Сезон зверя

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Мать Федотовых, как увидела, что с ее сынками сделали, так тут же, прямо во дворе Порфирки, куда прибежала сломя голову, и померла. Сердце не выдержало. Отец тоже недолго протянул, не больше года после этого. Вышел как-то к колодцу за водой, упал – и все. Так и прихоронили его пятым в их семейный крайний рядок на погосте.

Вот там-то, на горке за деревней, и приключилась теперь новая беда. На днях прибежали перепуганные ребятишки, кричат, что, мол, кто-то могилку дедушки Федотова порушил. Пошли люди, глянули – могила и впрямь разрыта, крышка гроба разворочена, а прах в нем истерзан и разметан вокруг. Обомлели было: что за нехристь способен на такое злодеяние? Но тут же кто-то увидел, что на сырой земле у самой могилы отпечатана огромная медвежья лапа.

– Я-а-сно де-ело, – протянул, покачав седой головой, один из стариков, – пристрастился, видать, к мертвечине-то, пока война шла. Вона сколь ее везде валялось. А теперя неприбранные покойники перевелись, он и полез на погост…

Поохали, повздыхали, послали пацанов за лопатами и досками, прибрали стариковы косточки да разошлись по домам.

А через день опять ребятишки бегут – другую могилу злодей осквернил.

Стало понятно, что повадился людоед надолго. Слава Богу, живых пока не тронул. Оставалось одно – побыстрее его скараулить и застрелить. В охотники, ясно дело, вызвался Порфирий. Хотели было помощником ему кого-нибудь определить, да отказался. На большой сосне, что на краю кладбища росла, сделал лабаз, павшего козленка для привады меж могил бросил и стал ходить каждый вечер на засидку.

На третью ночь, а вернее, под самое утро и пришел медведь. Один за другим хлестануло несколько винтовочных выстрелов, разбудив деревню и заставив вспомнить недавнюю войну. Мужики помоложе, скучковавшись и прихватив на всякий случай кто топор, кто бердану, двинулись к погосту. А навстречу уже Порфирий вышагивает, посмеивается довольно.

– Готов зверюга! Матерушший попался! И масти какой-то необнаковенной… После первой-то пули к дереву кинулся, видно, учуял меня на лабазе. Облапил ствол и было наверх лезть, да сучья-то я все пообрубал, а с его тушей без их не вымахнуть… Ну, я сверху-то и всадил в иво ишшо три пули. Тут уж он и вниз сполз. Так и сидит, наполовину к деревине приваленный… Вот за телегой да подмогой пошел…

В Старой Елани, где каждый мужик – охотник, обычным медведем никого не удивишь, всяк их брал, кто одного-двух, а кто и пару десятков. Но этот оказался на особицу, пудов на тридцать. Шкура у него и впрямь была не обычного бурого или рыжеватого цвета, а чисто сивого, почти седого, без единой подпалины. И потому, наверное, особенно зловещими казались огромные черно-красные когти и оскаленные в предсмертной агонии такие же непомерно большие розовые клыки. И лапищи были под стать – в бочонок не поместятся…

С трудом, поднимая слегами, завалили мужики зверя на телегу. Отвезли подальше от кладбища, выбрали полянку, свалили на землю. Большинство тут же заторопились домой – не хотелось об людоеда руки пачкать, да и запах от него шел покойницкий, видно, в шерсть крепко впитался: кто знает, сколько он уже лет мертвецами промышлял. Двое, однако, кто помоложе, остались с Порфирием – подсобить ему шкуру снять. Понятно дело, такую и в избе на лежанке держать не станешь, и доху из нее себе сшить побрезгуешь, а вот ежели вымочить как следует в реке, а потом зимой проморозить, то кому-то в чужой деревне на хлеб променять можно. А хлеб нынче на дороге не валяется.

Когда оставшиеся на поляне, ободрав зверя, тщательно отерли о траву руки и присели с самокрутками на сухое дерево, один из помощников заметил:

– Нада бы сразу лопаты с собой взять да и закопать тушу-то.

