Buch lesen: «Фотограф (сборник)»
ФОТОГРАФ
1
Проснувшись под утро, еще в темноте, Ронин стал ждать проявки оконного пятна и даже привычно шевельнул рукой, будто поддергивал фотобумагу в ванночке.
Вспомнились вчерашняя электричка, звездное небо, сонная перекличка собак в неподвижном воздухе. Он и уснул вчера, не раздеваясь, – лишь только разгорелась печка, наполнив комнату жилым теплом.
Медленно наливалось светом окно. На нем уже были видны капли утренней измороси. Они синели, потом подернулись краснотой. Без моего участия, подумал Ронин, без всякого моего участия.
Появлялись тени от предметов, выступали поверхности, словно проснулось внутри них незаметное движение. Такую мягкую фактуру никогда не удавалось остановить во время проявки – на дневном свету фотография всегда менялась, перескакивала в будущее, уже чужая и самостоятельная. Ронин знал эту профессиональную досаду – неузнавание готовых фотографий. Спасала память, хранившая взгляд во время снимка, – но что память? Она-то никогда не проявлялась, оставаясь немой свидетельницей.
Ронин наслаждался виденным, как ребенок, впервые заглянувший в калейдоскоп. Но нет, у ребенка радость резче, озорнее. А тут – старческое спокойное наблюдение. Ронин вдруг вспомнил, словно услышал, вчерашние перестуки колес. Все одно, все одно, – спешили они повторить. Почему он выбрал именно это словесное сопровождение? Ключик к настроению, к уносимому кусочку жизни.
Когда-то он видел такие же половицы, щели между которыми, сужаясь, обрубались стеной. И ножки стола, разделенные линией. Откуда-то память выбирала эти подробности, одну за другой, и вот уже в углу оживает, шевелится воздух. И скользкий звук по полу чего-то жесткого, захватившего за собой и пучок соломы…
Это был теленочек, которого отец внес на руках и осторожно опустил на охапку соломы. И маленький мальчик проснулся вместе с этим звуком, замирая от счастья ожидания. Он услышал вздох и быстрое дыхание, словно несколько раз дунул ветерок в неслышном воздухе. Отец ушел, тихонько притворив дверь. И темнота стала оживать, медленно растворяя тени.
Теленочек еще раз скользнул копытцем по полу и задышал прерывисто, никак не умея найти одинаковый ритм, – туда-сюда. И мальчик стал так же дышать вместе с ним, стараясь успокоить вдохи. Он осторожно слез с кровати, сделал несколько запретных шагов к углу и протянул руку.
Теленочек лежал полукругом, в вытянутом копытце застряла соломинка. Мальчик тихонько освободил ее, чувствуя легкое сопротивление. Глаза теленка были большие и темные – они угадывались по влажному мерцанию. А между ними – мальчик легонько дотронулся, затаив дыхание, – была твердая влажная ложбинка.
И тут мальчик впервые научился считать – по-своему, прибавляя к себе еще такое же, одинаковое существо. Он совсем недавно стал чувствовать себя отдельно от всего и называть себя – я. При этом ему хотелось оглянуться вокруг, казалось, что это странное короткое называние себя – и есть взгляд. Сейчас его стало больше – он удивился новому чувству, которое изнутри все увеличивалось и направлялось к теленку.
Мальчик прислушивался к его дыханию и повторял эти тихие вздохи, боясь их не расслышать, – словно учился по-новому дышать своим новым, двойным существом. Голова теленочка лежала на вытянутой ноге, мальчик вглядывался в его глаза и видел в них отражение своего взгляда, которого раньше никогда не мог заметить. А сейчас, в полумраке, он вдруг увидел его в глазах теленка, в которых отражался и тусклый свет окна, и оживший воздух, и искорки от морозных узоров на окне, за которым светился далекий фонарь.
При дыхании приподнимался бок теленочка, и над ним дрожал воздух. Мальчик принес свою простынку и накрыл теленочка. Потом вернулся к кровати, нырнул под одеяло и стал смотреть, как отчетливо выделялась в темноте белая простынка.
И вдруг мальчику стало страшно. Так тревожно выглядело это белое пятно – и что-то нарушено стало в комнате, будто потерялся, исчез взгляд. Белое пятно заслонило собой все, что видел и чувствовал мальчик – и в себе, и в комнате.
Стукнула в сенях дверь, вошли отец с матерью. Мальчик закрыл глаза, и странное чувство, будто он что-то утерял, прорвалось в нем с плачем. Он не мог открыть глаза и плакал, слыша, как родители встревоженно бросились к нему, и что-то спрашивали друг друга о простыне, и смеялись, а он все вздрагивал всем телом от непонятной, невыходящей тревоги.
