Kostenlos

Повести военных лет

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Шёл июнь, было двадцатое число, жаркое лето, остров «Молокова». Были друзья, из которых потом многих не стало, в том числе и Тырсина Саши, сбитого на «ТБ-3» над Финским заливом после бомбёжки Хельсинки.

Сидим с Иваном Петровичем за столиком в ресторане . Три часа дня, народу не много. Официантка принесла нам графинчик, сыру, затейливо украшенных квадратиками картофеля, кружочками лука и моркови, пять тоненьких, пустивших жирок, кусочков селёдочки. У глаз Ивана Петровича густая сетка морщин, в глазах тусклый оловянный оттенок, как лунный отблеск на застывшей луже. Волосы грязно серые, вроде не мытые. По всему видно, что горе прокатилось по нему тяжёлым валуном, оставив отпечаток.

–Ушла от меня Маша, Антон. И похоронить не смог, о чём казнюсь и скорблю. В лагерях был.

Серая голова Ивана клонится ниже плеч, плечи сгибаются узкой дугой. Видно, что привыкло лежать горе на этих, когда–то широких плечах. Выпили по одной, закусили, чёрные думы начали оседать на дно. Петрович светлеет и начинает говорить о войне. Видимо, ещё долго будем говорить о ней, пока не перемрём все, кто был там.

– Знаешь, Антон, последний сорок четвёртый, да нет, и сорок пятый, летал я на перехватчике, американском «А-20 Ж» -Бостоне, ночью. На борту локатор, уйдёшь в квадрат и лазишь там. Больше своих туда не пускали, системы опознавания тогда не было. Штурман поймает точку на локаторе и командует : «Право, лево, вверх, вниз – огонь!» Жму гашетки, а в кого – не вижу. И сразу – в сторону, чтобы не напороться. Восемь штук ухряпали. Большинство – транспортники «Ю52». Они возили в «котлы» продовольствие, а к нам – диверсантов. За войну сам горел три раза, двух штурманов потерял. Особенно помню Степана Лесного, саратовского парня. Пришли мы тогда с задания, вытащили его из люка, он умирал. Утро ясное, солнце мягкое, золотистое встаёт за крышами посёлка. Жаворонки звенят в выси, как колокольчики, роса крупная на травинках, изумрудная. Положили Степана на траву, у него осколком вырвано горло. Кровь – яркая, пузырчатая загустела на груди. В его раскрытых глазах – потухающая бирюза с каким-то жалостным упрёком, руки скользят по траве, рвут её и несут к горлу. Мы держим его за руки и сами думаем: «Когда же кончатся мученья, скорей бы умер». А сердце здоровое, нет-нет, да выбросит из раны кровяные пузырьки. Эх, Антон, собрать бы в тот миг всех тех, кто ещё хочет войны, пусть посмотрели бы. Вряд ли бы стали думать о ней, как, а?

– Нет, Ваня. Может и подействовало бы года на три, а потом забыли бы и опять за своё . Забывчив человек, когда не с ним это произошло. Тут нужно что-то другое.