– Да че копать-то, будто дел больше нету, – возразил другой, – много чести ему. От деревни далеко, заразу никаку не донесет, пусть зверье им похарчуется.

Порфирий на эти разговоры вдруг недобро усмехнулся:

– Шустро вы чужой добычей распорядились. А я-то думал вас на свежатину пригласить, первача к ей выставить. Помните хоть, когда последний раз мясо-то ели?.. А они – выбросить, закопать… Помощнички!.. – Порфирия, видно, совсем обуяла жадность. – Вона сколь сала-то на ем!.. Закопать!..

– Да ты че, забыл, на чем он енто сало-то нагулял?! – не выдержал один из мужиков. – Да я иво хоть с первачом, хоть с медом в рот не возьму!

– И не бери, никто тебя насильно кормить не будет!

Порфирий зло выплюнул окурок, поднялся, взял нож и похромал к туше.

– Да он же человечину ел… – начал было другой помощник.

– А свиньи твои какое только дерьмо и падаль на улицах не жрут, так трескаешь же ты их! – оборвал его Порфирий.

– То свиньи. И не мертвечину жа…

– Ну, ладно! Не хотите – не надо! Живите и дальше впроголодь, а я не собираюсь.

Мужики пожали плечами и побрели домой, а Порфирий принялся зло разделывать тушу, пластать на части и укладывать на телегу.

Слух о том, что Порфирка убил людоеда и собирается есть его мясо, пролетел от двора ко двору мгновенно, и, когда он въехал в деревню, из-за стекол окон и щелей заплотов в повозку впивались десятки глаз, желая воочию убедиться в услышанном. Некоторые как бы ненароком оказывались на обочине, а кто и прямо спрашивал, указывая на прикрытую рогожиной убоину:

– Че, Порфирий, добычу везешь?

– Везу, – недобро и с вызовом усмехался он. – Приходи на свежатину. Али и ты брезгуешь?!

– Да благодарствую…

Возле самого его двора Порфирия поджидала деревенская знахарка бабка Пелагея. Маленькая, худая, согнутая почти в дугу, со своей кочергой и черным платком до глаз она больше напоминала бабу-ягу, чем добрую целительницу, хотя никому никогда не сделала зла, а своими травами и заговорами лечила и малых, и великих, и всю живность деревенскую.

– Ты че, Порфирка, и впрямь есть его удумал? – спросила она без обиняков.

– А ежели и так, то че?

– Не бери грех на душу. Ой не бери, Порфирка! Сыспокон веков такого зверя не пользовали. В ем же наетая и кровь, и плоть человечья. Не тошно будет?.. Да и не зря он масти-то такой особливой. Не иначе как сам Нечистый в ивонную шкуру влез. Обличием медведь, а мастью-то – чистый волколак-оборотень!..

– Мало мужики в лесу накаркали, так еще и ты, старая, напоследок привязалась. Ежели мяса нада, так бери кусок и помалкивай. А ежели из ума выжила да стращать пришла, то неча пугать, пуганые мы уже… Отошло твое время. Не мешай-ка, ворота открыть дай.

– Да я к ентой черной немочи и близко не подойду! Чтоб огнем она вся сгорела!

– И не подходи! – Порфирий дернул вожжу и въехал во двор. – Да я вам всем назло ишшо и шубу из иво сошью. И носить буду!

Что-то бормоча себе под нос и мелко-мелко крестясь, Пелагея заковыляла прочь, опираясь на свою клюку.

Услышав треск ломаемых сучьев и почувствовав запах взрослого медведя, Звереныш, разморенный жарой, лишь лениво повернул голову в его сторону. Он знал, что зверь хоть и побродит рядом, но потом все равно, даже и не показавшись, уйдет своей дорогой. По крайней мере, так случалось уже несколько раз за нынешнее лето. Видно, у сородичей такие законы – не лезть в чужую семью, в ее ближние владения.

Но на этот раз гость, судя по звукам, шел прямо к ним и как будто не собирался сворачивать. Звереныш на всякий случай приподнялся, ткнул носом по очереди медвежат. Они тоже подняли головы, начали принюхиваться.