Надо же, подумал Ронин. Сколько раз пытался пробиться к своему первому воспоминанию – и всегда думал об окне, за которым навсегда застыла сухая ветка яблони. И никогда не вспоминал этого теленочка. А вот стоило совпасть теням, линиям половиц, взгляду… Неужели это был он?
Как похожи воспоминания на фотографии, думал Ронин, растапливая печку. Память дополняется собственным опытом – и от этого никуда не денешься. Вспомнив себя маленьким мальчиком, Ронин только сейчас понял, что его испугало тогда. Исчезновение чувства под белым пятном простыни.
Огонь в печи почти не шевелился. Казалось, не Ронин смотрел на пламя, а оно наблюдало за неподвижным взглядом человека. Он закрыл дверцу. В тесноте пламя взметнулось и загудело. Ронин улыбнулся. Он понял, что и эту закрытую дверцу печки сравнил с фотографией. Неподвижная и непроницаемая, она закрыла собой внутреннюю жизнь – гудящее и рвущееся вверх пламя.
2
– У него профессиональная болезнь, – говорила Анна. – Какая-то детская, наивная болезнь. Понимаете, он считает, что фотография не объясняет жизнь, а, наоборот, скрывает ее.
Анна дотрагивалась до плеча Ронина – чтобы он почувствовал, что она не укоряет его, а защищает.
Они были в гостях – Анна уговорила его пойти на юбилей к дирижеру оркестра, в котором она работала. Ронин с первых минут почувствовал себя уютно среди незнакомых людей, словно на самом деле оказался внутри небольшого оркестра, в котором каждый человек вел свою партию, не мешая другим. Уже была «сыграна» первая, официальная, часть – с поздравлениями, тостами, – и теперь возникали за столом отдельные островки бесед. Одним из таких островков были Ронин, Анна и подсевший к ним хозяин дома. Оказывается, он помнил прошлогоднюю выставку Ронина.
– Я ведь в молодости баловался фотографией. Чуть не сказал – тоже, – улыбнулся дирижер. – Но потом, с годами, начал задумываться. Даже написал статью о фотографии под забавным названием «Повторение непройденного» – в стиле юного журналиста, да? И как пластинку заело, а передвинуть иглу уже не хватило усилий, времени. Когда пластинка заедает, ее лучше выключить, да? Я и выключил. Мне не хватило душевного равновесия, спокойствия. В музыке я его находил, а фотография, наоборот, это спокойствие у меня отнимала.
– Я когда-то не услышал именно таких слов, – просто и искренне сказал Ронин. Ему как раз и хотелось, чтобы профессор почувствовал его искренность. – Иногда очень важно вовремя кого-то услышать…
– Ну что вы, – засмеялся дирижер, – вам повезло. Вы проскочили полосу сомнений. В любом деле это важно. Глаза боятся, а руки делают. Задумайся я о музыке – так и остановился бы с поднятой палочкой… А вот ничего – канаю под дирижера. Вот первая скрипка, – он поднял руку в сторону Анны, словно держал палочку, – свидетель.
«Одной любви музыка уступает», – подумал Ронин с улыбкой.
– Знаете, – сказал он, – я, наверное, завидую людям искусства. Музыкантам, художникам. Кажется, что иногда как раз не хватает их способности увидеть, услышать…
– Поверьте, среди них многие так же относятся к фотографии! О, это искусство возврата, размышлений… Сомнений, да? Мы делаем каждый свое дело, как умеем. Да, завидуя друг другу. А как же иначе? Нет абсолютного искусства. А хотелось бы, да?
Тут Анна и сказала о профессиональной болезни Ронина, дотронувшись до его плеча. Ронин даже поморщился, как раненый, у которого проверяют повязку, и это не уcкользнуло от взгляда профессора, который был опытным, старым человеком. Это Ронин понял по его словам:
– Однажды меня спросили: а что такое настоящее искусство? Смешной вопрос, да? Я растерялся на минуту. Но, в общем-то, нормальный вопрос. Надо отвечать. Я отвечаю – музыкой, хотя, скорее, это попытки ответов. Вот вы говорите – болезнь. Фотографии закрывают жизнь. Но это так похоже на то, как я не понимаю следующего за моим взмахом звука… Было сомнение, которое вдруг взорвалось единственным разрешением – и сомнения как бы отступают, да? Знаете, еще был один момент, который запретил мне заниматься фотографией. Я стоял в очереди, и передо мной у кассы женщина раскрыла кошелек. Там были фотографии – наверное, ее близких. Мальчик стоит у дерева, девочка с куклой… Я бы сам хотел так снять, чтобы в суете, в подвижности жизни, вдруг кто-то обратил внимание на других… Тот же взмах палочки. Нет, что вы – снимки в своих остановках дарят порой такие открытия…
Ронин смотрел на фотографию на стене – окно старого деревенского дома. Снимок был сделан с помощью простейшей техники, заключающейся в предварительной подсветке бумаги. От этого тени были гуще, насыщеннее, словно снимали в вечернее время. Казалось, дрожало стекло, и был какой-то вопрос изнутри – о памяти, о будущей жизни…
– Это ваш последний снимок? – спросил Ронин. И оказался прав.
