром 23 октября 1764 года Леклер был найден убитым на пороге своего дома. Преступление так и не было раскрыто, хотя у полиции имелось трое подозреваемых: нашедший труп садовник, жена Леклера и его племянник (именно на него указывало большинство улик).
34Кантилена – широкая, свободно льющаяся напевная мелодия: как вокальная, так и инструментальная. Кроме того, термин также обозначает напевность самой музыки или манеры ее исполнения, способность певческого голоса к напевному исполнению мелодии.
35Колоратурность – от колоратуры (ит. coloratura – украшение) – совокупность орнаментальных приемов в вокальной музыке, прежде всего в классической опере, особенно итальянской и французской опере периода барокко, классицизма и раннего романтизма.
36Доринда – пастушка из оперы Георга Фридриха Генделя «Орландо», созданной композитором в 1733 году. В партии Доринды очевидно комедийное начало, придающее герою дополнительную карикатурность. Первая исполнительница роли Доринды Челеста Джисмонди прославилась, играя служанок в комических интермедиях в Неаполе.
37Подбородок (фр.).
38Мил, мой мальчик (фр.).
39Прощайте навсегда (фр.).
40Фонтанчик Портаферрисс (Железная дверь) – питьевой фонтанчик; был установлен в 1680 году в районе нынешней Рамблы и назван в честь городских ворот, которые в давние времена служили входом в древний город.
41Монгольфье – братья Жозеф Мишель (1740–1810) и Жак Этьен (1745–1799), французские изобретатели воздушного шара, наполненного горячим воздухом.
42Папагено – персонаж оперы В. А. Моцарта «Волшебная флейта».
43Святой Мартин Турский (или Мартин Милостивый; Мартин, епископ Тура; 316–397) – один из наиболее почитаемых во Франции и в Каталонии святых. День святого Мартина католики отмечают 11 ноября.
44Имеется в виду Театр Святого Креста (Санта-Креу, или Санта-Крус, в испанском произношении), старейший театр Барселоны, открытый в 1603 году, тот самый, в котором была поставлена опера Феррана Сортса «Телемах на острове Калипсо». Сейчас он называется Театр Принсипаль.
45Площадь Пшеницы, или же Рыночная площадь (кат.); получила свое название из-за того, что на ней располагался рынок, где торговали зерном, в настоящее время называется площадью Ангела (пласа дель Анджел) и расположена на углу виа Лайетана и Жауме I.
46Дворец Виррейна – здание XVIII века, расположенное на бульваре Рамбла, в настоящее время культурный центр. По преданию, по этому зданию долго бродила душа вдовы вице-короля Перу.
47Серебряных дел мастеров (кат.).
48Святая-Мария-что-на-Море (кат.).
49Святая-Мария-что-у-Сосны (кат.).
50Бальдассаре Галуппи (1706–1785) – итальянский композитор, автор многочисленных комических опер-буфф. Руководил капеллой собора Сан-Марко в Венеции.
51Имеется в виду ночь на 1 ноября.
52Карл IV (исп. Carlos IV; 1748–1819) – испанский король (1788–1808), второй сын короля Испании Карла III и Марии Амалии Саксонской.