И тут на противоположный, открытый конец поляны вывалил большой самец. Судя по всему, он уже давно почуял их, но, укрытых кустами, не видел. Звереныш хотел было сам шагнуть навстречу или подать голос, но невольно застыл на месте: нетерпеливо трепещущие ноздри гостя, нервный оскал пасти и зло вспыхивающие глаза говорили отнюдь не о его дружелюбности. Еще раз шумно втянув воздух и определив направление, самец вдруг опустился на брюхо и медленно пополз прямо к кустам. Это уже был сигнал! Пестун, как не раз случалось в минуты опасности, подтолкнул медвежат к ближайшему дереву. Они суетливо покатились наверх черными колобками, повизгивая и осыпая кору. Поняв, что его заметили, медведь взлетел в воздух в прыжке и огромными скачками помчался к ним. Пестун бросился на дерево следом за медвежатами и тоже стал лихорадочно взбираться. Сделай он это на мгновение позже и самец в последнем прыжке достал бы его. Но на сей раз огромная когтистая лапа лишь сорвала кусок сосновой коры под самой пяткой Звереныша. Обозленный медведь облапил ствол и попытался его трясти, но дерево было слишком толстым для этого и только слегка подрагивало. Утробно рыча и роняя пену из пасти, он несколько раз обошел вокруг комля, от злости сломав ударами лап две маленькие сосенки. А потом лег на мох, не отрывая от медвежат налитых кровью глаз.

Перепуганная троица, прижавшись к стволу, с обмиранием разглядывала соплеменника, вдруг превратившегося в такого ярого врага. Вид у него был ужасный, как у всех самцов во время линьки и одновременно с ней идущего гона, а резкий запах прямо резал ноздри. Шерсть на звере висела лохматыми клочьями, к тому же облепленными грязью, одно ухо было разорвано и запеклось кровоподтеком. Медведь, видимо, был стар, потому что бока его до сих пор ходили ходуном – он никак не мог отдышаться после бега через поляну.

Пестун надеялся, что с наступлением темноты самец уйдет, но тот лишь ненадолго поднялся, пожевал листья с кустов и снова улегся на свое место: решил взять их измором. Преимущество, конечно, было на его стороне, но и медвежат голод должен был согнать вниз еще нескоро – на вершине разлапистой сосны хватало молодых нынешних побегов с кисло-сладкими шишками, а потом можно было погрызть и кору, нижний ее белый и сочный слой…

Видимо, поняв это, медведь утром долго глядел на них, потом лениво потянулся, поточил когти о мох, срывая его до мерзлоты, зло рыкнул вверх и медленно побрел сквозь кусты в ту сторону, куда ветер относил его отвратительный запах.

Посидев немного, малыши осмелели, зашевелились, закрутили головами. И не успел пестун дать им команду спускаться вниз, как более расторопная и везде первая самочка скользнула прямо по его спине, скатилась колобком на мох и радостно начала переваливаться с боку на бок, разминая затекшие от долгого и неподвижного сидения мышцы. Второй малыш тоже начал было спускаться следом, но неловко поставил лапу и угодил ею в развилку. Лапа застряла в рогатке, медвежонок заскулил, и пестун стал подниматься ему на помощь. Занятый этим, он даже и не понял, что произошло внизу, когда воздух вдруг зазвенел от отчаянного и резко оборвавшегося крика самочки. Метнув взгляд на крик, Звереныш увидел только склонившуюся над корневищем огромную бурую тушу. А потом оттуда донеслось чавканье, хруст костей и довольное урчание. Малыш наверху, мгновенно высвободив свою лапу, снова припал к стволу и испуганно запищал. Пестун быстро подобрался к нему и невольно прижался головой к трепещущему боку, за которым пойманной птичкой колотилось маленькое сердечко.

 

А тот, внизу, не спеша покончив с добычей, посмотрел наверх осоловелыми глазами, прорычал что-то добродушное и тут же начал засыпать, положив испачканную кровью морду на лапы.

