Buch lesen: «В поисках Авеля»

Schriftart:

© В. М. Гатов, 2022

© «Время, 2022

* * *
* * *

А и Б сидели на трубе


Он лежал на снегу, маленький и черный, как буква.

Все столпились на тесном балконе, и я, перегнувшись через перила, увидел белый лист свежевыпавшего снега и его – в нижнем правом углу.

Мы до этого сидели в крохотной московской кухне, пили чай, обсуждали, как быть. Я давно не говорил по-русски, но на третий день бесконечного чаепития уже втянулся и даже перестал удивляться, что все понимаю. Почему-то московских родственников больше всего интересовала встреча с Косыгиным, они все время возвращались к этой теме, все им было любопытно, какой он, Косыгин, как в телевизоре или не совсем? Так евреи в местечке встречали когда-то приехавшего из Петербурга земляка: «Видел ли Хаим русского царя?» Ну а что Косыгин?

Ну что Косыгин? Я мог бы им сказать, что в Америке люди с такими лицами играют в покер в задних комнатах салунов, но им это было бы непонятно.

Вдруг в комнате громко хлопнула оконная рама, пахнуло холодом. Никто ни о чем не подумал, только Ривкина внучка Лидочка пошла посмотреть, отчего это дует.

Потом она крикнула: «Здесь никого нет!»

И добавила тише: «Дедушки нет».

И окно опять хлопнуло.

Все уже выбежали туда, откуда дуло холодом, а я еще вылезал из-за стола, долго, как будто в полусне, когда с закрытыми глазами прислушиваешься к уличным звукам – ничего не видишь и все-таки знаешь, что происходит, – попробовал крикнуть, позвать, сказать что-нибудь: пусть все знают, что я еще жив. Но не мог даже языком шевельнуть, даже языком.

Потом все-таки добрался до этого балкона с каким-то нищим московским хламом, сложенным в углах, с какими-то ящиками, припорошенными снегом, добрался до тесного балкона, где уже были и что-то говорили все, и заглянул вниз, и увидел, как далеко внизу в белом квадрате двора он лежит на снегу, маленький и черный, как буква.

Братик мой.

Там кто-то уже кричал во дворе.

И я подумал: вот что остается. Думаешь, что пишешь свою жизнь как книгу, а в результате остается одна маленькая черная буква в белой пустоте. Да и то в лучшем случае.

* * *

Прошло какое-то время; тело увезли в морг.

Интуристовский порученец взял на себя оформление бумаг и всего, что положено для похорон. Я в очередной раз порадовался, что мне его придали на время поездки, потому что иначе пришлось бы заниматься всем Ривке и ее детям. Из какой бы конторы он ни был на самом деле, этот Юрий, от него был толк. Перед тем как уехать, он еще куда-то уходил звонить – непонятно почему это нельзя было сделать из квартиры? – вернулся напряженным, с желвачками на щеках, – видимо, попало от начальства, хотя он-то при чем? – и сказал, отведя меня в сторону:

– Товарищ Косыгин просил передать вам свои искренние соболезнования и выразил надежду на соблюдение договоренностей.

Я подумал, что, возможно, его расстреляют или сошлют куда-нибудь на Новую Землю, если я скажу, что все отменяется. Поэтому плюнул и сказал:

– Передайте, что я благодарен господину Косыгину за участие.

* * *

Лично я люблю гулять по кладбищам. С тех пор как появилась возможность бывать в разных городах, обязательно захожу. Одно, другое. У меня целый список. Те, что посетил, отмечаю крестиком. А рядом с теми, где особенно понравилось, ставлю еще и галочку.

На кладбище хорошо думается – не только о прошлом, но и о будущем, как ни странно. Возраст уже такой, что хочешь не хочешь, а чувствуешь стариковскую солидарность. Мы ведь в оппозиции современному нам обществу. Оно куда-то несется, а мы постепенно отстаем, отстаем. Понимаем, что скоро отстанем навсегда, и надеемся, что от нас хоть наша память останется. А всем наплевать. И нам тоже было наплевать, когда мы неслись вместе с другими.