– Вернулся домой майором с орденами, демобилизовался, пришёл, откуда ушёл в «Аэрофлот». Стал летать на Дугласе «С-47». Семья оправилась, ребята большие, трудно было в войну на аттестат, но Маша перебивалась. Она ведь, ты знаешь, какая у меня, – как о живой сказал Петрович. Летал в Бодайбо, Якутск . Вот там, в Бодайбо-то начальник радиостанции попросил: «Отвези, Петрович, посылочку, Там тебя встретят, передашь». Разве откажешь, отвозил раза два. На приисках жилось лучше, думал, что из продуктов посылал, а он, гад, золотишком промышлял. Ты наверное слышал про это дело, Антон. Помню, тогда только об этом и говорили на трассе. Прилетел тридцатого декабря, закончил год по-хорошему. Решили с Машей пригласить на завтра экипаж, Ивана-Степь с женой, Севку Анисимова с Ксенией. Всё честь по чести. Проводили «старика», минут пятнадцать оставалось до рождения нового. Налили, нужно передохнуть. Вдруг стук в дверь, такой, что все замерли. Встал я из-за стола, а Маша испуганно: «Кто это, Ваня, так?» Хотел сам открыть, но Маша опередила. Вошли трое, не нужно было гадать, кто это. Сразу было понятно, что они пришли не поздравить нас с Новым годом. «Кто Долгих?» – спросил один и показал ордера. Я отозвался. «Стать к стене, не шевелиться. Остальные могут уйти». Стою у стены, ко мне решительно пробиваются Иван-Степь, Севка, целуемся, прошибает слеза. Растаскивают их, выпроваживают. Часы бьют двенадцать: наступил пятьдесят первый. Следствие тянулось, как тифозная болезнь при которой выздоровление не предвиделось. Собирали даже тех, кто и нюхом не чуял, обсасывали, не спешили, чтобы дело крупнее было. Тогда это было в моде. За соучастие отломили семь лет. Золотишко-то шло за пределы Союза – подрыв мощи страны. А вояку упрятать в «тюрю», это не подрыв мощи? Да если бы и не шло за границу, вряд ли что изменилось . Сам сказал, что возил посылки. А что в них, не знал, так должен был знать. На суде говорю: «Покажите хоть того, которого взяли на турецкой». Показали. Неделю хохотал. Говорю, что неудачно подобрали, такой дальше нужника ночью не пойдёт. И зачем они это сделали? Кое у кого нашли ! Чеберду помнишь? По трассе гремел. В подоконнике держал, пуд выгребли! Успел застрелиться. И зачем так много ему? Наверно, хотел зубы вставить. Иван Петрович выпил, выбрал пластик сыра, понюхал, посмотрел через дырки на меня, как сквозь решётку, и положил на тарелку. Помню следователя: Зубилов. Он даже ко мне во сне и сейчас приходит. Постоит-постоит, так грустно посмотрит, пошевелит губами и уйдёт. Да и тогда с сожалением говорил: «Мужик ты, Иван, правильный, но сидеть тебе придётся. Как пить дать. Что поделаешь, дело такое поганое, с золотом связано…

