«Раками» их звали потому, что они вечно, «как раки на мели», сидели безвыходно в своих норах, пропившиеся до последней рубашки.
Это был Жюль. При взгляде на него приходили на память строчки Некрасова из поэмы «Русские женщины»: Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что делается тут… Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями француз, Столичный куафер.
откинутым плащом, спорили нежной белизной со скатертью. Они с математической точностью нарезаны были тонкими, как лист, пластами во весь поперечник окорока, и опять пласты были сложены на свои места так, что окорок казался целым. Жирные остендские устрицы, фигурно разложенные на слое снега, покрывавшего блюда, казалось, дышали. Наискось широкого стола розовели и янтарились белорыбьи и осетровые балыки. Чернелась в серебряных ведрах, в кольце прозрачного льда, стерляжья мелкая икра, высилась над краями горкой темная осетровая и крупная, зернышко к зернышку, белужья. Ароматная паюсная, мартовская, с Сальянских промыслов, пухла на серебряных блюдах; далее сухая мешочная – тонким ножом пополам каждая икринка режется – высилась, сохраняя форму мешков, а лучшая в мире паюсная икра с особым землистым ароматом, ачуевская – кучугур, стояла огромными глыбами на блюдах…
Ресторан теперь, а не трактир! – важно заявил метрдотель. То-то, мол, говорим, ресторан! А ехали мы сюда поесть знаменитого тестовского поросенка, похлебать щец с головизной, пощеботить икорки ачуевской да расстегайчика пожевать, а тут вот… Эф бруи… Яйца-то нам и в степи надоели!
А посредине между хрустальными графинами, наполненными винами разных цветов, вкуса и возраста, стояли бутылки всевозможных форм – от простых светлых золотистого шато-икема с выпуклыми стеклянными клеймами до шампанок с бургонским, кубышек мадеры и неуклюжих, примитивных бутылок венгерского. На бутылках старого токая перламутр времени сливался с туманным фоном стекла цвета болотной тины. На столах все было выставлено сразу, вместе с холодными закусками. Причудливых форм заливные, желе и галантины вздрагивали, огромные красные омары и лангусты прятались в застывших соусах, как в облаках, и багрянили при ярком освещении, а доминировали надо всем своей громадой окорока. Окорока вареные, с откинутой плащом кожей, румянели розоватым салом. Окорока вестфальские провесные, тоже
рассказывал приятелям Григоровский, – да я держал крепко. – Вон отсюда! Гоните его! На шум прибежал лакей и вывел меня. А он все ругался и орал… А потом бросился за мной, поймал меня. – А давно ли пьешь? Сколько лет? – Пью лет с двадцати… На будущий год сто лет». Сидя в кабинке Сандуновских бань, где Гонецкий ввел продажу красного вина, старик рассказывал: – А пить я выучился тут, в этих самых банях, когда еще сама Сандунова жива была. И ее я видел, и Пушкина видел… Любил жарко париться! – Пушкина? – удивленно спросили его слушатели.
публики, с расписными стенами, с бассейном для стерлядей, объедались селянками и разными рыбными блюдами богачи – любители русского стола, – блины в счет не шли.
Между актерами было, конечно, немало картежников и бильярдных игроков, которые постом заседали в бильярдной ресторана Саврасенкова на Тверском бульваре, где ве
А какой-то поп говорил в проповеди: – За грехи нас ведут в преисподнюю земли. «Грешники» поверили и испугались. Да кроме того, с одной «Дубинушкой» вместо современной техники далеко уехать было тоже мудрено
Но лучшие были у «Эрмитажа», платившие городу за право стоять на бирже до пятисот рублей в год. На других биржах – по четыреста. Сытые, в своих нелепых воланах дорогого сукна, подпоясанные шитыми шелковыми поясами, лихачи смотрят гордо на проходящую публику и разговаривают только с выходящими из подъезда ресторана «сиятельными особами». – Вась-сиясь!.. – Вась-сиясь!.. Чтобы москвичу получить этот княжеский титул, надо только подойти к лихачу, гордо сесть в пролетку на дутых шинах и грозно крикну