Buch lesen: «Веревочка. Лагерные хроники»
Книга издается в авторской редакции
Верёвочка
Семён Маркович Соколовский проснулся чуть раньше удара рельсы, сунул босые ноги в валенки, накинул на плечи телогрейку, оторвал от листа газеты четверть с двумя чёрными рамками некрологов и, уже по пути захватив шапку, выбежал из барака. Шаркая валенками по утоптанному снегу, он бегом направился к уборной.
Уборная была большая и длинная, сбитая из необрезных досок и побелена известью.
Она стояла метров за пятьдесят от барака и продувалась со всех сторон. От утреннего холодного ветра постройка гудела и скрипела. А её настил от хождения полусонных зэков угрожающе потрескивал. Находиться в ней больше требуемого организмом времени не было никакой физической возможности.
Покинув уборную, Семён Маркович также бегом вернулся в барак, умылся под краном в холодном умывальнике, побрился механической бритвой, и отправился вместе с бригадой в столовую.
Из тридцати членов бригады на завтрак пришло только одиннадцать человек, и пришедшие могли вдоволь поесть негустой перловой каши и запить её горячим кофейным напитком.
Соколовский прихватил свой хлеб, взял пайку дремавшего ещё соседа, ссыпав с хлебушка сахарок в кулёчек, и поспешил в барак готовиться к разводу.
Свой хлеб он положил на нижнюю полку в тумбочку, накрыв специальной тряпочкой.
На работе у него складывался неплохой приварок, поэтому всю пайку можно было оставить до вечера.
Зона была рабочая, давно уже не голодала, а потому хлебушек не игрался и не воровался.
Из своих пяти лет Семён Маркович досиживал последний месяц двушки, работал дневальным в конторе лесозавода и, по лагерным меркам, был неплохо устроен.
Он и сам был доволен своим положением, поэтому каждый вечер просил бога, в которого никогда не верил, о том, чтобы в его жизни ничего не менялось, потому что уже летом подходила ему половинка и, при нынешнем раскладе вещей, светило ему досрочное освобождение. Он обоснованно надеялся оставить хозяину своих пару лет, как говорили местные остроумцы.
Дома его ждала жена, дети и внуки. Имелась веская надежда, что начальство снова примет его на овощную базу доработать пару лет до пенсии.
Об этих приятных душе предметах и размышлял Семён Маркович, натягивая телогрейку, на весь свой, скопившийся за два года гардероб, когда, вдруг, его рука, опущенная в правый карман телогрейки, замерла.
По спине прошла горячая волна, и остановилась где-то под левой лопаткой, в горле слегка запершило, почувствовался металлический привкус, а тело само собой опустилось на койку. Умом ещё ничего не было осознано, а весь организм уже почувствовал беду.
В кармане не было верёвочки, которой Соколовский затягивал на поясе телогрейку, прежде, чем натянуть поверх неё ватный бушлат.
Кому-то, конечно, такое событие может показаться настолько пустяшной и низкой ерундой, что и мысль на этом задерживать неприлично, а не то чтобы переживать или привлекать чужое внимание. Но так может думать только глупый дурак, который и зимы-то боится только потому, что не успел купить жене обещанного модного зимнего пальто.
Такому поверхностному человечку и в голову не придёт представить себя в колонне, окруженной автоматчиками и собаками. А уж, о том чтобы ежедневно ходить в такой колонне в течение многих лет, по три-четыре часа, при сорокаградусном морозе с ветерком, ему и присниться никогда не может.
Такие в лагере и найти себя не могут, и погибают первыми.
Для Семёна же Марковича и его попутчиков по дороге на промзону прогноз погоды зимой был самой главной новостью в мире. Уж во всяком случае, много важнее, чем чехословацкие события или урожай в нечернозёмной зоне.
Итак, обнаружив пропажу весьма ответственной части своего гардероба, Соколовский осмотрел все места, где верёвочка могла оброниться, а не найдя её, стал лихорадочно соображать, где бы что-нибудь подходящее найти, чтобы успеть подпоясаться до развода.
Ни у кого рядом свободной верёвочки не было, и он пошёл к бригадному шнырю, венгру по фамилии Ач.
Ач был человеком вздорным и наглым. Бригадир часто давал ему в зубы, но Ачу всё было, как с гуся вода и, вот уже почти год, он неплохо шнырил в бараке, устраивая и бригадира и бригаду. А шнырить в рабочей бригаде дело нешуточное, и не каждому под силу. Унеси-ка, попробуй, для начала, тридцать пар мокрых валенок одной ходкой в сушилку, да ещё пристрой их поближе к печке так, чтобы утром не побили тебя этими валенками.
