Молитва Каина

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Дожили… Ближайшая к столице почтовая станция, между прочим.

– А я совсем плох, – продолжил Северьянов. – Думал, и сюда не доеду… Свалюсь, думал, с козел и помру…

Болезнь и впрямь развивалась стремительно: ввечеру выглядел унтер слегка занемогшим, а сейчас – больным до крайней степени. Щеки ввалились, на скулах алые пятна, глаза воспаленные…

– Ноги не держат, ва… барин, – пожаловался Северьянов; как ни был он плох, а в последний момент со образил, сглотнул «ваше высокоблагородие» и заменил на «барина». – Знобит, в голове черти горох молотят…Подвел я вас, барин.

Он задумался на мгновенье: тащить с собой Северьянова неразумно. Да и службу кучерскую тот уже не справит, не в силах. Но и бросать его тут, на попечение запившего смотрителя, не хочется.

– Не винись, Никифор, с любым случиться может.

Он приучал себя – и уже начало получаться – обращаться к Северьянову по имени, всегда, – и на людях, и наедине. Потому как барин, называющий кучера по фамилии, выглядит как белая ворона в стае ворон обыденных, серо-черной расцветки.

Только вот борода, приказ отпустить кою Северьянов получил из тех же соображений, покамест лишь портила дело: толком еще не выросла, выглядела длинной и густой щетиной, и напоминал якобы кучер более всего… ну да, беглого солдата. Теперь, с учетом новаций минувшей ночи, – изрядно занедужившего беглого солдата.

– Приляг в бричку, отдохни, – скомандовал он. – Я со смотрителем потолкую, вдруг да протрезвеет… А ежели фельдшер или доктор невзначай среди проезжих есть, к тебе пришлю.

Он бы мог и сам сесть на облучок, управился бы. Нельзя… В мундире чиновника восьмого класса – ни в коем разе нельзя. Всякий, увидев такое, изумится и запомнит надолго.

Тут в разговор вмешался казак Иван Белоконь. При появлении Северьянова и видя, что вопросов у «вашбродя» как будто больше не имеется, казак отступил в сторону, но далеко не ушел. Занял промежуточную позицию: вроде как и не участвует в беседе с кучером, просто так тут стоит, воздухом свежим дышит, – но все слышал и все видел. А теперь вмешался:

– Так околодок же тут есть фелшарский, вашбродь! Во-о-н тамочки, за своротом, за ольхами не видать. И четверти версты не будет…

Раньше никакого околотка тут не имелось… Но все в жизни меняется, а он давненько не был в столице.

Он испытующе посмотрел на Белоконя, начиная понимать, отчего тот не уходил, хотя интерес «вашбродя» к его персоне по видимости иссяк. Урядник, понятное дело, по недостаточности средств ни на почтовых, ни на обывательских ездить не может. Добирался сюда с оказиями, на козлах с ямщиками, за малую плату.

Но здесь развилка, влево уходит дорога на Софию и Большое Кузьмино, – тот, кто довез сюда Ивана, туда свернул. А казаку бить ноги целый перегон не хочется, и он договаривался с чухонцем, да в цене не сошлись. И тут, как дар небесный, «вашбродь» с серьезно занедужившим кучером, – можно не только добраться бесплатно, но и подзаработать малость.

Северьянов, услышав про фельдшера, не стал спешить забраться в бричку, а казак, не догадываясь, что взвешен и измерен, неверно истолковал значение пристального взгляда.

– Не извольте сумлеваться, вашбродь, в лучшем видеоколодок: подфелшар там нашенский, не дохтуришка немецкий, от великого ума не залечит. Пьет крепко, но вечерами, а на службе блюдется. И знающий: хошь те кровь отворит, хошь рожки поставит, и снадобьев с ма зями полка цельная.

Ты-то откуда то ведаешь? Не иначе как пьянствовал ночью со знающим подфельдшером, не имея где заночевать…

План действий вырисовывался такой: сначала смотритель и лошади, потом – Северьянов и околоток. Завтрак и все утренние процедуры отложить до прибытия, время раннее, а перегон невелик. Но вопрос с кучером надо решить немедля.