– Да, на нем я и споткнулся… Остановился. Мне показалось, жизнь вдруг уменьшилась, а сюда, – профессор показал на снимок, – переместилась, прямо-таки переметнулась память, мои чувства. Это было невыносимо. Если бы я был профессионалом, может, и обрадовался бы новому ощущению от своей работы, а так – испугался. Стал бояться, что буду подолгу вглядываться в свои фотографии, искать в них навсегда пропущенное, забытое… И главное – я забывал о музыке, о своих чувствах – только память оставалась гудеть во мне, как, знаете, настраиваемый оркестр. Невыносимо, да.
Ронин слушал, словно сам говорил эти слова.
Память, как вскипающая вода, невыносимость чувства, с которым смотришь на застывшее изображение. Нет, не застывшее. Это мерцание, обман зрения и чувства, но так же мерцают и звезды, хотя ты знаешь при этом о неподвижности и мертвенности. Знаешь, но не веришь. Мерцают, вспыхивают огоньки памяти, дрожат предметы. Нет остановки. Почему возникает это слово – невыносимо? Потому что бесконечно. А хочется окончательности, остановки, отдыха.
Профессора отвлекли – пригласили за противоположный конец стола. Ушла и Анна. А Ронин остался сидеть в одиночестве, глядя на фотографию. Он почему-то вспоминал те редкие посещения музея или зала консерватории, когда радовался совпадению собственного чувства с увиденным и услышанным. Увиденная картина всегда оказывалась единственной, которую он запоминал на многие дни, и в музыке прорывалась одна минута, надолго остававшаяся во внутреннем звучании. «Нашел», – называл Ронин свое ощущение, будто и отправлялся в музей или консерваторию именно на поиски чувств.
И сейчас, глядя на фотографию, он произнес это слово. Нашел. Будто нашел свою же фотографию, забытую в старых папках на высоких полках. Надо же, думал он, как все просто. Оказывается, его душа проста, как обыкновенный радиоприемник. Достаточно покрутить ручку настройки, и можно уловить из бесконечных волн одну-единственную – свою. Он так и снимает – в поисках совпадения.
– Чем вас так привлек мой шедевр? – Улыбаясь, профессор опять подсел к Ронину. – Признаться, я сам уже ничего не вижу на этой забытой фотографии. Привык.
– Совпадение. Бывают странные совпадения. – Ронину вдруг захотелось объяснить свой интерес к простому, в сущности, снимку так же просто, будто он выбросил игральные кости и должен назвать выпавшее число – и ничего больше. – Мне кажется, я хотел бы снять именно так. И это был бы мой самый важный снимок. Я не знаю, с чем это сравнить – с каким-то, наверное, собственным почерком взмаха дирижерской палочки, что ли. Я думаю, что каждый человек ищет свой собственный ключ к привычным, в сущности, чувствам. Какой-то один и тот же сон, один взгляд, или вот – снимок. С этим ключом можно жить – им открываются все остальные двери, да?
– О, да вы сороконожка! – рассмеялся профессор. – Вы хотите понять, как движется одна из ваших ног, – и споткнетесь, обязательно споткнетесь, как только поймете нехитрый механизм движения. Нет ответа именно на самые простые вопросы – вот в чем штука! Я их избегаю, этих вопросов, да. Глаза боятся, а руки делают. Ну что в этом снимке? Совпадение, воспоминание? Надо идти дальше, вперед! Иначе… Да что я вместе с вами застыл на месте… Знаете что, – вдруг спохватился профессор. – Я вам подарю этот снимок. И не отказывайтесь. Будете смотреть и вспоминать наш смешной разговор.
– Это не то, не то… – задумчиво произнес Ронин и улыбнулся. – Да, действительно, смешно. Вы правы. А про сороконожку говорят все учителя своим ученикам. И я буду говорить, вспоминая свою молодость. Конечно, вперед. Конечно.