Семёну Марковичу очень не хотелось обращаться к хамовитому Ачу, от которого он всегда ожидал какой-нибудь издевательской подлянки, но времени не было, а обстоятельства складывались чрезвычайные – рельса уже прозвучала давно, и бригада продвигалась к выходу.
То ли у Ача было хорошее настроение, то ли вид у Семёна Марковича был совсем унылый, но шнырь не глумился, как обычно, а протянул кусок голого толстого алюминиевого провода:
– На, подвяжись пока, а там придумаем что-нибудь, – он больно хлопнул ладонью Семёна Марковича по плечу и добавил весело:
– Не бзди, еврей, будь веселей! Найду я твою верёвочку.
После, уже по дороге, Семён Маркович вспоминал – сказал Ач «твою верёвочку» или «тебе верёвочку». Потому что это было очень даже не одно и то же.
Не надо быть слишком опытным зэком, чтобы понимать, что верёвочка верёвочке рознь. Шёлковая, или там вискозная, или, не дай бог, какая-нибудь батистовая за день развязываться или ослабляться будет раз за разом. А попробуй-ка поперевязывай узелок потуже голыми руками при тридцати пяти с ветром.
Скрученная же из простыни или нижнего белья, к примеру, так может и вовсе не развязаться в самый необходимый организму момент.
Ещё очень жалко было именно эту верёвочку потому, что хранил её Семён Маркович от самого следственного изолятора.
Верёвочку эту в следственной камере молодые жулики сплели из распущенного хлопчатобумажного коричневого носка, да так споро и умело, что Семён Маркович только диву давался.
Сам он к умелостям всяким был не приспособлен, и такую верёвочку ему не сделать было ни за что. А пацаны, шутя да поругиваясь, сплели это чудо за полчаса, и потом этой верёвочкой забрасывали «коня» через решётку окна в соседнюю камеру, на высунутый веник.
А когда понадобилась верёвочка подлинней, уже для более далёкой камеры, эту за ненадобностью, Митька Рябой отдал Семёну Марковичу со словами:
– Пользуйся, дед, на здоровье, да помни мою доброту.
Семён Маркович сначала этой верёвочкой завязывал свой мешок с вещами, и только потом, на севере, когда увидел, как зэки экипируются зимой на утренний развод, начал использовать веревочку по новому назначению, и она его за две северные лютые зимы, ни разу не подвела. Верёвочка туго перетягивала талию, а завязывалась и развязывалась легко и просто, как шнурки от детских ботинок. Кроме того она была очень пластичной и ужимистой, и не мешала, когда Семён Маркович нагибался или садился.
Вот… А он так беспечно к ней относился. Любой из кармана телогрейки мог спокойно её стащить.
Пока дошли до лесобиржи конвой дважды сажал колонну на снег. Один раз задрались жулики в тарной бригаде, а второй, когда собака укусила сопровождавшего колонну вольнонаёмного представителя. Эти сидячие остановки вконец измучили Семёна Марковича.
Проволока на поясе не амортизировала, как прежде его верёвочка, а при наклонах больно сдавливала живот и не давала дышать. На корточках сидеть было совершенно невозможно, и Семён Маркович стоял на коленях, пригнув голову от ветра и от страха перед собакой, которая захлёбывалась лаем в метре от его лица. От такой позы ломило мышцы спины и шеи. В конце концов, он совсем ослабил проволоку и до вахты промзоны стягивал руками полы бушлата, каждую минуту запахивая их потуже, потому что через ватные рукавицы пальцы держали совсем плохо.
Была ещё задержка у вахты – пропускали вагоны под погрузку.
В контору лесозавода Семён Маркович вбежал совсем замёрзший и измученный.
С нижней частью тела было всё в порядке – выручали хорошо подшитые валенки и ватные брюки поверх теплых кальсон и хозяйских штанов. А вот выше пояса, как он ни приноравливался потуже запахнуться, мороз и ветер всё равно пробирались в самые потаённые места.
Он прислонился спиной к высокой, покрытой чёрной жестью печке, обогревавшей контору, и стоял так, пока не испугался, что может затлеть бушлат.
От ночного сторожа у печки еще лежала поленница из колотой берёзы, так что пару часов у Семёна Марковича в запасе было.