– Слушай меня, казак. Я сейчас лошадей раздобуду, а ты соберись. Свезешь нас до околотка, потом меня – в город. Четвертак серебром. И водка с расстегаем в «Трехруках». В меру водки, в пропорцию.

Глаза у Ивана были черные, с бесинкой. И в них сейчас отчетливо заплескалась радость. Но лицо казак постарался сделать обиженное: как так, дескать, грех за такие труды сулить меньше полтины – столица тут уже под боком, чай, и цены уже столичные…

Торговаться не хотелось, и он сказал, упреждая:

– Ежели мало – иди, с чухной дальше толкуй. Я подменного ямщика дождусь, он хоть дороже, зато казна заплатит.

– Эх, вашбродь… Домчу ласточкой!

– Тогда собирайся.

– Дык нищему ж собраться, только подпоясаться. Тючок торочный у меня в ямщицкой стоит, – казак кивнул на дверь, – вот и весь пожиток.

– Ну так забирай…

И он двинулся к смотрителю, прихватив лежавший на облучке кнут. Кнут у Северьянова был не простой, хоть выглядел как обычный ямщицкий. Но погонять лошадей им надлежало с осторожностью, чтобы за перегон не истиранить животин до смерти.

И в беседе со смотрителем усердствовать не следовало. Чтобы не убить первым же ударом.

…Люди пьющие манерой своего утреннего поведения делятся на два разряда. Одни поутру спят, не добудишься. Другие, их меньше, в долгом сне не нуждаются: просыпаются ни свет ни заря и начинают промышлять опохмелку, докучая желающим поспать просьбами о чарке или деньгах, если же достаточны, – о компании.

Титулярный советник Ларионов, пулковский станционный смотритель, принадлежал ко второму разряду. И вместе с тем к подразряду питухов достаточных: перед ним уже стоял водочный штоф, – большой, осьмериковый, и едва початый.

Компании Ларионов не искал. Пил в одиночку, и пил уже несколько дней, судя по валявшимся вокруг штофам и полуштофам. Судя же по тяжелому духу, не проветривал, не мылся и не менял белье он столько же. Здесь смотритель все эти дни пил, здесь и спал, – ненадолго прикладывался на покрытый кошмой топчан и вновь вступал в борьбу с зеленым змием.

Лет Ларионову было немало, и изрядную их часть станционный смотритель посвятил служению Бахусу, отчего выглядел еще старше…

Под глазом у титулярного советника красовался огромный синяк, полученный, судя по оттенку, дня три назад. Сомнений нет – как бы ни развивался запой, манкировать своими обязанностями Ларионов начал уже тогда. И, видимо, был подвигнут на их исполнение, – можно пари держать, гвардейцем, едущим по казенной надобности. Военные-армейцы тоже не сахар для нерадивых смотрителей, но руки сразу не распускают.

А сегодня титулярному советнику не повезло еще сильнее…

В качестве увертюры к разговору кнут рассек воздух и хлестнул по штофу. Тот был добротный, с толстыми стенками, но разлетелся так, словно был бокалом ажурного муранского стекла… Чему удивляться не стоило – ежели умеючи махнуть, а он умел, то вшитая в кончик кнута пуля летит со скоростью пистолетной.

Штоф развалился. Сильно запахло водкой дурной очистки. На столе случился маленький потоп: смыл крошки, подтопил объедки и всерьез угрожал жизни двух невезучих тараканов.

Ларионов не издал ни звука. Разинув рот, он глядел на водочный потоп с ужасом и изумлением, словно Ной-пропойца, забывший по пьянке Божье повеление и не построивший ковчег. Здоровый глаз у Ноя Ларионова широко распахнулся, и даже щелочка другого глаза, подбитого и заплывшего, стала чуть шире.

Затем глаз и щелочка уставились на владельца карающего бича. Ужаса на лице Ларионова стало меньше, но не терпящая пустоты природа немедленно возместила ущерб лишней порцией изумления.