Сколько длилась эта осада – Звереныш не помнит, наверное, очень долго. Но потом поляну вдруг потряс грозный рев, и на нее выметнулась разъяренная медведица. Самец едва успел вскочить на лапы и тут же был сбит с них. Медведица навалилась на него, пластая когтями и подбираясь зубами к горлу. В воздух полетели клочья шерсти и шкуры. С трудом вывернувшись, самец бросился наутек.

Медведица долго стояла над тем, что осталось от маленькой самочки, тыкалась носом в обрывки окровавленной шкурки и жалобно скулила.

Потом подняла голову вверх и рыкнула: слезайте! Если бы Звереныш знал, что ждет его внизу, он бы не торопился. Такую жестокую трепку пестун получил первый раз в жизни! Медведица катала его ударами лап по всей поляне, хватала за загривок, трясла и с размаху тыкала мордой в твердую землю, а напоследок зашвырнула в кусты. Чуть успокоившись и дав выход гневу, она принялась лизать испуганно забившегося в мох малыша.

Так пестун узнал, что коварными врагами могут быть не только другие звери и страшные существа, но и собственные сородичи.

Это был самый главный урок и самое главное потрясение лета. В остальном оно прошло спокойно и беззаботно. Возясь с малышом и теперь уже вовсе не спуская с него глаз, пестун в то же время чувствовал себя под надежной защитой медведицы. Время от времени она учила его ловить в ручье идущую на нерест рыбу, ловко подцепляя ее когтистой лапой, скрадывать ленных и беспомощных в это время уток, выкапывать большие и сочные клубни таежной лилии, зорить гнезда ос и диких пчел, добывая из них личинок и сладкий мед. Цепкая память Звереныша все это схватывала на лету.

Жили Порфирий с Марфой, если со стороны глянуть, получше многих. А уж в Старой Елани – подавно. Война Порфирия не разорила, а еще и прибыток принесла – к захудалой его лошаденке три справных федотовских коня добавилось. У коровы телка подросла, сама отелилась. Пять куренок по двору бродят, кудахчут. Огород под картошку на пять соток поднят. С утра до вечера есть над чем спину погнуть, но и вечером есть что ложкой из миски зацепить.

Марфе-то с ее голодным сиротским прошлым поначалу такая жизнь раем показалась, а что работы много – так она сызмальства никакого труда не чуралась. И Порфирий вроде молодую жену любил, руки ни разу не поднял, хотя раньше-то горазд был в деревенских драках кулаками помахать. С пьянкой он тоже не перебирал. Любую работу воротил – аж спина хрустела. Так что Марфе поперву казалось, что лучше мужика и не надо. Да к тому же и ростом, и лицом, и силушкой вышел – все при нем. Прихрамывает чуть, да разве это по нынешним временам изъян – после войны каждый третий вообще то безногий, то безрукий. Только соседи вот, да и все остальные деревенские не больно-то Порфирия любили. И нелюбовь эта сразу же на нее перекинулась. Она в первые месяцы потянулась было ко всем еланским с открытой душой, с улыбкой да приветом, но в ответ ни одного доброго слова не услышала: то промолчат люди, то обронят равнодушно пару слов и все. Думала, завидуют достатку ихнему, а то и к Порфирию ревнуют, мол, прибрала безродная нищенка первого парня на деревне. А коли так, решила она, чего насильно в подруги лезть. И замкнулась, уединилась в дворе своем, неделями на люди не выходила. А когда первенца родила, то и вовсе чужие люди без нужды ей стали – заполнился дом лепетом да играми, заботами, как Стенечку получше накормить, как без материнского догляда не оставить. И Порфирий от сына без ума был: придет с подворья – и давай тут же мальца тискать да под потолок подкидывать. Тем более что уродился Стенька точной его копией, весь в хмуровскую породу пошел. Глядя на их забавы, Марфа просто млела от нехитрого своего бабьего счастья.

Уж позже она поняла, за что их семью в деревне не жалуют. Даже помимо пересказанной бабкой Пелагеей страшной истории с федотовскими братьями.