Он уже поменял воду в графинах, подмёл в коридоре и в двух кабинетах, помыл чашки и заварной чайник у директора, расчистил тропку от дороги до крыльца, когда в контору вошёл директор лесозавода Блохин Николай Павлович.
Он прошёл сначала к мастерам, протянул руку десятнику Коле – валютчику из Ленинграда. В сторону вольнонаемных, вечно пьяненьких, мастеров даже не глянул и, уже выйдя из их кабинета, взглянул на Соколовского:
– Здравствуй, Семён Маркович.
Соколовский очень гордился тем фактом, что директор только его в конторе называл по имени отчеству.
От зэков Семён Маркович наслушался о Блохине множество всевозможных легенд, но чаще всего говорили, что «Блоха» в прошлом ссученный «вор в законе», что крови на нём воровской немерено, и что в центр страны он боится ехать до сих пор.
Семён Маркович в этих премудростях не разбирался и разбираться не хотел. Он видел, что директор с ним вежлив, справедлив и добр.
Знал он также, что вся его жизнь и будущая свобода зависели от директора, а потому верил ему и старался во всём угодить, хотя директор ничего не замечал и не требовал.
А когда Блохин оставлял, якобы для уборки, чай, сахар, а то и полбанки сгущенки, то роднее и ближе человека для Соколовского не было.
По его пониманию, не мог Блохин делать что-то несправедливое. Уж больно он прям и могуч, для хитростей и несправедливостей.
А что там было пятнадцать-двадцать лет тому назад, ещё при Сталине, он знать не желал. То было в другой эпохе.
Однажды Семён Маркович подслушал разговор десятника Коли с вольным прорабом строителей Лизогубом о том, что семья Блохиных одна из самых приличных и уважаемых в посёлке. После этого он ещё больше зауважал и полюбил директора.
Подходила пора идти колоть дрова, а петушка Циферблата всё ещё не было.
Когда жулики не таскали Циферблата по будкам, укрыться от холода тому было негде, и Семён Маркович пускал бедолагу на крылечко в тамбур и даже наливал иногда горячего чаю в циферблатову кружку.
Петушок был сильным, красивым парнем, бывшим боксёром, забитым и затюканым до самой невозможности. Он готов был делать для Соколовского всё на свете, а уж дрова колол с радостью.
Сегодня помощника не было, и Семён Маркович, печально вздохнув, запахнул телогрейку и, заколов полу в самом низу булавкой, поплёлся к куче берёзовых чурок, с трудом волоча за собой колун с приваренной, вместо топорища, длинной железной трубой.
Дрова были вперемежку со слежавшимся снегом и, пока Семён Маркович с трудом выковыривал из снега тяжёлые и скользкие чурки, ватные рукавицы обледенели и потяжелели.
Труба никак не зажималась руками, и колун опускался на чурку вкривь и вкось, сбрасывая её с большой сосновой плахи. При каждом же наклоне, телогрейка растопыривалась между пуговицами, и впускала очередную порцию обжигающего холода.
Семён Маркович, окончательно устав и замёрзнув, посеменил в контору.
Как он мог раньше любить есенинские стихи о белых берёзках?
Именно из-за этой тонкой белой кожицы чурка абсолютно неуправляемая в руках со скользкими рукавицами.
В конторе (когда не было директора) ошивались и грелись разные типы, но надежды на их помощь не было никакой. Оставалось только уповать на чудо.
Семён Маркович уже совсем отчаялся и испугался, когда из кабинета вышел десятник Коля. Он был не в валенках, а в котах, какие лагерные сапожники продавали по три рубля, и в теплом зелёном свитере под горло. Свитер сверху донизу был зашит большими стежками.
Семен Маркович знал эту примочку. При очередной облаве на свитера зэки рвали на глазах у контролёров свитер и проходили. Зашитый же дома по разрыву он грел также, а новая облава могла быть очень даже не скоро. А в случае чего, можно было порвать снова.
Коля натянул на уши подшлемник и пошёл во двор.
Десятник был крепкий, слегка полноватый парень лет тридцати. Он жил сам по себе, был при деньгах, и умел держать себя достойно с любым окружением.
Когда Семён Маркович услышал стук колуна, он подбежал к куче, соображая по дороге, что Коля, наверное, из окна видел его мучения.
Он стал подкладывать под колун чурки, а Коля шутя их колол, да так лихо, что отколотые части разлетались по сторонам.