Наверное, смотритель ожидал увидеть очередного гвардейца. Но увидел человека в мундире всего лишь Коммерц-коллегии, чиновники коей не славятся рукоприкладными выходками.

Но не объяснять же, что мундир никакого отношения к занятиям своего владельца не имеет, и выбран лишь ввиду того, что меньше вызывает подозрений: контора у Коллегии расквартирована в Москве, три экспедиции – в Санкт-Петербурге, а чиновники по разным надобностям разъезжают по всем губерниям, примелькались…

Объяснять не надо. Кнут все растолкует лучше.

И растолковал… Еще один свистящий взмах – и плетеная кожа змеей обвила ножку стула и буквально-таки выдрала его из-под смотрителя.

Затем началась процедура протрезвления, вразумления и возвращения к служебным обязанностям, и, возможно, даже к семейному очагу, ежели таковой у пропойцы еще сохранился… Проще говоря, началась порка.

Хватило десятка или чуть более ударов – аккуратных, пуля ударялась об пол рядом с телом, а плетеный кончик рвал мундир и портил кожу, но плоть до кости не рассекал. Когда смотритель вспомнил о своем дворянском достоинстве и о том, что таковое никак не предполагает телесных наказаний, и даже попытался сформулировать сию мысль, и даже был близок к успеху, – он решил, что достаточно. Вовремя подошел, что ни говори. Осилил бы смотритель с утра хоть полштофа, его уже ничто бы не проняло…

Он прекратил экзекуцию, позволил Ларионову – покрасневшему и встрепанному – подняться на четвереньки, а затем и на ноги.

Взял за шиворот, подтащил к часто забранному окну, показал на двор.

– Бричку видишь? Вели заложить курьерских.

Ларионов, только что лицом напоминавший сваренного рака, побледнел. Стоял, растерянно переводя взгляд с брички на кнут. Затем попытался обяъснить дрожащим похмельным голосом, очень вежливо и осторожно, чем может грозить не только ему, но и чиновнику Коммерц-коллегии самовольное распоряжение лошадьми, предназначенными исключительно для фельдеъгерской службы и для важных персон, в генеральских чинах пребывающих.

Тут не просто в отставку пойти придется, с позором и аннулированной выслугой, – а у него до пенсиона недостает всего пяти месяцев. Тут, милостивый государь, еще и несомненный визит в Петропавловку предстоит. В гости к обер-секретарю Шешковскому. А от этого господина, бывает, и баронессы пешочком домой уходят, когда он их отпустить соизволит. Потому что в карету сесть не могут. И вообще сесть не могут, стоя потом кушают и спят на животе немалое время.

Так что выбор у него, у смотрителя Ларионова, простой: порка обыденная либо порка с лишением пенсиона, за который он четверть века страдал на проклятой своей службе.

 

Вывод из сей речи не прозвучал, но подразумевался: хоть засеки, а курьерских не дам.

Степан Иванович будет доволен, когда услышит эту историю. Обер-секретарь Сената и фактический глава Тайной экспедиции потратил немало времени и сил, чтобы создать именно такую репутацию своей службе.

На самом же деле, ежели собрать всех дворян, якобы пострадавших от кнута «инквизитора», а слухами о пострадавших полнятся и обе столицы, и губернии, – собрать и заголить им якобы пострадавшие места, наплевав на приличия, то выяснится странное и удивительное… А именно то, что все свои показания они давали, даже пальцем не тронутые, – запрет государыни соблюдался строжайшим образом.

Иногда хватало просто мрачного вида казематов Петропавловки – не без задней мысли выбирал Степан Иванович место для присутствия, – и кнута, лежащего на столе… Иногда, для упорствующих, за тонкой перегородкой в соседнем помещении разыгрывали спектакль: кто-нибудь из нижних чинов хлестал арапником мешок с отрубями, а коллежский регистратор Пивобрюхов, талантом к лицедейству не обделенный, поначалу жалобно и натуралистически стонал, потом начинал вопить во весь голос… На том ломались даже записные упрямцы.