Кстати, вот что в голову пришло… Если следовать точной науке, человек просто функция двух переменных – обстоятельства места и обстоятельства времени. Можно график построить. А когда ты умер и тебя закопали, переменная времени как бы исчезает, а переменная места становится постоянной. Вот ведь какая штука.

Хорошо было бы эту мысль с кем-нибудь обсудить.

Рядом с той могилой, к которой я шел, стояло странное что-то. Я сначала решил, что это старуха-оборванка. Но потом, когда она обернулась, разглядел, что это очень глубокий старик. В том возрасте, до которого дожило это существо, старика со старухой легко спутать. Таких теперь уж нигде и не встретишь, разве что в малобюджетных фильмах-фэнтези. Лошадиные зубы с прорехами, кожа, как смятая оберточная бумага, слезящиеся глаза с пятнами катаракты. Карикатура какая-то, а не старик. Меня изумило, что он меня заметил и что-то сказал. Что именно, я не понял. Но просто молчать было неудобно, да к тому же я люблю поговорить.

– Народу здесь что-то маловато сегодня, – сказал я. – Все стороной теперь кладбища обходят. Чересчур впечатлительная нынче молодежь, не находите? Чураются отходов. Им бы только все утилизировать. У нас-то нервы покрепче были, а?

Он не ответил.

– Вот этот, например, – продолжил я самым сердечным тоном, стараясь его разговорить, – вот, скажем, этот вот, – я хлопнул рукой по мраморному обелиску с пустой овальной выемкой, из которой вывалился портрет покойника. – Я ведь его знал. В свое время он был знаменитость. Про него в газетах писали. Даже, знаете, ходили слухи, что это он Кеннеди убил.

Старик не ответил и вдруг плюнул на то место, которое я стукнул, будто хотел пометить.

– Вы тоже его знали? – спросил я.

Он повернулся, показав мне скрюченную узкую спину, и сделал шаг прочь. Одежда на нем болталась. Из-под древнего ратинового пальто торчали обтрюханные штанины костюмных брюк, далеко не доходящие до щиколоток, а из-под них заправленные в шерстяные носки трикотажные кальсоны. И белые когда-то кроссовки, испачканные масляной краской. Хоть и скукоженный, он был приличного роста, но такой заношенный и тощий, будто его специально гримировали для роли.

Я припустил за ним – хожу я довольно бодро, несмотря на возраст, – обогнал и как следует вгляделся в лицо. Кошмарная картина. При нем была палка, выкрашенная красным – по-видимому, древко от флага или транспаранта, – и он на меня замахнулся.

– Послушайте, – сказал я, – да что с вами такое? Вот я сейчас кликну кого-нибудь, и вы со своей этой палкой еще у меня посмотрите…

– Я и так смотрю, без посторонних, – сказал он. Голос у него как-то булькнул, лопнул и осел, вроде пузыря на болоте; лягушачий голос. – Я все время на него смотрю. Это мой памятник, и можете не сомневаться, я за ним смотрю. И мне не надо, чтоб другие-разные смотрели. Видели, что там написано? «Аллея героев». А вы идите себе сами знаете куда.

– Это просто нелепо, – сказал я. – На что хочу, на то и смотрю. Тут открыто для всех вообще-то. И у вас тут прав никак не больше моего.

– Прав? А это уж я вам покажу насчет прав. Кто Кеннеди убил, а кто так просто ходит. – Он снова злобно поднял свою красную палку. – У меня фамилия точно такая же, как у памятника, и есть доку́мент. – Естественно, что он говорил «доку́мент», как же иначе? – Памятник этот мой. Теперь таких не ставят. Вот лично ты обойдешься!

Надо сказать, зрелище то еще: похожий на старуху старик в отрепьях грозит мне тем, что осталось от красного флага. Давненько я таких не встречал. Думал, их всех разобрали по дуркам на принудительное лечение.

– Так кто вы такой, вы говорите? – спросил я.

Он назвал имя, но не так, как выбито на памятнике, а так, как должно было быть в бумагах. В доку́ментах. Это меня насторожило: такие подробности мало кому известны.

– Он ведь уже давно умер, – сказал я. – И при жизни его совсем не так называли. Вы, наверное, историк, если располагаете о нем такими сведениями. А я знал его лично. Теперь о нем никто не помнит, а в свое время довольно известный был человек.