Семён Маркович быстро выдохся, а Коля расколов ещё десяток – другой поленьев пошёл в контору.
– Ну, на сегодня тебе, Маркович, хватит.
Соколовский побежал за ним и, сдерживая прерывистое дыхание, уже в дверях обрушил на Колю слова благодарности.
Дров хватало даже ночному сторожу на пару хороших закладок, и Семён Маркович, отдохнув, отправился в столовую. После еды, он забрал у кухонного истопника Колин обед – жареную картошку с мясом, специально приготовленную поварами для блатных и денежных.
Коля, как всегда, оставил немного для Семёна Марковича, и Соколовский, покушав, запил съеденное директорским чаем с Колиной конфетой «Ласточка».
Всё складывалось неплохо, и только страх перед обратной дорогой, да потеря верёвочки не давали возможности думать о хорошем.
В жилую зону колонна буквально неслась трусцой. Мороз, и так уже невозможный, всё крепчал, а ветер усиливался. Конвоиры говорили, что на термометре в батальоне сорок четыре. Они сами вжимались в высокие воротники меховых тулупов и постоянно приплясывали.
Собаководов с собаками не было. Какой сегодня побег?
Всем хотелось скорее добраться до тепла.
Колонна минут за двадцать добежала до переезда и остановилась часа на полтора – тепловоз сортировал на стрелках вагоны, периодически выезжая на переезд.
Наиболее молодые и бесшабашные зэки не зло и грязно переругивались со стрелочницей, немолодой, но приятной на лицо, женщиной, а она отвечала им ещё более заковыристыми прибаутками из цветистого лагерного фольклора. Это вызывало у зэков хохот и восторг.
Однако, Семён Маркович замёрз совсем и уже не делал попыток согреться.
Его валенки от частой смены температуры за день повлажнели и, если на ходу ещё неплохо держали тепло, то при стоянии всё больше и больше остывали. Тело от этого тоже не могло удержать тепло, и он боялся сделать лишнее движение, чтобы не растерять последнее.
Он во всём винил и, насколько умел, ненавидел того гада, который украл у него верёвочку, и только эта ненависть ещё давала ему силы как-то держаться.
Где-то там, в глубине души он, конечно, понимал, что верёвочка в этих обстоятельствах никак помочь не смогла бы. Но принять и поднять эту мысль к вершине своего сознания, и признаться себе, что злость его не имеет под собой основы, он никак не мог, потому что без этой злости и ненависти к воображаемому вору, его покинули бы последние силы.
Ввалившись в барак уже совсем не осознавая себя, Семён Маркович упал на табуретку у жаркой печки и тупо уставился в пол.
Ему было печально и горько оттого, что он такой никчемный и неприспособленный к жизни человек, оттого, что на своём веку он никогда, ни с кем не дрался, и ещё оттого, что посадили из всей базы только его одного, далёкого от серьёзных дел человека.
А больше всего ему было досадно и обидно, что кроме жены он никогда не знал и не любил ни одной женщины на белом свете.
Жизнь была прожита неинтересно и невкусно – так по всему получалось.
И, если бы ему именно сейчас сказали, что он вот так, прямо в эту минуту, здесь умрёт, без всякой боли и мучений, он бы, не задумываясь, согласился.
Ему было так жалко себя и свою осиротевшую семью, что он даже потерял время и место.
От внезапной боли в колене он очнулся. Напротив сидел улыбающийся Ач.
– Не бзди Сёма, будешь дома! – сказал весело Ач и ударил ещё раз.
– Твоя? В умывальнике на полу нашёл.
На ладони у Ача лежала его, Семёна Марковича, верёвочка. Он узнал бы её из тысячи других. Даже с закрытыми глазами.
Он взял верёвочку в руку, она была мягонькая и теплая; крепко сжал, и сразу почувствовал, что всё вокруг изменилось и приобрело другие очертания и цвета. Он уже определённо знал, что всё наладится и будет теперь хорошо, как прежде, и ему уже было стыдно за предыдущие мысли и свою позорную слабость.
Он как-то по-новому ощутил себя и почувствовал своё тело. Болели пальцы на ногах, и Семён Маркович вспомнил, что первым делом нужно было снять валенки в сушилку.
Но сначала необходимо было поблагодарить Ача. Сказать тому, что он самый хороший на свете парень, и что Семён Маркович всегда знал об этом, и что он навеки теперь его, Ача, должник.