Сам он вступил в службу еще при Ушакове, когда кнут и впрямь был в чести, и даже баронессам, действительно, порою доставалось: иногда, как сегодня, приходилось вспомнить былое и напомнить другим, – но лишь вдали от присутствия и в мундире чужого ведомства… Рассказывать правду о нынешнем положении дел Ларионову он не стал. Нельзя, да и не поверит. Достал из потайного кармана бумагу, развернул перед носом смотрителя. Скомандовал:

– Читай.

Титулярный советник ко всему прочему был близорук: сощурил правый, здоровый глаз, забегал взглядом по строчкам… Документ предписывал выдавать его предъявителю лошадей вне очереди, а при нужде и курьерских, для фельдъегерской службы и генералов предназначенных, – а в книгу станционную проезжего не вписывать.

Предъявителю меж тем показалось, что Ларионов суть документа уже понял, и теперь внимательно изучает лишь одну строчку… Имя запоминает, наябедничать решил, пропойца.

– Не туда смотришь. Сюда смотри – на печать и на подпись.

Подписали бумагу двое: генерал-прокурор Сената князь Вяземский и обер-секретарь Шешковский.

А на вписанную в документ фамилию и впрямь внимание обращать не стоило… Таких документов и таких фамилий он сменил множество. Назови ее кому в Экспедиции – не поймут даже, что речь идет об их сослуживце… Зато прозвище Каин все и всем объянсит.

Каином его прозвали коллеги, прозвали за глаза, не решаясь произнести в лицо, но он знал о том, разумеется. Прозвище придумано было ими лишь за отметину – за шрам, спускающийся с головы на висок. Но оказалось уместным, и не только за шрам.

За Авеля тоже.

II
Беглый

От Пулкова дорога шла под гору, бричка катила легко. Да и лошади курьерские не шли в сравнение с обычными подменными. Человек, назвавшийся Иваном Белоконем, правил ими с удовольствием, век бы так ездил…

Но иногда бег резвых лошадок замедлялся, – когда названый Иван оглядывался на полог брички и призадумывался: а кого он, собственно, везет? Придумать ничего не удавалось, и не понукаемые животины сбавляли ход…

Уже на станции он заподозрил, что ахсесор – личина, прикрывающая истинное нутро. Точно так же, как его самого скрывает от мира личина умершего Ивана.

Ну с чего бы, растолкуйте, устраивать чиновнику купеческих дел допрос случайно повстречавшемуся казаку? И зачем ему, чиновнику, знать, как величают по батюшке полкового командира Кутейникова? У чиновника, будь он взаправдашним, иные заботы должны быть, и познания совсем иные…

Пытал вашбродь «Ивана Белоконя» с умом, с подковыркой… Так и на съезжей вряд ли пытают… Едва отвертелся, не сбился, не спутался, благо и Иван ему не чужим был, и отчасти сегодня не Иванову, а свою жизнь пересказывал.

И кучер тот ряженый… Не в бороде даже недорощенной дело, бороду и на пожаре опалить недолго. Но даже когда отрастет борода, кучер на кучера будет походить, лишь сидя на облучке. Потому как с утра плох совсем был, едва по двору станции брел, – но все равно походкой не крестьянской. Не за плугом ему ходить доводилось, и не навоз в хлеву лаптями топтать. На плацу его гоняли, заставляли носок вытягивать да всей подметкой об землю бить… И самого, небось, шпрутенами били, за непонятливость… Крепко та наука въелась, ничем не вытравишь. А на отслужившего свой срок и подчистую уволенного кучер не похож, слишком молод. Да и не стараются отслужившие солдаты крестьянами притворяться – напротив, всем видом своим подчеркивают, что не землепашцы они и не курощупы, а герои отгремевших баталий, отставные воины государыни… Армяк или зипун отставник не наденет, невместно ему. Этот же – надел и вид делает, что и службы не знал, и шпрутенов не нюхал.

А уж когда его как бы барин за кнут схватился и к смотрителю пошагал – все сомнения растаяли: не тот, совсем не тот, за кого себя выдает. Не можно ахсесору кнутом титулярного учить, не по чину.