– Вы мне будете рассказывать! – сказал сумасшедший.

– Знаете, как он умер? Выпрыгнул из окна Торгового центра одиннадцатого сентября. А ему на следующий год должно было сто лет исполниться.

– Это вы так думаете. Может, выпрыгнул, может, вытолкнули, а может, и улетел. Если выпрыгнул, значит, должно быть тело. А где тело? Я вас спрашиваю.

– Ну вы же знаете, там мало что могло остаться. Под этим камнем, скорее всего, просто горсточка праха. Так многих хоронили, не только его.

– Не мелите чепухи. Его что, кто-то вытащил из-под обломков? Память у тебя подкачала, парень! А ведь с виду ты примерно мой ровесник. У меня-то память закаленная – научили, что помнить, а что забыть. Памятник мой! Я заслужил и могу на него любоваться. Этот камень – все, что от нас осталось, даже не сомневайся, – он смотрел на меня слезящимися глазами и морщился, как от боли. – Он умер, знаете ли.

– Вот видите. Значит, вы не можете им быть, – сказал я безумцу. Настоящие безумцы всегда нелогичны, сами себе противоречат.

– Еще как могу! Только я-то Кеннеди не убивал, уж тут вы мне можете поверить. Там много кто был замешан, и много всякого потом накрутили, но не я его убил. Это все брат его придумал. С ним тоже потом поквитались. Палестинцы, если хотите знать. Террористы. Русского царя Николая, как ни пытались, а он сам отрекся. Радовался, наверно, что успел ускользнуть. Не спасло. Сталин, Гитлер, концлагеря, вот это все. Я один от того века остался. Но нас потом поменяли на других. А другие разве могут, как мы? Вот вы мне будете рассказывать!

Он поднял свою палку и огрел меня изо всех сил по плечу. Нечувствительно, будто сухая ветка упала. И пошел между памятниками, трясясь и спотыкаясь, в этих своих белых кроссовках.

Так меня и не узнал. Будь это действительно он, он бы, конечно, узнал меня в лицо.

* * *

Согласно метрической книге Одесского раввината за 1902 год, родились в Одессе у Гирша Иванова Голубова, происходящего из мещан Виленской губернии, и его жены Иды сыновья Авель-Биньямин и Яков-Йонатан; обряд обрезания которых совершил Мирович.

Собственно, имя приготовили только для одного, но вслед за первым сразу же появился второй, выскочил, словно держа брата за пятку, отчего по совету раввина и был назван Иаковом. Что касается второго имени, то Биньямин означает «сын правой руки», первенец, а Йонатан – нежданно дарованный Господом. Однако, когда близнецов обмыли и уложили в тесную, не рассчитанную на двоих люльку, ни повитуха, ни раввин, ни молодая измученная родами мать не смогли бы отличить одного от другого. Так что только Бог ведает, кто из них был Авелем, а кто этим, тем самым.

О чем и речь.

1914

Ему еще не было двенадцати, когда он заключил свою сделку с Богом.

Произошло это на восьмой день после похорон.

Всему причиной был страх. Страх приходил, едва они оказывались в своей комнате, и брат, немного поерзав, засыпал, а он оставался один в совершенно пустом мире, где было слышно, как тени бегают по половицам, свистит снаружи ветер, кричат павлины в дворцовом саду, да пробираются по аллеям, крадучись, неведомые звери. В такие ночи вокруг могло бродить всякое.

А Бог жил в камне, и два лица у него было – вперед и назад, и буквы на другой стороне. Сверху он был потолще, а снизу заострялся, как зуб у дракона, и им можно было резать, долбить и царапать, как осколком стекла.

Камень был такой острый, что он порезался до крови, сжимая его в кулаке. Он размазал кровь и пальцем другой руки обвел ею оба лица Бога. Потом, действуя складным ножом и руками, выкопал глубокую нору там, где начинался могильный холмик, на границе твердой и рыхлой земли, и закопал Бога вместе со своей начинающей подсыхать кровью.

Он об этом никогда никому не говорил, даже брату.

И больше уже ничего не боялся.

* * *

Они тогда жили в Одессе.