Сидел у Порфирия где-то внутри гонор, непонятно откуда взявшийся и на каких дрожжах взращенный. Перед Марфой-то он дома не выкаблучивался, а на людях по любому случаю непременно хотел выставить себя лучше других – и умнее, и рачительней, и сметливей. А от этого и упрямство из него перло – скажет, как обрежет. Понятно дело, раз такой умник выискался. И не важно, прав или нет, – до конца на своем стоять будет. Марфа как-то попробовала раз или два – не при чужих, конечно, а дома вечером, под иконкой образумить Порфирия, гордыню усмирить посоветовала, как церковь велит. Но быстро поняла, что ничего, кроме лишнего скандала, такие разговоры в семью не принесут. И смирилась. В конце концов, он мужик, хозяин, с него и взыщется. И за слова свои, за дела свои ответ держать ему придется.

Вот и пришлось ответ держать. Как привез он этого проклятого медведя домой, она сразу поняла – быть беде. Быть! Только глянула на ободранную тушу, отливающую сизым полупрозрачным жиром, будто ноги у нее подкосились. Конечно, про могилы, людоедом разоренные, она знала не хуже других, Порфирий сам рассказывал. Да еще и проклятье бабки Пелагеи с улицы успела услышать. Марфе показалось даже, что в воздухе мертвечиной запахло. Зажала рот ладонью и заскочила домой.

– Че, тоже испугалась? – зло хохотнул Порфирий. – Ишь, какие все пугливые да брезгливые пошли, давно, видно, с голодухи не пухли!

Он выпряг нервно танцующего в оглоблях коня, поставил в ясли, повесил на штыри упряжь и зашел домой.

– Бери миску побольше, я тебе со стегна мяса напластаю, свежатины нажарим. А остальное в погреб спущу.

Марфа даже не двинулась с места.

– Или не слышишь? – повысил голос Порфирий. – Кому говорю, баба?!

– И слышать не хочу, – негромко, но твердо ответила Марфа. – Не прикоснусь к нему даже, хоть убей!

– Убить-не убить, а проучить бы следовало, чтобы больше мужа слушала, а не деревенских сумасшедших, – зло сплюнул на пол Порфирий.

Стенька, игравший в углу коровьими бабками и что-то негромко напевавший, испуганно замолк.

Порфирий сдернул с полки самую большую миску, с грохотом свалив остальные на пол, ухватил со стола нож и вышел из избы, громко саданув дверью. Не успела Марфа подойти к притихшему сыну и что-то ему сказать, как Порфирий снова зашел в дом, схватил с приплечика глубокую чугунную сковороду, еще раз хлобыстнул дверью и захлопал во дворе дверцей печки, растапливая ее. В осеннее небо пополз наклонной струйкой белесый дым, а вскоре за ним потянулся запах жареного мяса.

Прошло еще немного времени, и Порфирий вошел в дом, неся на ухвате сковороду, в которой горой дымилось и скворчало снизу в медвежьем жиру темное мясо.

– Ладно, хватит выкобениваться, идите есть, – позвал он миролюбиво.

Марфа, снова зажав ладонью нос и рот, метнулась к выходу, на ходу подхватив свободной рукой Стеньку, но Порфирий, шагнув наперерез, перед самой дверью вырвал у нее сына и подтолкнул в спину.

– Да катись ты ко всем чертям! Мать твою!.. – выругался он. И добавил невесть откуда пришедшую в голову присказку: – Губа толще, брюхо тоньше!

Ночевала Марфа в выстывшей уже бане, запершись изнутри на крючок. Почти всю ночь протряслась от слез, обиды, холода и давящего душу предчувствия.

В избу она вернулась днем, когда Порфирий запряг коня и выехал со двора по каким-то своим делам. Стенька обрадованно кинулся ей на шею и, стараясь говорить по-взрослому, гордо выпалил:

– А мы тут с тятькой без вас, баб, свежатину ели! Вку-у-сная медвежатинка получилась!

Марфа, держа его на руках, медленно осела на лавку.