Генералы – особливо из молодых, кто волею государыни-матушки из поручиков да штабсов на самые верха вспорхнули – те могут, тем законы не писаны, они их сами сочиняют да государыне на подпись несут. Но ахсесор занюханный?! Не бывает…

В ту минуту названый Иван не выдержал, тишком прошел в станцию. И слышал через дверь: вашбродь без дураков, взаправду станционного лупцует… Не для блезиру кнут прихватил.

Он, за дверью стоючи, не стал дожидаться, чем та наука завершится. Вернулся к бричке и призадумался: с кем же таким-энтаким нелегкая дернула связаться? Не лучше ли отказаться, пока не поздно, – маловато, дескать четвертака-то, – и дай Господь ноги от беды подальше?

Порешил остаться. Он в последний год все чаще и чаще принимал решения рисковые, пытая судьбу: да или нет, орел или решка? Раз за разом выпадал орел. Судьба-судьбинушка словно предлагала сыграть по-крупному, поставив голову на кон, и сулила великий выигрыш… Он не понимал, чего ждет от него судьба или к чему подталкивает, он метался и искал ответ у знающих людей. Люди говорили разное и не могли взять в толк, что он ищет… В лучшем разе ответ сводился все к тому же, что сказал старый фелшар в Лисаветграде, задумчиво разглядывая шрам странной формы на его груди: «Ну чисто царский орел о двух головах… Пометила тебя судьба, братец, ох пометила… Для великих, знать, дел жизня твоя сохранилась…»

Он и сам понимал, что помечен. Избран. Не мог добиться – для чего…

И сюда, на Пулковскую станцию, занесли все те же поиски ответа… Насчет сестры он солгал, сестра жила в Таганроге, и к питербурхским купчинам-мануфактурщикам Глазьевым его вела другая планида… Глазьевы держали связь со скитами Севера, с мудрыми старцами, ушедшими в затерянные пустыни… Может, те знали ответ? Касаемо своей веры он ихбродю не врал, но вырос в таких местах, что мог перекреститься и на тот манер, и на этот, и к иконе при нужде мог подойти по старому чину, подозрений не вызвав… Он взаправду считал, что Господь примет всех, не разделяя на никониан и раскольников.

Вот только помогут ли старцы сыскать, наконец, путь и предназначение? Уверенности не было, но куда еще податься, он пока не знал.

Началась его дорога, – извилистая, как полет летучей мыши, – несколько месяцев назад, в гарнизонном гошпитале Лисаветграда…

А до того, до тридцати почти лет, жил он самой обычной жизнью, как жили деды и прадеды на вольном Дону от века. На двадцатом году попал в службу, и пошло, как заведено: три года в полку, потом два года в станице на внутренней службе, потом снова в полк…

В первый же строевой срок подгадал на войну с Фридрихом, под самый ее конец. Больших баталий не случалось, но в поиски ходил и саблю с клинками прусских гусар скрещивал, был отмечен в приказе…

Вернувшись в станицу, засватался и женился – на есауловской казачке Софье, до службы он не с ней миловался-дролился, но та не дождалась. Любви большой меж ними не было, однако жили ладно, баба попалась годная, и по дому работящая, и все при ней. В положенный срок родили сына, – а потом снова в полк, в Польшу.

Большая война вновь прошла стороной, да и не было там такой войны, как минувшая, – то тут полыхнет, то здесь, но пожар покамест не занимался, а они с командой объежз али селения староверов, давно там обосновавшихся, и склоняли – кого лаской, кого таской – возвращаться из-под польского орла под расейский: одна голова хорошо, но две-то лучше, всем ведомо… Иные соглашались, иные нет. Кое с кем из старообрядцев свел знакомства, и позже они пригодились.

Жизнь катила по наезженному кругу: вернулся в станицу, заделал с Софьей девочку. Сам желал сына, второго, с одним-то, пока взрастет, разная напасть стрястись может, их-то вон у матушки шестеро мальчиков родилось, а до возраста только двое дожили… Но случилась дочка.

А чуть погодя случилась война с турками, – нынешняя, доднесь тянущаяся… И вновь в полк, но теперь и полк, и он угодили в самое пекло.