Он не заметил, как профессор кивнул Анне, почувствовал лишь, что Анна положила ему руку на плечо.
Они скоро ушли. Ронин нес рамку со снимком. Почему-то ему было приятно уходить, словно он наконец вырвался на свободу.
– Не умею я себя вести в приличном обществе, – пошутил он на улице. – Обычный вечер, а я заполнил собой все пространство…
– Ну что ты, – сказала Анна. – Тебе так кажется. Потому что все свое носишь с собой. Как улитка свой домик.
Ронин усмехнулся:
– И даже чужое прихватил. – Он говорил о снимке.
Знакомое ощущение появилось в нем. Как в детстве, когда он украл в гостях, не удержавшись, маленькую железную коробочку. Он позволил, именно позволил себе переступить внутренний запрет. Высыпал чьи-то ненужные пуговицы и монетки в аккуратную кучку на стол, пока шумело взрослое застолье в большой комнате, и с затаенным, преступным счастьем знал, что он занял себя переходом в завтрашний день. Эта коробочка, как волшебный клубочек, тянула его в завтра, обещая уже сейчас будущее чувство разочарования и раскаяния.
По дороге домой, под редкими фонарями, держась одной рукой за руку отца, а другой нащупывая в кармане коробочку, маленький Ронин удивлялся тому, как какое-то незначительное, казалось бы, событие может уже захватить собой будущее время.
Тогда он по-детски и объяснил жизнь как выбор какого-нибудь поступка и долгое его повторение в чувствах. Между поступками и их повторениями была пустота, а сами они и были той жизнью, которую видел и знал маленький Ронин. Он словно останавливал жизнь в событиях и долго ее рассматривал. Время он воспринимал как ожидание перед следующим рассматриванием, задумчивостью.
3
Вот еще одну фотографию посмотрел, подумал Ронин об этом детском воспоминании. Чем дальше он возвращался в прожитую жизнь, тем больше ему казалось, что воспоминаний не так и много. Самых первых. И дотянуться до них было не так просто. Первые воспоминания не вызывались никакими усилиями памяти, а вспыхивали сами по себе, словно попадались под руку самые первые, уже пожелтевшие от времени фотографии. Но это случалось не часто.
А что было потом, всю жизнь, подумал Ронин, выйдя из дома, оглянувшись вокруг, повторения. Повторения первых чувств. Да по-другому и быть не могло.
И вот эту ель, закрывшую полдома, – тоже он видел в начале своей жизни, и желтый лист лежал уже когда-то, подрагивая на весу, на чужой хвойной ветке.
И такое же окно, которое сейчас смотрит вслед, Ронин снимал первым фотоаппаратом, стараясь поймать свой собственный взгляд, – из дома на улицу. Потому что еще раньше, совсем маленьким ребенком, он целыми днями простаивал у окна.
Фотография, которую ему подарил старый музыкант, и заставила Ронина поехать в деревню. Словно он понял наконец, в чем сейчас его беспокойство. Фотография стены дома с одиноким окном вызвала одно из первых воспоминаний, и он ринулся к началу, чтобы собрать, найти в памяти первые чувства.
После того вечера, когда они с Анной ходили к музыканту, Ронину стало казаться, что в его архиве – многочисленных папках – исчезли несколько фотографий. Изо дня в день он переглядывал старые снимки и не мог найти то, что, казалось, видел перед глазами. Он даже не понимал, что это были не снимки, а его взгляд, предшествующий им.
Воспоминания взорвали прошлую жизнь. Они стали множиться в бесконечном выборе единственных изначальных изображений, будто кто-то неустанно требовал и требовал правды.
Это было похоже на повторение молитвы, слова которой исчезали. Слова растворялись, находя свой невидимый обратный путь.
И когда казалось, что он наконец видит не снимок памяти, а настоящее закатное небо и последнюю каплю красного солнца, скользнувшую за горизонт, – видение исчезало, мгновенно возвращаясь на свое место во времени.
Ронин чувствовал это с самого начала, с детства. Ребенком он испытывал страх при воспоминании своих снов, подробностей вчерашних дней. Он боялся, что прошлое исчезает навсегда.
Ему купили фотоаппарат в десять лет. Когда отец вытащил из проявочного бачка первую пленку и посмотрел на свет – засмеялся. Все кадры были одинаковыми. Дом, снятый Рониным с одного места – от речки. Он стоял там и щелкал – через минуту, через десять, через полчаса, пока не кончилась пленка.
Это было первым потрясением, связавшим для него фотографию с памятью. Дом умножился на бесконечных кадрах, но то ощущение, с которым Ронин нажимал на кнопку затвора, стоя у речки, исчезло. Можно было только услышать слабое журчание воды где-то рядом, стоило только закрыть глаза.