И папа позвал их в кабинет, чтобы показать камень.

– Братики-разбойники, – крикнул он, вернувшись домой, из прихожей, – вы уроки сделали? Если сделали, бегите сюда, посмотрите, что я принес.

Они, если честно, уроков еще даже не начинали, тем более что Альфонс задавал немного и в крайнем случае можно было списать у Вальки Зарецкого, но конечно сказали, что сделали – упражнение на обстоятельство места и упражнение на обстоятельство времени, а про другие обстоятельства еще не проходили, – и тут же явились в кабинет, где папа успел задернуть шторы и лампы зажег: ту, что на столе, под зеленым абажуром, и абрикосовую, на этажерке рядом, отчего на сукно, которым был застелен стол, ложились и накладывались друг на друга разноцветные пятна. А в центре лежал камень, похожий на зуб или на ладонь очень маленького человека.

– Это, братики-разбойники, – говорил папа, смешно шевеля усами и всматриваясь в камень через увеличительное стекло, – это у нас глипта. От греческого «вырезаю, выдалбливаю». – Он так держал эту глипту, что им приходилось заглядывать с боков, иначе не было видно. – Материал, судя по всему сердолик, видите, какой цвет, будто сушеная груша, и твердый-претвердый. Вот у мамочки есть брошь-камея – такая же техника, только изображение не выпуклое, а наоборот. И тут мы переходим к самому интересному, братики мои, смотрите, тут чего…

– Ты ж нам все загородил, – заныл Яшка, который заглядывал слева, и ему действительно оттуда было видно совсем ничего, так как папа держал камень в левой руке, а увеличительное стекло в правой.

Папа изогнул руку так, чтобы не загораживать, но все равно загораживая, потому что ему главное было самому рассмотреть, и продолжил: – Вот это у нас, знаете, кто? – Он повернул камень сначала в одну сторону, потом в другую. – Не знаете! А это у нас бог Янус, двоеликий. Видите, одно лицо у него смотрит вперед, а другое назад.

Авель постарался разглядеть двоеликого Януса, но мало что можно было разобрать. Так, ничего особенного, что-то похожее на скомканный в шарик листок или на грецкий орех в почерневшей шкурке. А папа им любовался.

– И по идее, – продолжал он, не отрываясь, – сзади, то есть на реверсе должен бы быть кораблик, как на монете, потому что Янус у римлян считался покровителем путников и дорог. Еще он открывал врата для света и закрывал для тьмы. Но врат никаких или простых дверей здесь тоже нет. А вместо этого что мы наблюдаем с обратной стороны? – Он дал взглянуть поближе сначала одному сыну, потом другому. – Мы наблюдаем письмена, похожие на еврейские, которых тут никак не должно быть.

– Почему, папа?

– А потому что римляне, чей бог был Янус, писали по-латински или, на худой конец, по-гречески. А евреи никак не могли создать изображение языческого божества. Таким образом, с изображением тут мы имеем научную загадку и переходим к тексту, может быть, надпись что-нибудь прояснит. – Он отложил лупу, достал носовой платок, окунул уголок в плошку, где уже отмокали несколько древних монет, протер. – Жалко, но без специальной обработки и оборудования текст почти не читается. Видите, вот здесь букву можно разобрать, это Вав, а это Бет или Далат, это Алеф, – папа стал показывать острием карандаша, – опять Алеф. – Потом снова посмотрел через лупу. – Нет, я это прочитать не могу. Надо будет показать на кафедре.

– Пап, – спросил Яшка о том, о чем Авель и сам хотел спросить. – А где ты это взял?

– Да так, – сказал отец невпопад. – Иногда в землю уходит, а иногда появляется.

* * *

Во дворе за садовым столом доклеивали аэроплан. Авель, забравшись на скамейку с ногами, подавал брату необходимый инструмент. Было тепло. Дворник Береза, разбрызгав из ведра воду, сметал с земли сор от акации. На прошлой неделе аэроплан уже пытались запускать, но от усердия слишком туго закрутили резинку, и она лопнула. Потом поменяли резинку, но опять что-то пошло не так, аэроплан взлетел не вверх, а вбок, и сломал крыло. Папиросную бумагу, которой оно было оклеено, пришлось менять всю, и еще чинить два ребра из бамбуковой фанеры, на которых все держалось. Ничего, Уточкин тоже не сразу полетел. Была надежда, что все-таки сегодня удастся починить, и еще останется время для полета.