Он хотел всё это произнести, но вместо слов изо рта вырвался какой-то нелепый звук, потом всхлип и Семён Маркович, вдруг громко, как в детстве, навзрыд заплакал.
Не искушай Господа, бога твоего
Если бы итальянский криминолог Чезаре Ломброзо увидел честное и ясное лицо Юры Селивёрстова, он бы перевернулся в гробу.
Но, и перевёрнувшись, он бы увидел, как его стройная теория, что преступные наклонности отражены на человеческом лице, разваливается на глазах.
С Юриного лица можно было писать портреты святых, счастливых отцов и строителей светлого будущего. Юноша, выросший у папы-полковника и мамы-врача, в свои двадцать лет был кандидатом в мастера спорта по гимнастике и играл на фортепьяно.
И, тем не менее, Юрий Игнатьевич Селивёрстов был убийцей.
Нет, он не подкарауливал ночью работниц швейной фабрики, идущих домой после второй смены. И не нападал на инкассаторов, чтобы завладеть их выручкой. Он даже не бегал по улице пьяный с ножом.
Он просто застрелил «деда» в армии.
– Я уже готов был застрелиться сам, потому что от побоев и унижений не осталось никаких сил. Но когда один из дедов сказал, что сейчас они сделают из меня Юлию, я всадил в него очередь, о чём никогда не сожалел.
В лагере Юра жил весело. Был при родительских деньгах, относился ко всем доброжелательно, а для большего спокойствия тёрся возле меня и моей семьи, что нас нисколько не напрягало, потому что парень он был с понятием, хотя и никогда не стремился в «калашный ряд».
После тотального беспредела, которым всегда славилась советская армия, строгий режим казался Юре верхом законности и правопорядка.
Здесь нужно было отвечать только за свои поступки, а не жить по милости или немилости двадцатилетних «дедов», которые ещё вчера сами были лишены, каких бы то ни было, человеческих прав. И если облик их изменился до неузнаваемости в связи с переходом в категорию старослужащих, то мораль оставалась рабской, но уже бесконтрольной.
В лагере ничего подобного не было, хотя случалось всякое, как могло случиться, впрочем, и на воле.
С самого начала Юра присоседился к нашей семье и, не особо мешая, обеспечил себе ещё и защиту от всевозможных случайностей и глупостей, которыми полнится любое человеческое сообщество.
Юра мне всегда нравился за весёлый нрав и доброжелательность. Работал он у меня десятником по отгрузке вагонов.
На поселение Юра вышел на полгода раньше, а потому, узнав, что меня оставили работать в городе, приехал меня проведать со своей будущей женой, тридцатилетним директором поселковой школы.
Когда женщина ушла по своим директорским делам, Юра рассказал нам о тех радужных перспективах в виде квартиры и машины, которые ждали его в случае законного брака.
– А с чего ты решил, что она уживётся с тобой, если с двумя предыдущими мужьями не ужилась – спросил его Толик, наш общий приятель.
– Так они же оба бухали, а я вообще не пью.
– Так она у тебя или дура, или стерва. Если выбирала пьяниц, то дура, а, если доводила мужиков до пьянства, то стерва – не унимался Толик.
– Марк, а ты чего молчишь?
– А что ты хочешь от меня услышать? Можно жениться по любви, или по интересу, а ты женишься ради интереса.
– А какая разница.
– Не скажи, Юра! По интересу летают в космос или женятся на хорошей женщине, пусть пока и не очень любимой. А ради интереса женятся на машине и квартире. А это уже дешёвое фраерство. А Бог не фраер. И с ним шутки плохи.
– Так что мне не жениться на ней, по-вашему?
– Юра! Мы уже не на зоне, чтобы тебе говорить, как поступать. Ты сам видел ползоны таких умников и знаешь не хуже нас, куда это приводит. А как говорят умные люди, только дураки учатся на собственных ошибках. Тебе жить, тебе и решать. Нам-то что?
– Ну, всё! Вы меня убедили…
…Приехав в Юрин поселок по делам, я отправился к нему в гости, поздравить с рождением дочери.
Увидев у меня в руках бутылку коньяка, его директриса что-то буркнула и исчезла в другой комнате.
Мы с Юрой пошли на кухню поговорить. Пить мы не стали, потому что Юра скривился в сторону спальни. Мы проговорили уже минут пятнадцать, когда жена резко открыла дверь и, подойдя к нам, заорала на Юру:
– Я что должна тебе каждый раз напоминать, что к пяти привозят молоко? Или мне бросать ребёнка и бежать самой?