Воевал справно, славу предков и Дон не посрамив. Стал подхорунжим, а после и хорунжим, за Бендеры получил личную благодарность графа Панина и рубль серебряный из графских рук принял за отвагу. Хотел на память тот рубль сберечь, да не сберег, пропил.

Обыденная жизнь обычного казака… И завершилась бы, как у всех: сложил бы голову в чужом краю, а то и уцелел бы, дожил до седин и выписался бы со службы, дождался бы внучат, рассказывал бы им про свои подвиги и про графский рубль…

Но все пошло иначе. Не то что голову не сложил – царапины не получил в жарких схватках с турками и крымчаками. А в Лизаветграде, на зимних хвартерах, не уберегся. Такая хворь скрутила, что отходил, к смерти готовился… Не его одного скрутила, в щелястом бараке полковой больнички вповалку лежали сорок с лишком душ, а рядом срочно сколачивали барак новый, для вновь заболевших… Говорили, что армия подцепила неведомую заразу от турок, басурманы тоже мерли, как мухи по осени.

Он умирал. Причастился святых даров у полкового священника, вместе с другими отходившими, – так рассказывали, сам он не помнил, и отходную молитву, над ним прочитанную, не услышал.

И умер. И пролежал два дня в холодной, и был отпет с другими в полковой церкви, и сгорела, среди прочих, тоненькая заупокойная свеча – его свеча…

Нижних чинов хоронили вповалку, в общей яме. Ему, как хорунжему, полагалась домовина, – пусть и плохонькая, из гниловатых досок слаженная.

Когда приколачивали крышку, он застонал. Негромко, но его услышали… Позже он иногда задумывался: кому достался тот гроб, где он успел полежать?

Из сорока с лишним душ, умиравших в больничке, выжил он один. Был отпет, чуть не зарыт, но выжил… Лекаря дивились. Он медленно шел на поправку, потом еще медленнее восстанавливал силы, на войну полк ушел без него.

Хворь оставила свои метки – два шрама на грудях от лопнувших язв, и на лядвеях, у паха… А еще – наверное, что-то лопнуло в голове, и снаружи шрам не был виден.

Трудно остаться тем же, умерев и воскреснув… В списки полка, откуда был вычеркнут, его вновь вписали… Вписаться в размеренную жизнь допрежних времен он не смог.

Он не понимал, для чего оставлен жить… Но свято верил, что есть в том некий скрытый смысл и надеялся до него докопаться. Одно знал точно: жить, как прежде, не сможет.

Он испросил и без труда получил отпуск. На месте не сиделось, а в станицу возвращаться резона не видел: он – прежний он – умер, и Софья теперь вдова, а дети сироты… Он не знал, послала ли полковая канцелярия родным письмо, опровергающее известие о его смерти… Ему было все равно.

Поехал в Таганрог, не зная куда еще ехать. Там жила сестра, и муж ее с ходу втравил шурина в рискованную затею, попахивающую кандалами и Сибирью… Он, не задумываясь, тогда в первый раз сыграл в орлянку с судьбой, – без страха и сомнений, умершему и отпетому пугаться нечего.

Ему в тот раз выпал орел – попал в розыск, но сумел скрыться. Зятю и его дружкам выпали кандалы и решетка.

Потом было разное… Он стал беглым – одним из многих, бредущих по стране невидимыми тайными тропами куда-то по своим потаенным делам.

Он не брел. Он метался, не зная толком, куда ему надо попасть и к чему надо стремиться… Не единожды его ловили, но всякий раз он умудрялся вскоре сбежать. Судьба манила постоянной удачей, судьба намекала на ждущие его великие дела – но он не мог понять, на какие…

Спустя месяц после Таганрога он убил человека. Впервые убил не в бою, не на войне, – ради валенок и полушубка, чтобы не замерзнуть в холодной весенней степи, еще покрытой снегом.

В понятиях его прежнего то был грех и грех непростительный. Он новый не терзался ни мига: Господь сохранил не для того, чтоб окочуриться от мороза, и все сделано по справедливости.