С Порфирием они через день-другой помирились: никуда не денешься – семья, хозяйство. Но к медвежатине она ни разу так и не притронулась. Порфирий сам ее доставал из погреба, сам жарил и ставил на стол. А как-то вечером, уложив Стеньку спать, она подошла к мужу, положила руки на плечи, прильнула головой к широкой горячей груди и, взглянув снизу с мольбой ему в глаза, тихо попросила:

– Христом Богом тебя молю, Порфирушка, не корми Стеньку. Чует моя душа… Не корми.

Не ожидав такой просьбы и отпрянув от неожиданности назад, Порфирий затоптался на месте, молча махнул рукой и вышел во двор. На следующий день Марфа видела через окно, как Порфирий несколько раз спустился в погреб, доставая оттуда медвежатину, потом погрузил все мясо на телегу и куда-то увез. Куда – она никогда не спрашивала.

А еще через три месяца, в полнолуние под Рождество, все и началось. Сколько раз потом Порфирий проклинал себя самыми последними словами, сколько раз жалел, что не послушал людей и жену. Но было уже поздно.

В начале сентября медведица облюбовала на сухом южном склоне огромную сваленную буреломом лиственницу и стала углублять яму под ее вывернутыми корнями. Вместе с пестуном они натаскали туда сухой травы, надрали мха, оставляя вокруг логова огромные плешины, разровняли подстилку слоем по всему днищу берлоги.

Зимняя квартира была готова, но медведица не спешила укладывать в нее свое семейство. В эту пору золотой осени тайга хоть и была красива и еще тепла, но уже не слишком щедра. Грибы и ягоды, кроме самой поздней и неурожайной нынче брусники, отошли, птичьи выводки давно поднялись на крыло, рыба скатилась на глубину и легла в ямы. Главная пища – побеги кустарников и деревьев тоже становились сухими и жесткими, выгоняли из себя, готовясь к зимним холодам, лишнюю влагу. А перед долгим сном неплохо было нагулять еще немного жира. Поэтому медведица, подготовив логово, чтобы не быть застигнутой врасплох внезапным морозом, решила попытать счастья в большой охоте. Для этого семейство спустилось пониже в долину, куда в тальниковые острова, тянувшиеся светлыми пятнами вдоль берегов речки, выходили в эту пору подкормиться лоси и дикие олени.

Через несколько ночей они увидели его. Олень неторопливо и уверенно двигался вдоль края поляны, которую густой стеной очерчивали стволы тальника, и, обрывая ветки, старательно их пережевывал. Это был самец с раскидистыми рогами, судя по всему, молодой и здоровый, что значительно уменьшало шансы на успешную охоту.

Тем не менее медведица, дав знак пестуну и малышу затаиться, зашла с подветренной стороны и стала скрадывать. До оленя оставалось уже совсем недалеко, когда он резко вскинул голову, принюхался и несколько раз осторожно переступил на месте. Медведице оставалось только одно – мгновенно броситься на него, что она и сделала. Пролетев расстояние до оленя двумя огромными скачками, она тем не менее ударила лапой уже по пустому месту. Спасая жизнь, олень помчался вдоль тальника, он знал, что стоит свернуть в густой лес – и рога затормозят его бег, а то и вовсе запутаются в ветках. На открытом же пространстве медведице его не догнать, она скоро выдохнется и отстанет. И он мчался по дуге, огибая поляну и стараясь выскочить на узкую прогалину, уводящую к берегу.

Пестун послушно лежал за кустом, прижимая нетерпеливо дергающегося малыша лапой, и наблюдал за поединком. Закинув рога на спину и, кажется, ничего не видя перед собой, олень бежал прямо к ним. И тут Звереныша словно пронзило. Какая-то неведомая волна, вскипев внутри и ударив в разум и мышцы, заставила его забыть о долге пестуна, нарушить приказ медведицы и вымахнуть наперерез ускользающей добыче.