Тут во двор с улицы вбежал проныра Орляшко из параллельного класса, по прозвищу Орляшка-говняшка, и закричал:

– Эй, Голубцы, вашего папашу убило! Бомбой надвое разорвало! Возле кафе Фанкони! Бегите скорее смотреть!

Кафе Фанкони было рядом, на Ланжероновской, они добежали – и минуты не прошло. Там вокруг были все витрины повыбиты, тротуар засыпан мусором и битым стеклом, и на мостовой догорало что-то картонное. Они протолкались через толпу. Папа лежал в черной кровяной луже, вытянув ноги и прислонившись плечами к стене. Левая вывернутая рука его мелко тряслась. Кто-то подсунул ему свернутый парусиновый пыльник под спину. Посередине, между жилетом и штанами, у него было все разворочено, мокро блестело, дымилось, текло и ужасно пахло. Толстые черные подкрученные усы на белом лице висели, будто приклеенные, а глаза без слетевшего с носа пенсне казались маленькими, выцветшими и незрячими.

Все галдели, говорили одновременно, но отдельные понятные слова выскакивали из общего гомона:

– Ох ты… доходит… это, что ли, детки его… доктор сказал, не шевелить… меня самого чуть не задело… целили в губернатора… не в губернатора, а в полицмейстера… ускакал… сказывали, разносчик…

Папа казался неживым, но когда жандарм, придерживая за плечи, придвинул их ближе к нему, вдруг сильно прищурился, нашел их глазами и сказал как ни в чем не бывало:

– Братики-разбойники… – Он несколько раз глотнул, – видите, как все смешно получилось… нелепо… я ведь только за пирожными зашел.

Потом он сморщился лицом и умер. И пальцы на руке перестали дрожать.

* * *

Мамочка рыдала всю неделю не переставая.

Тетки были при ней и только шмыгали взад-вперед по дому, закрывались в папином кабинете, трогали его вещи и проливали на пол валерьянку, а всеми делами заправлял кузен Жорж. Он договаривался насчет дома, и насчет пенсии, и чтобы можно было оставшиеся до каникул дни не ходить в школу. С ним было трудно разговаривать, потому что он только делал вид, что слушает, а сам даже не смотрел. Через несколько дней приехал дедушка Голубов и увез их в Сморгонь. Там было неплохо, только скучно, и совсем не так, как в Одессе. А вскоре вообще все изменилось, потому что началась война. В Сморгони по случаю военных действий должен был случиться погром, однако в тот раз обошлось. К началу учебного года их записали в минскую мужскую гимназию и пришлось переехать к бабушкиному брату дяде Мирону. Потом говорили, что Одессу обстреливали турецкие миноносцы и что возвращаться домой опасно. Они попробовали убежать на войну, но их быстро поймали и вернули обратно.

* * *

От той Сморгони осталось вот что: групповой портрет на фоне забора. Посередине, на лавке, еще молодые старик и старуха. Он в сюртуке и картузе, она в платке, руки сложены, смотрят прямо в камеру без выражения – как истуканы из земли Ханаанской. За ними в два ряда дети: девять душ, ни одной улыбки. Сзади за забором дом, снизу кирпичный, бревенчатый сверху, край резного наличника с солнечным бликом на свежей краске – можно догадаться, что фотография была не мимолетным развлечением, а событием, фиксирующим завершение главного семейного гнезда со всеми еще не разлетевшимися птенцами. И несколько кабинет-портретов из минского ателье Гатовских: бабушка в шляпе с птичьим крылом; дедушка в очках, с аккуратно подстриженной бородкой, похожий на доктора в белом полотняном пиджаке; они же вместе; бабушка без дедушки со всеми детьми; дедушка в соломенном кресле с дочерьми по бокам; папин кабинет-портрет студенческих времен, судя по штампу, присланный из Швейцарии, еще безусое лицо с задорным коком, трость и пелерина с застежкой в виде львиных голов, на фоне нарисованной сзади горы; его же университетский диплом с нечитаемыми готическими буквами. Еще темно-серый картон альбомного формата с овальными, в виньетках, прорезями для лиц – единственное изображение родителей вместе (папа уже с усами, мама в монистах и локонах), снизу приклеена вырезка, судя по бумаге, из театральной програмки:

«Среди великолепия труппы нынешнего сезона совершенно особое место принадлежит Иде Арнольди, чей голос без доли сомнения можно отнести к вокальному идеалу: насколько безупречен он с технической точки зрения, настолько выразителен в эмоциональном плане. Трудно писать о таком феномене, слова бессильны передать всю его красоту и совершенство, хочется просто слушать и слушать, погружаясь в волшебный мир неземной гармонии».

* * *

Иногда от нее приходили письма, пахнущие сладкой пудрой.

«Мои милые, дорогие сиротки, – писала она, – если бы вы только знали, как ваша мамочка по вам скучает. Вы, наверное, сильно выросли и стали совсем мужчинами. Недавно мы давали концерт для героев Черноморского флота, прошедший с огромным успехом, в антракте меня зашел поздравить командующий, адмирал К., мы разговорились, и он был страшно удивлен, узнав, что у меня такие взрослые дети.

Как вы, дорогие мои? Все ли у вас здоровы? Слушаетесь ли дедушку и бабушку? Подружились ли уже с местными ребятами? Нравится ли вам, что вас записали в гимназию, или вам было бы лучше в реальном училище, где не надо учить греческий и латынь? Постарайтесь хорошо учиться, чтобы быть такими же умными и образованными, как папа. И пожалуйста, не забывайте чистить зубы и мыться, даже если приходится холодной водой.

Мы на днях начали репетировать “Хованщину” в новой редакции. Пока не знаю, что у меня выйдет с Марфой, но это по крайней мере позволит немного отвлечься от скорби по незабвенному Грише, вашему отцу. Ну и заодно обновить патриотический репертуар, от которого все уже слегка заскучали. Морис Леопольдович предлагал мне попробовать себя в кинематографе, но я пока думаю, а стоит ли искать успеха на этом новом поприще или лучше сосредоточиться на том, что получается лучше всего, на пении. Кстати, Жорж почти закончил очаровательную пьеску для меццо-сопрано и струнного квартета.

Пишите мне чаще, описывайте все-все-все, что у вас происходит, когда приносят почту, я первым делом кидаюсь проверять, нет ли весточки от моих любимых сыновей».

Они сочиняли в ответ:

«Наша милая, дорогая мамочка, – писали вдвоем, толкаясь и вырывая карандаш друг у друга, – нам здесь так замечательно, что мы уже вовсю обросли шерстью и часто воем на Луну. Воем без оркестра и репетиций, и у нас получается. Наш вой пользуется здесь огромным, заслуженным, ошеломительным успехом, особенно когда к нему присоединяются окрестные собаки, верблюды, бизоны, ослики и козы.

По нужде приходится ходить во двор, в деревянный нужник, или терпеть до школы. А ночью можно воспользоваться горшком, бабушка следит, чтобы мы его сами выносили. Мыться мы ходим в баню и моемся в одном помещении с посторонними людьми. Такая жизнь нам никогда не наскучит…»

Написав очередное письмо, натолкавшись и насмеявшись, они сжигали бумагу, на которой оно было написано, растирали или развеивали пепел, и на какое-то время им становилось легче.

* * *

Но вообще было и в Сморгони чем заняться.

В речке-переплюйке Оксне водились пескари, и можно было ловить пескарей и прыгать в омут с обрыва. Оксна недалеко от местечка впадала в Нерис, по которому на лодке доплывали до Вильно, и Нерис был уже совсем большая река, с настоящей рыбой, хотя ни кефаль, ни камбала-калкан, ни бычки в нем конечно же не водились. Вокруг Сморгони были леса, и можно было отправиться с раннего утра в лес за грибами и ягодами, а можно с дедушкой на мельницу – глазеть, как деревенские сгружают мешки с зерном, а потом угощают друг друга и мельничных самосадом из расшитых кисетов, и как крутятся жернова, и как стекает в желоб струйка крупчатки. А еще можно было набрать яблок в саду и сбежать на разъезд, взобраться на шиферную нагретую солнцем крышу пакгауза, есть яблоки, бросая огрызки вниз, стараясь попасть то в собачку, разлегшуюся на перроне, то в тумбу с ведром, а то и в борт проходящего мимо вагона. Когда появлялся сторож и ругался, грозя кулаком, и свистел им в свисток, надо было не задираться и не дразнить его, а скатиться вниз, в мягкую высокую траву по другую сторону, переждать немного и взобраться вновь, потому что сторож никогда не задерживался надолго.