 

Убивал и после, но лишь при нужде… Корысти в том не было. Но если бы он понял, в чем его стезя, и понял бы, что для пути по ней требуются деньги, – прикончил бы, не задумываясь, хоть тысячу человек, по алтыну за перерезанную глотку.

Его искали, и искали все с большим тщанием, розыск шел не только на Дону, но и по всем сопредельным южным губерниям. Он подумывал уйти в Азию, но однажды проснулся и двинулся в другую сторону – в Польшу. Там уже полыхала война, настоящая, не былые стычки. Он нашел знакомцев-староверов, те, как и прочие, не смогли помочь, но дали совет о северных скитах и братьях Глазьевых…

Он сомневался, что сможет забраться так далеко тайными тропами. Места чужие, незнакомые, и люди живут другие, он будет там белой вороной, издалека заметной…

И тем не менее двинулся в путь. Он начал уставать от своих бесплодных метаний. Заарестуют – значит, судьба шутковала, заманивала, чтобы под конец монета упала решкой…

Монета в очередной раз упала орлом. На постоялом дворе под Воронежем он случайно встретил сослуживца и своего доброго знакомца, урядника Ивана Белоконя, – расстались они в Лисаветграде и о позднейших художествах однополчанина Иван ничего не ведал. Урядник тоже был в долгом отпуску, бумаги имел в порядке, а возраст и приметы у них оказались схожие. Повторилась история с полушубком. Белоконь не мог не умереть.

Когда Иван умер, он забрал бумаги, а окровавленное тело оттащил подальше от дороги, густо завалил хворостом, надеясь, что дальнейшими похоронами займутся лесные зверьки.

И стал жить как Иван Белоконь. Он считал, что так справедливо. Кто-то из мертвых однополчан забрал его домовину, пусть худую, из гниловатых досок, но его. А он забрал бумаги мертвого однополчанина, все справедливо, каждый берет, что нужнее.

…Чем больше раздумывал названый Иван о сегодняшней встрече на Пулковской станции, тем вернее приходил к мысли, что она не случайна. Случайностей вообще в жизни не бывает, все Господом продумано наперед и подчинено единому плану, лишь мы, грешные, не всегда понять тот замысел в силах. Даже чаше всего не в силах.

Но здесь-то все прозрачно, как вода в кринице. Встретился он с человеком, выдающим себя за ахсесора, неспроста. Разминуться им было куда легче, чем повстречаться, – но повстречались. Двое разных, однако в чем-то схожих путников, прикрытых чужими личинами…

И чтобы понять, что значит и что сулит их встреча, надо разобраться, с кем свела судьба.

Чем больше верст ложилось под колеса брички, тем навязчивее всплывала в голове одна история – за месяцы странствий слышал он ее в разных изводах.

Самым складным показался рассказ, прозвучавший в дому старообрядца Осипа Коровкина, – тот держал нечто вроде станции, только не на столбовой дороге, а на невидимом, всю державу пересекающем тракте, коим движутся странники беспашпортные, властью не жалуемые, и ей, власти, платящие той же монетой. У Коровкина можно было отсидеться и подхарчиться, и дождаться оказии – обоза с надежными людьми, что и вопросов лишних не зададут, и, проезжая заставы, спрячут беглого так, что с собаками не отыщешь.

Люди под кровом Осипа случались разные, и истории из их уст звучали самые удивительные. Прозвучала и эта, из уст беспашпортного странника Митрофана, – не раз уже слышанная, но изобилующая многими новыми подробностями и показавшаяся наиболее правдивой.

Царь-амператор, заточенный неверной супружницей, дескать, не скончался от колики, как то в манифесте писано… Убили ведь государя, убили псы смердючие, злочинные енералы с обер-ахфицерами, – а за что убили, всем ведомо: за указ о вольностях крестьянских, уже подписанный, лишь печати державной дожидавшийся… Указ тот, верным канцеляристом выкраденный, многие видели и в подписи руку государеву признали, и списки с него по всей Расее разошлись, да не о нем речь. (Слушатели согласно кивали: и впрямь, есть такой указ, слыхали.) Так вот, убили государя, да не до смерти. Рубанули палашом гвардейским по голове, упал он, кровью облившись, – посчитали, что помер, оставили, пошли думу думать, как перед народом православным от злодейства своего отвертеться.