Олень, перед которым внезапно появился еще один медведь, с разгону зарылся копытами в землю и несколько раз бестолково подпрыгнул на месте. Медведице этого хватило – она навалилась на рогача сзади и одним ударом лапы перебила хребет. Звереныш в тот же миг подлетел к поверженной жертве спереди, вцепился в трепещущее горло и начал рвать его, забивая пасть шерстью. Прошло немало времени, прежде чем невесть откуда взявшаяся в нем свирепость перестала клокотать внутри, и он вдруг снова почувствовал себя пестуном. Отскочив в сторону, виновато сжался, ожидая наказания за нарушенный приказ, но медведица подошла к нему и впервые за все время несколько раз нежно лизнула в морду. Счастливо затрепетав от такой невиданной ласки, он облапил малыша и принялся кататься с ним по земле.

 

Через пару дней потяжелевшие звери вернулись к логову. Теперь медведица то и дело выводила их к речке: они должны были напитать себя таким количеством влаги, чтобы ее хватило на всю долгую зиму. Хозяйка семейства основательно готовилась к зимней спячке. И вот наступил день, когда она, загнав в берлогу пестуна и медвежонка, основательно запечатала изнутри лаз сухой осокой и, прижав детенышей к теплым бокам, мирно засопела.

Как все жители Лемара, его планетной системы и колоний, Он знал, что у него есть родители, более того, их голография с улыбающимися красивыми лицами постоянно стояла в его офисе, путешествовала с ним в космолете в другие галактики и системы, а на время отдыха перебиралась в квартиру или отель. Так было принято. Он до сих пор помнит, что на вопрос Главного воспитателя Единой школы – какие чувства должны испытывать дети к своим родителям? – они, тогда еще малыши, только-только переступившие порог всеобщего учебно-воспитательного центра, хором отвечали: «Гордость и уважение». Да, его родители, впрочем, как и все родители Лемара, выполняли какие-то очень важные задания и миссии правительства планеты, галактики, а то и межгалактического содружества. И они вполне заслуживали, чтобы ими гордились. Был и еще один вопрос, на который воспитанники должны были отвечать без запинки: какие чувства нельзя испытывать по отношению к своим родителям? В этом случае надо было громко скандировать «Правило трех главных “не”»: «Дети не должны думать о родителях ничего плохого; дети не должны скучать по родителям; дети не должны пытаться возвратиться к родителям». После этого Главный воспитатель не раз повторял:

– Ваши родители замечательные люди, они достойно довели вас в семье до возраста школы, но они не являются профессиональными воспитателями, и поэтому они передали вас в наши добрые, надежные и умелые руки, чтобы мы, настоящие мастера своей уникальной профессии, вырастили из вас достойных граждан Лемара, не совершив при этом ни единой педагогической ошибки. Поверьте, вашим родителям такое было бы не под силу. Но каждый из них – прекрасный мастер в своем единственном, самом важном деле, и вы должны ими…

– Гордиться! – подхватывал многоголосый детский хор.

Он, конечно, гордился своими родителями, но, несмотря на «Правило трех “не”», все же по ним скучал. Он не раз вспоминал свою семью здесь, в школе, где сотни детей его возраста жили как единая, четко организованная система – ложились спать, просыпались и шли на занятия в одно и то же поминутно утвержденное время (чтобы у кого-то не развились лень, недисциплинированность или необязательность), носили одинаковую одежду и ели одинаковую еду (чтобы не проявились зависть, тяга к излишеству или высокомерие), участвовали в одинаковых состязаниях и развлечениях (чтобы не развивались эгоизм, индивидуализм и элитарность). Все это очень походило на фабрику маленьких биороботов, которые даже внешне почти ничем не отличались друг от друга.

В семье же все было не так, она была особенна и не похожа на другие семьи. Жила своей собственной отдельной жизнью, своими развлечениями и радостями, маленькими нарушениями общих правил. И еще. Родителей можно было потрогать. Прижаться к маме, зарыться носом в ее волосы и сладко-сладко вдохнуть их запах. Забраться на шею к отцу и скомандовать ему вот так подняться на любимую горку рядом с домом. Или вовсе поставить отца на четвереньки, сесть на спину и покататься, как катаются на динозаврах существа с планета Крон… Нет, воспитатели тоже были хорошими, даже замечательными людьми, но – дальними и общими. Вокруг них всегда стояло множество других детей, и воспитательская любовь и нежность дробились на такие мелкие части, что каждому из малышей доставалось лишь по крохотному кусочку.