Когда объявили мобилизацию, с крыши стало удобно смотреть, как разгружаются эшелоны. Они приходили с востока, тормозили под скрежет колодок и лязг буферов, пыхали клубами пахучего пара, шипели, звякали, останавливались. Несколько служащих в черной железнодорожной форме шли вдоль состава, откидывая запоры с вагонных дверей, оттуда, как зерна из стручка, выпрыгивали на перрон человечки в горохово-серой форме, им вслед бросали изнутри вещмешки, шинельные скатки, какие-то ящики, свертки и, как буквы составляются в слова, а слова в строчки, солдаты постепенно строились повзводно, формировали колонны, уходили за горизонт. От них оставались кучки соломы, тряпичной ветоши, дерьма, картофельных очисток, обрывков грязной бумаги, битого стекла, сплющенных жестянок из-под консервов, и тем, которых привозили новые эшелоны, приходилось сначала убирать за теми, кто уходил, а уж потом строиться.

Еще с крыши видна была река, а за ней холмы, поросшие смешанным лесом. По дороге от разъезда шли войска, и пыль, которую они поднимали, садилась на листья деревьев. Стволы были тоже покрыты пылью, и уже в конце августа начали опадать листья, и дети смотрели, как идут по дороге войска, и клубится пыль, и падают листья, подхваченные ветром, и шагают солдаты, а потом только листья остаются лежать на дороге, пустой и белой.

* * *

«Сердце мое болит, что мы этих сирот не оставим себе», – говорила бабушка Броня.

«Титнахем1, утешься, жена! Что же делать, если сыночка прибрал Господь, вместо полицмейстера, а у родной их матери, как у шиксы, на уме только пение, да успех, да поклонники с цветами. Знаешь ведь, и миньян собирали Гришенькины друзья в бейт кнесет, а не дома. Я так понимаю, раз закончился Шлошим, и Кадиш по отцу мальчики читают, не будет большого греха, если они пойдут учиться, пока знания еще можно влить в их пустые головы. Вспомни, каким человеком был Гиршелэ, и подумай, как лучше исполнить мицву почитания его памяти: по заветам из святых книг или по пути к просвещению? Конечно, если бы я был царь, то или гимназию перенес в Сморгонь, или в Минск эту мельницу, которой есть только то оправдание, что она всех нас кормит. А мальчикам, не будем забывать, помимо русской гимназии придется же еще и к бар-мицве готовиться. Кто лучше Мирона за этим присмотрит?»

«Конечно, – доверчиво подхватывала бабушка, – Мирон так много положил труда на воспитание своих, чтобы сделать с них ученых талмудистов, может, с его помощью и из наших толк выйдет».

«Ну да, – посмеивался в усы дедушка. – Конечно, в этой стране без знания Талмуда никто не может свой хлеб маслом намазать».

* * *

С дедушкой Голубовым ведь что интересно? Прозываясь согласно метрическому свидетельству Иваном Ивановичем, он категорически отказывался переделывать имя на еврейский манер, так что даже община его осуждала. Он и дело свое начинал с самого простого – торговли сморгонскими баранками, потом взял в аренду мельницу и построил собственный элеватор; ничего нет удивительного в том, что происхождение было у него такое же бесхитростное, как и занятия.