Отец, улыбаясь, объяснял, что не надо изводить всю пленку на один и тот же кадр. Так много вокруг всего интересного. Ронин слушал и думал, что это объяснение – такое же повторение. Того, что и сам знаешь. Он понимал, что не найдет слов для оправдания, хотя внутри него пыталась соединиться в слова ясная мысль о том, что между этими кадрами проходило время – хоть небольшое, но осязаемое. И сейчас, глядя на пленку, он чувствовал это время в черточках, деливших кадры.
Вечером, поддавшись на нетерпеливые уговоры, отец напечатал десяток фотографий с этой пленки. Ронин вглядывался в ванночку.
– Был ветер, – сказал он. – Видишь, как по-разному застыли деревья.
– Так и сказал бы, что ты снимал ветер, – пошутил отец. – А вот это, наверное, птица, – показал он на увеличенную царапинку.
Фотографии были разными – Ронин это замечал и по небу над домом. Облака не стояли на месте.
Почему-то его тянуло снимать неподвижные предметы. Окно, например. На каждой пленке было это окно. Как ответ на детский взгляд изнутри дома. Когда Ронин был совсем маленьким, часто болел. Он часами наблюдал через это окно застывший внешний мир – яблоню, забор, луг, лес. И ему казалось, что неподвижные предметы вместе с ним переживали длительность времени. В такие минуты он забывал о себе, растворяясь в видимом пространстве, и чувствовал только странный шум времени, тишины – этот нескончаемый звук переходил через стекло и прижатую к нему ладонь.
Он снимал скамейку у забора с прозрачным силуэтом когда-то сидевшего на ней человека, старую покосившуюся баню под вербами, гнездо ласточек под коньком крыши – словно возвращая обратно те чувства, которые были раньше собраны по крупицам его взглядом. В коротком щелканьи затвора было какое-то тревожное завершение, граница прошлой жизни, и Ронин волновался, со страхом предчувствуя несовпадение будущей фотографии с отставшим уже навсегда чувством увиденного.
Он уже умел сам печатать – отец иногда заходил в темную комнату, рассматривал в ванночке фотографии.
– А это что? – часто не узнавал он.
– Вода в колодце. Видишь, не получилось – только серый квадратик…
– А ты недодержи, – говорил отец, и они вдвоем пытались выжать из светлого негатива, который давал на бумаге сплошную черноту, хоть какие-то искорки.
А однажды – как-то не было пленки – Ронин не удержался, поснимал пустым фотоаппаратом. Он почти не почувствовал разницы! И потом заметил, что и без аппарата может «снимать», взглядом примеряясь к будущему несовпадению, двойному чувству. Вот – реальность, и вот – остановка, сдвиг, замирание… Это открытие странно испугало его – он не хотел продолжать в себе эту возможность наблюдать мгновенные остановки времени. И даже пытался отворачиваться, если взгляд его застывал вдруг в неподвижности.
4
Как же я жил, думал Ронин, и куда поместилась вся эта жизнь, если теперь так хочется вернуться только к началу? Неужели и не было ничего настоящего, а только копилась усталость?
Он перешел небольшую рощицу, перед которой и стоял его дом. И как не любил он все эти три года так называемую дачу – или в самом этом слове таилась чужеродность? Какая еще дача, если он вырос в деревенском доме и никак не мог примерить на себя другой такой же, пусть и похожий! А тут вдруг спохватился, полетел за далекими первыми чувствами – и ведь появились же, нашел он их! И во всем «виноват» старый профессор, подаривший обыкновенный снимок окна в бревенчатой стене.
Возраст, подумал Ронин. И больше ничего. Всю жизнь спешил, а сейчас остановился и стал оглядываться – как можно дальше. И взгляд дотянулся до детства.
Простота и ясность в мыслях Ронина была такая, будто его усадили за маленькую парту и опять начали учить читать. Все уже знаешь, но как приятно по-новому сложить слово! И казалось, что все книги он сейчас читал бы совсем по-другому. Медленно, наслаждаясь каждым словом.
Это старость, повторил он. И хорошо, что никого нет рядом, что никто не отговаривает его от этих мыслей. Сладостных, как первые воспоминания.
А ведь нашел же он сейчас тот путь, который соединил всю жизнь слабой, но неразрывной нитью! Ронин смотрел на березы, подернутые первой желтизной, и знал, что сейчас вспомнит, когда увидел и запомнил он их такими впервые…
Он вспомнил запах волос, единственный запах, волновавший потом его всю жизнь.