– Тянули мы нитку пути через зелень-ад, снежную-дурь к Лене. Попал я в бригаду к ремонтникам механизации. В первый день дал мне бригадир обрубить зубья шестерни после наварки. Зажал в тисы, бью, больше по руке, все мосалыги посшибал. До обеда еле одну осилил. Пот забил глаза, устал, не отдышусь. Слышу кто-то дёргает. Бригадир: «Дай». Подошли ещё ребята. Бригадир деловито зажал, обрубил, опилил, вынул шестерню из тисов, подал мне. Смотрю- как новая. «Не слесарь ты, Иван, хоть и назвался». Не говорил в лагере, кто я. Стыдно. Однако там быстро узнают, кто есть кто. Утром, через день, подозвал меня бригадир: «Вот что, Иван, будешь держать огонь в печке, как на паровозе. И чтоб чайник на ней всегда живой был! Понял? А план твой мы заделаем». К обеду доведу печку до вишнёвого цвета; чайник парком вздыхает. Соберутся к печке кочерыжки, а не люди, каждый нальёт во что кипяточку – редко с заваркой. Я иногда пихточки брошу иль из-под снега добуду листьев брусники. Они всегда зелёные, разварятся – запах!.. Разомлеют души чёрные-лагерные, и пойдёт рассказня. Андрей – молодой, чернявый, непоседливый, как бурундук, крепыш-«пятнадцати-сильный пасешник», трусится от озноба, хватает кипяток и рассказывает: «Заделали мы войну в Венгрии. Городишко уж не помню, на «вориш» кончается. Вымылись, выспались, три дня нам на «шухер» дали, чтобы пары стравить, и баста. В гарнизон за ограду – часовые у ворот. Аж обидно до пяток, победители, а сидим за сеткой. Напротив нас – ресторан, окна открыты, ведь весна кругом, и оттуда музыка. Скрипки так и выворачивают душу, что портянку. А у меня мысль как часотка: гранату им туда кинуть. Хоть пропади, не могу ни есть, ни спать. Нужно кинуть и всё! Сколько я этих гранат за войну попортил, что блох на сучке. Приноровился ещё со Сталинграда – в окна. Кинешь её, а сам к стенке. Вздохнёт она там глухо, как кит. Думаешь, что от такого вздоха ничего не получится. Ну нет, братцы. Взрыв небольшой, а делов – страсть! Осколками всех посечёт, а потолок приподнимет и кто не добит, того придавит, и – порядок. Так вот, обида ли во мне заварилась, или болезнь такая в человеке бывает, но присматриваюсь, где встану, как брошу. Получается всё хорошо. Только вот за углом, куда после броска податься нужно, не просматривается. И поделился я со своим другом-разведчиком Федей Фелюкиным обо всём. Схватил он меня своей лапой за горло и держал до тех пор, пока я ногами сучить переставал. «Ну что, успокоил я твою мысль, а? Отдышался и говорю, что не успокоюсь, пока не сделаю. «Ну ляд с тобой, придётся парой, так надёжнее. Один засыпешься». В лагере беседы идут обстоятельные, со всем смаком, спешить некуда, каждый знает, чем располагает. Слушают и не слушают, но делают вид. А у самих колёсики обратный ход отрабатывают, думают до крупинок о решённом. «Достал я пару гранат, спрятал у боковой стенки нужника, приметил: положил пару половинок кирпича. Запалы – в кисете. В воскресенье места себе не нахожу – скорей бы вечер. « Ну, что мечешься, как кот по чердаку! Повремени» – говорит Фёдор. Отпустили почти всех, караульный взвод остался, последний выходной в этом «ворише». Пошёл я с Петром Ловягиным, подцепили мы двух тощих венгерок, вертлявых, как сороки, Они по нашему ни-ни, мы по ихнему тоже. Но договорились. Разошлись. А без пятнадцати одиннадцать я уж вложил запалы. Фёдор за углом. Если всё в порядке, то огонёк его цигарки сверху-вниз, подождать – по кругу. Окна распахнуты, на свет летит какая-то прозрачная букаха, скрипки ноют цыганское, говорок идёт. На часах без восьми, смотрю за угол, огонёк по кругу идёт. Ага, вот он пишет прямую. Размахиваюсь, одну – в глубь, другую – в сторону скрипок. Рвануло почти разом, глухо, как в бочке, только шторы с дымком наружу выдыхнуло. Бежим, опоздавших много. Поверка, мы вовремя. И тут такая благодать на душе, вроде на душистом сене выспался. Утром говорят – семнадцать человек, оркестр – под чистую, на высокой ноте оборвали. «Да! Будут теперь дела. Рядом с нашей частью!! Если бы неделькой раньше, то обошлось бы, а теперь вряд ли», – сокрушался наш ротный. А дел пока и не было. Прошёл понедельник. Во вторник мы «случайно» в курилке встретились с Фёдором. Он свои «керзачи» кремом наскипидаривал, аж в нос било. «Будешь?» – спросил он меня. – Нет. Всё равно с обеда грузиться будем, не к чему, запылю.– Перед обедом ротный выстроил нас, вывел на плац. А там уже весь батальон гудит. Смотрим, перед первой ротой идёт наш батальонный, майор какой-то и венгр-военный впереди их, с чёрной собачонкой на длинном поводке. Собачонка быстро семенит у ног солдат. Прошли роту. – Вторая рота, смирно.– Это нам. Замерли. А собачонка бежит, словно катится; ножки маленькие, морда длинная, вся в курчавой щетинке, глаз почти не видно. Такая милая. Кошу глазом и никакой мысли. Вот она пробежала Фёдора, дёрнув носиком от его сапог, добежала до меня, вроде запнулась, подняла на меня мордочку, отошла шага на два и села против. Глаз с меня не спускает, хвостиком нервно помахивает. Глянет на венгра и опять на меня, вроде хорошего знакомого встретила… На трибунале – знать ничего не знаю. На душе спокойно. Да и когда срок дали, не переживал. Председатель суда, полковник, смешливый мужик, говорит: «Ты что думаешь, божья тварь может ошибаться? Она ведь без корысти, это тебе не человек. Скажи спасибо, кое-что учли. А то бы – амба! Выдумал гранатами баловаться. До сих пор думаю, как эта дворняга меня «наколола», или где маху дал. Вот ты, Иван, лётчик, объясни, есть ли такая болезнь, какая у меня была». «Маху ты, Андрей, дал, что не нагуталинил сапоги. И болезнь такая есть, паршивая. Всё равно заставит сделать, что задумал – «навязчивость идеи», ну, вроде как психическое».

 

Глотают, не чувствуя ожогов, кипяток, чуть помолчав, просят: «Расскажи, Иван, как фрицу духу давал». Знают, что перехватчиком воевал, не раз рассказывал о тех, кого потерял, кто жив остался, о семье. Но ни разу не спросили, как золотишко помогал переправлять туркам. Не верили в это, потому и не спрашивали». Глаза Петровича оживают, добреют. Улыбка говорит о светлых минутах лагерной жизни, где в пучине карающей суровости тоже жила вера в человека. Никуда я не писал, хлопотала Маша. Везде была. Если бы был бог, к нему и то съездила бы. Только после трёх лет разобрались и реабилитировали, а Маша не выдержала.