Кантонист Голубов Иван Моисеев, отставной каптенармус музыкальной команды Апшеронского пехотного полка, веселил гостей на свадьбах русской музыкой, песнями и плясками, вовсе не мечтая получить вознаграждение за это доброе дело. Однако случилось так, что магнат Юзеф Комаровский явился однажды на еврейскую свадьбу, где приметил бадхена – бродячего еврея, поющего и пляшущего, как настоящий русский. Это страшно понравилось помещику, тем более что бывший кантонист был не просто плясун, а заслуженный ветеран, имеющий на груди медали: «За усердие» и «За взятие Ахульго»2. Расспросив его о службе и узнав, что еврей еще и грамотен, магнат предложил ему место управляющего, сделав правой рукой в торговых делах. Договорились, что со всех доходов десятина идет управляющему, остальное магнату. И раньше-то Голубову Ивану везло в жизни, а как стал он заведовать коммерцией в имении пана Комаровского, так еще и деньги хорошие привалили. Кстати, это может служить иллюстрацией к тому, что везучего человека даже и в России не оставит Господь своей милостью.

Поселившись в Комарах, стал Иван Голубов ходить по праздникам в местечко и всегда рад был поставить угощение, если люди из местечка приходили к нему. Спустя короткое время ему сосватали хорошую девушку и, хотя он был уже немолод, брак его оказался таким же удачным, как и все остальные дела. Через год родился сын, которого Иван Голубов, немного поспорив с родственниками жены, назвал тоже Иваном. Потому что Иван – имя не хуже других, да к тому же и везучее: не зря же благополучие ему принесло умение петь, плясать и носить платье по-русски.

Вот дедушка Голубов и звался Иван Иваныч. При других обстоятельствах можно бы из такого имени-отчества сделать солидный гешефт, но был Иван Иваныч человеком бесхитростным, жребием своим вполне довольным.

Он и баранками не перестал заниматься, справедливо считая, что бараночное дело при любых обстоятельствах своего владельца прокормит. Вот и близнецам можно было набрать в пекарне по картузу еще теплых обломанных, для продажи не годных, но тем не менее вкусных баранок на всю ораву. А если грызть целый день баранки с яблоками, можно до самого вечера обедать не захотеть.

* * *

В Минске все было не так, как в Сморгони.

Начиная с того, что дядя Мирон в Минске был большой негоциант, а известно, что Минск по сравнению со Сморгонью, как Одесса по сравнению с Минском.

Район Немига, где Мирон владел несколькими домами, представлял собой клубок улиц с закрытыми и проходными дворами, с синагогами, йешивами, молельнями разных общин, с лавками отдельно стоящими и в первых этажах, с магазинами, с лабазами оптовиков, с таинственными заведениями, где за закрытыми дверями из рук в руки переходили не деньги, а ценные бумаги. Но главными были не синагоги и лавки, а рынки: рыбный – фишмарк и мясной – ятка; к ним со всего города перла густая толпа, особенно по пятницам, когда хозяйки запасали на шаббат свежую рыбу. И если дул ветер от Свислочи, плотная базарная вонь накрывала район с его мощеными улицами и электрическими фонарями.

А вот побегать в свое удовольствие на той Немиге было негде. В любой момент из подворотни могла появиться компания подростков, единственной целью которых было задирать и унижать пришлых. Братья еще плохо ориентировались на местности, часто не зная, какой переулок куда приведет. Оказавшись в тупике, приходилось драться всерьез, до крови. Их били, конечно. Но скоро они выучились давать такой отпор, что без серьезного перевеса с ними предпочитали не связываться.

1.Титнахем (ивр.) – утешься; слово, которым заканчивается поминальная молитва.
2.Медаль «За взятие штурмом Ахульго». Этой медалью награждались все участники (генералы, офицеры, нижние чины, строевые и нестроевые и т. д.) штурма ставки имама Шамиля в ауле Ахульго в июне-августе 1839 года.
€2,91
Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
11 Mai 2022
Schreibdatum:
2022
Umfang:
701 S. 3 Illustrationen
ISBN:
9785969122451
Verleger:
Rechteinhaber:
ВЕБКНИГА
Download-Format:
Text
Durchschnittsbewertung 3,7 basierend auf 3 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,3 basierend auf 52 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 0 basierend auf 0 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 5 basierend auf 1 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,5 basierend auf 26 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 3,8 basierend auf 10 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,1 basierend auf 20 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,1 basierend auf 65 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,7 basierend auf 7 Bewertungen