Юра попросил меня подождать, а сам выбежал в магазин.
Его жена опёршись о холодильник и скрестив на груди руки молча меня разглядывала, потом спросила:
– Может, скажете, что я не права? У вас такое лицо.
– Насчёт молока? Почему – же? Правы. Хотя я бы от своей жены за такой тон ушёл.
– Много вы понимаете в семейной жизни. Вот женитесь, тогда и посмотрим.
– Послушайте, Лида, один еврейский анекдот, он короткий. Поспорили два еврея о том, какие доски использовать в бане на полу – строганные, или не строганные. Строганные лучше, но дороже. Поспорили серьёзно. Почти до драки. Пошли к раввину. Первый привёл свои доводы, и раввин ему сказал: – Конечно, ты прав рэб Лейзер. Потом привёл свои доводы второй, и раввин сказал: – И ты прав рэб Мендель.
Вмешался служка раввина Менухим. – Рэбэ, не может же быть, чтобы оба были правы в споре по одному и тому же вопросу?
И рэбэ печально сказал: И ты прав Менухим. – Так что же делать с досками, рэбэ? – Берите обязательно строганные, но кладите строганной стороной вниз.
– Ну, и что же умного сказал Ваш раввин? – спросила Юрина жена.
– Ну, во-первых, он сказал, что все, по-своему, правы. А во вторых он думал не о досках, а о людях его местечка, которые должны жить в мире и дружбе. Может евреи и живут дольше всех на земле, потому что пытались больше думать о людях, чем о досках. Поэтому, если о молоке, то вы правы, а если о семейной жизни, то это тихий ужас.
– Что же мне одной всё делать? Я тоже работаю, и зарабатываю не меньше.
– Нет, конечно, он должен помогать, но это должно его радовать, а не унижать.
– Ну да, я ещё должна забивать себе голову, чтобы ему угодить.
– А представьте, каково вашему мужу предстать передо мной, человеком, чьё мнение он ценит, затюканным подкаблучником? А перед самим собой? Полагаю, хорошим это не кончится. И, чтобы это понимать, не обязательно быть женатым. Великая мадам де Сталь два века тому назад сказала, что мужчина должен чувствовать себя королём, и только одна женщина на Земле должна знать, что вместо короны её каблук. Но мужчина никогда этого не должен заподозрить.
– Ну, ладно, мне надо к ребёнку. До свиданья.
Я не дождался Юры и ушёл, чтобы не опоздать на поезд.
По дороге я думал о том, что говорил банальные прописные истины, о которых дети должны узнавать в детском саду, а тут директор школы…
…Прошло много лет.
Проездом я оказался у Толика в Херсоне. Он только купил новую «шестёрку», и вызвался отвезти меня в Нальчик, где я тогда жил.
Мы уже подъезжали к Ростову, когда я вдруг вспомнил, что это родина Юры Селивёрстова и предложил Толику заехать к его родным передохнуть, а заодно и узнать, что там с Юрой.
Мы оба были почти уверены, что его супружеская жизнь хорошо не кончилась. Дай Бог не трагически. Через справочную мы быстро нашли Юриных родителей и от них узнали, что Юра работает механиком в автосервисе.
Он ничуть не изменился. Был такой же весёлый и заводной.
– Поехали ко мне, с женой и дочкой познакомлю.
Нас встретила незнакомая женщина постарше Юры и девочка лет тринадцати.
Когда мы остались одни, Юра заговорил:
– Если бы вы знали, сколько раз я вас вспоминал? Не знаю, что ты сказал моей бывшей, но месяца на три она как-то поутихла, а потом всё началось сначала. Я уже стал бояться домой приходить. То на охоту, то на рыбалку – лишь бы не дома. Выпивать стал. А дома ещё хуже. Всё не так. Чувствую, что уже нехорошие мысли в голову лезут. Лагерь стал сниться. Как-то поехал в Сыктывкар зуб мудрости удалять, да так и не вернулся. Сел на самолёт и улетел. Года четыре, как женился – у неё муж в Афгане погиб. Ни разу не поссорились, аж не верится, что такое бывает. В прошлом году её девочку удочерил. Дом достраиваем. Родители помогают. Всё путём. Вот так. Правильно ты говорил, что не надо играть с Богом в прятки. Он дешёвки не прощает.
Мы выпили за Юрину семью, переночевали и поехали в Нальчик.