Хмель нас не брал, видно души покрылись толстой коркой житейской окалины и для размягчения их требовалось ещё. Поэтому взяли второй графинчик, опять же сырку, селёдочки и колбаски. Выпили. Почему-то молчим, а молчание – враг встречи…

–Прорубил наш «Северо-Западный» узкий коридор в Демянской группировке немцев, окружили армию фон Бока по Поле и Ловати и соединились с Калининским фронтом. А он, гад, как сидел в тепле по деревням, так и занял круговую оборону и не побежал на запад. Нас, транспортников, бросили в этот коридор возить боеприпасы, сухари, кровь, газеты, да всё, что необходимо. А оттуда – раненых. Коридор – что горлышко у бутылки. Летали низко, он даже из миномётов нас бил, а ещё хуже – пехота, насквозь с двух сторон прошивал, и кто кого окружил –не понятно. В том коридоре Гришу Отрыжко и сожгли. Сашу Максимова убили позже, в марте. Лежим мы с ним на топчане, на дворе хмурое утро, снег хлопьями, видимости никакой. Летуны в другой комнате в картишки режутся, с осторожностью, чтобы командир не заметил. Мы с Сашей кое о чём говорим, грусть успокаиваем. Вдруг он ни к селу, ни к городу: «Антон, чувствую, что сегодня меня убьют, так что сапоги хромовые возьми себе, в память». Меня аж в дрожь кинуло: «Кого вперёд убьют – не известно. Пожить нужно. А сапоги носи сам, ты знаешь, мои не хуже, ведь на Руднике брали вместе». «Нет, видно, так будет, чувствую душой». «Скоро – не сейчас, Сашок. Поживём – увидим». Посмотрел я на него: он лежал закинув руки за голову, шевелил одними губами и какой-то был уж не живой, а тень. «Ну хоть напиши семье тогда». Чтобы прекратить разговор, я встал, хотел сходить к ребятам, но подошёл к окну и обалдел, снег прекратился, синели верхушки елей, чуть левее, в просвете их угадывалась ясно стоянка самолётов, где ходили технари. Сердце моё почувствовало, что это не к добру. Я не слышал, как вошёл начштаба, только воспринял голос Максимова: «Я готов». Он встал, натянул комбинезон, унты, шлем, взял краги. Протяжно и грустно посмотрел на меня: «Ну всё, Антон, дай руку». Я слышал, как протарахтел мотор, опять навалилась тишина и беспокойство.

–Человек чувствует свой конец. Иной не выдаёт себя, а иной – вот так, – вздохнул Петрович,

– Саша повёз приказ в штаб армии, в деревню Кувизино. Это от Валдая влево. Перед Валдаем напоролся на «Хенкеля», тот болтался вдоль дороги. Взять его было не чем. Валил густой снег, и он разбойничал, сжёг полуторку. В это время ему подвернулся Саша. «Хенкель» подошёл вплотную и с турельных сжёг безоружный «С-3». Там Сашу и схоронила дорожная команда.

– Ты помнишь, Антон инструктора Никитина? Всё ещё говорил : «Дома-стены, а тут – природа». «Наливай, Маша щец!» Странно погиб. Гоняли они «ДБ-3ф» из Комсомольска-на-Амуре. Под Удинском во фронтальную грозу влезли. Шла их девятка. Что делать? Горючего в обрез. Тут уж сам соображай. Все знают, что это опасно влезть в грозу, но не безнадёжно. Развалила гроза две машины и из них Сашину. Видели купола парашютов, падавших в тайгу. Его экипаж на третий день, а второго «ДБ-3ф» – на пятый день выбрались из тайги. А Саша, как в воду канул. Слух прошёл, что его вроде лесник застрелил. Узнали на нём Сашину лётную куртку. Правда это, или – брех, но молва была.

Сидим . В ресторане постепенно становится шумнее, сизее от дыма. Молчим. Вроде как вся жизнь просмотрена нами на короткометражной ленте. Петрович опять как-то обмяк, вроде покрылся цементной пылью.

– Ну, а где Спарагус?

– Василь Самсонов, можно сказать, погиб дома, на «Ш-2».

И почему-то вспомнилось, как организовав отряд в конце сорок первого, я повёл его на фронт. А перед отлётом Самсонов в своей пламенной речи заверил нас: «Бейте фашистов, за тыл не беспокойтесь. Мы здесь ваших жён не дадим в обиду. Обережём». Конечно речь была с намёком, да видно, зря так загадывал. Я рассказал, как взлетев у «Дома отдыха» за Красноярском, Вася загнул такой разворот, что «Шавруха», скользнув на крыло, врезалась в воду. Все четверо погибли. Только Василя нашли – нанесло на трос понтона.

– Ну что же, пойдём, Антон

Стояли синие сумерки, молодёжь неслась стайками мимо, обтекая нас, как стержневая струя замшелые камни.