Тем не менее эта система воспитания была признана на планете Лемар идеальной: раньше дети росли, жили и учились в семьях до совершеннолетия, но в результате множества педагогических ошибок, допускаемых неквалифицированными или не слишком ответственными родителями, процент лемарцев, не до конца соответствующих характеристикам идеального Гражданина, был слишком велик. И наступил момент, когда сообщество планеты больше не могло себе позволить такой расточительности. Последовала Великая воспитательная реформа. Всех детей после одного лемарского года, в течение которого малыши подрастали до уровня начальной школы, стали забирать из семей во вновь созданные школы-интернаты, куда собрали и лучших на планете педагогов. Родители после этого проходили специальную психологическую реабилитацию и могли создавать новые семьи. С детьми поступали еще проще – им стирали часть памяти и чувств, слишком ярко и прочно связывавших с родителями, оставляя лишь необходимый положительный минимум. Уже через десять лет реформа дала замечательные плоды – процент идеально воспитанных граждан резко увеличился.

Но, видимо, в случае с ним программа «зачистки» оставила чуть больше положенного, и потому он элементарно скучал. И даже один раз ночью потихоньку заплакал, что было уж совсем страшным нарушением. Хорошо, что никто из воспитателей и соседей по спальному боксу об этом не узнал. Иначе бы ему провели дополнительную чистку мозга, после которой голограмма родителей превратилась бы в чисто символическую картинку.

Звереныш проснулся от того, что где-то совсем рядом в темноте, то сливаясь в одно тоненькое, но требовательное повизгивание, то распадаясь на два отдельных голоса, настойчиво просили есть малыши. «Почему два?» – не понял Звереныш. Ведь у них остался только один, и тот сейчас тихонечко сопит за спиной, в самой глубине логова. Пытаясь разобраться, кто же издает загадочные звуки, Звереныш приподнялся на лапы и скользнул носом вдоль спины медведицы, вытягивая его в темноту. Но едва нос прикоснулся к пушистому теплому комочку, как Звереныш получил неожиданный удар огромной лапой прямо в морду и отлетел в угол берлоги. Взвизгнув несколько раз от боли и испуга, он боязливо затаился в темноте, но через какое-то время подал голос: это же я, свой… В ответ медведица рыкнула на него, как на чужака. А потом поднялась с подстилки, бережно отодвинув поскуливающие комочки в сторонку, сграбастала Звереныша, подтащила к отдушине, окаймленной сосульками, и резко вытолкнула наружу. По глазам резанул свет, подошвы неприятно захолодило. Придя в себя и окончательно осознав, что все это происходит не во сне, он снова сунулся было в берлогу, но из лаза навстречу показалась оскаленная пасть. Звереныш не мог понять, что случилось, в чем он провинился. А случилось то, что происходит в один из весенних дней со всеми его ровесниками: у медведицы появились новые детеныши, а прошлогодний малыш стал пестуном. Это означало, что место Звереныша в семье занято и он должен покинуть ее.

Разом лишенный тепла, защиты и уверенности, он медленно побрел по старой тропе к речке, вдоль которой тянулись темные забереги – знаки просыпающейся природы. Стараясь не наступать тонкокожими и нежными после сна лапами на острые сучки, привычно прихрамывая, он шел навстречу неизвестности. Но это был уже не маленький и беспомощный медвежонок, что выбрался прошлой весной из своей сиротской берлоги. По склону спускался к воде хоть и худой от долгой спячки, но уже достаточно крупный – нет, не Звереныш, а молодой Зверь.

То ли на него повлияла исковерканная в самом начале жизнь, то ли с отцовским проклятьем это перешло, но рос Стенька вечно хмурым, молчаливым и скрытным. И такой характер в сочетании с косматыми сросшимися бровями, вечно падающими на покатый лоб волосами и взглядом исподлобья придавал всему его облику неприятную угрюмость. Пацаном Стенька был для своих лет рослым, широким в кости, но плечи его вечно были сведены вперед, словно он так и хотел ими от кого-то закрыться.