А государь-то жив был, поранен сильно. Его солдат верный, в карауле стоявший, на себе вытащил, в надежном месте укрыл, выходил-вылечил. Вернулись злочинцы – ан только кровь на полу. Взъярились они, да поздно уж. Тогда енералы с ахфицерами мужика первого встречного, из деревни соседствующей, схватили и, подушкой удавивши, в царские одежды обрядили. И лежит теперь тот мужик, именем Архип Кутьин, в золотом гробу на самом главном питербурхском кладбище. У него, у Архипа, вдова с тремя детишками осталась, и многие от нее ту историю слышали, и он, Митрофан, слышал.

А царь-амператор таится до поры, спасение свое чудесное народу не открывает. Он с тем солдатом верным по Расее странствует, все неправды начальничьи узнает да записывает… Из дворца-то, вестимо, много ли разглядишь? И когда вернется государь на престол свой законный, коемуждо по делам его и воздастся, никто из злочинцев больших и малых не утаится, не отвертится.

Амператор в странствиях своих оборачивается то ахфицером в малых чинах, то чиновником полету невысокого, а то и вовсе человеком простого звания, купцом али мещанином, казаком али солдатом, – менять личины надобно, супостаты его и губители не забыли, кто в золотом гробу лежит, ищут государя, чтобы сгубить уж окончательно.

И порой выходят на след псы смердючие, да не по силам им злодейство свое довершить: у государя заступников меж простого народа хватает. В прошлом годе, например, в Купянской слободе совсем уж чуть не схватили амператора законного, да не вышло: другой солдат, фамилией Чернышев, выручил. Благо звали его случаем, как и амператора, Петром Федорычем, – вот и выдал себя за государя, погоню по ложному следу пустил. За то и пострадал, в Нерчинск пошел, в каторгу, но истинный Петр Федорович на свободе остался. С Брянского полка тот солдат Чернышев был, и многие его знали, и он, Митрофан, знал. (Слушатели вновь кивали: дело Чернышева было громкое, слухи ползли).

Такая вот история…

Он ее слушал, да на веру не шибко брал, хоть и звучала складно… В чудесное спасение верил – ему, чудом смерти избежавшему, что же не поверить, да и свидетельств хватает: то тут, то там государя видывали, даже если многие врут, то дыма без огня не бывает.

Сомневался он в другом: в разведывании государем бед народных и злодеяний начальничьих. Столько лет тот при старой государыне состоял, а потом и сам на трон сел, – что ж тогда-то за народ не заступился?

По его разумению, спасшийся государь совсем иным заниматься должен был. Людей искать, государыней обиженных, на свою сторону их поворачивать, да не простых людей, а тех, кто у власти стоит, кто полками командует… И у казаков заступу искать, к сабле да фузее привычных. Потому как простые-то людишки за правильного царя восстанут, спору нет, – да как пушка в них картечью пальнет, враз и разбегутся, и один император останется…

Сегодняшняя встреча ложилась в тот, у Осипа Коровкина услышанный рассказ, как ключ в замок.

Чиновник, но, без всяких сомнений, ряженый. И кучер ряженый, причем из солдат, опять же сомнений в том нет. И по возрасту кучер подходит – мог у Ропшинского дворца в карауле стоять девять лет назад. И «чиновник» с виду на пятом десятке, как раз в годах Петра Федоровича. И шрам, застарелый шрам на голове, – не от гвардейского ли палаша, часом?

Титулярного поучил кнутом ряженый чиновник по-царски, о том и спору нет, – сразу видно, власть привык над людьми иметь большую, не ахсесорскую…

Вдобавок впечатление от знакомства с «чиновником» совпадало с собственным понятием названого Ивана о том, чем должен заниматься спасшийся государь, – как сабля совпадает с ножнами.

Казачья жизнь ему ведома, по вопросам видно. И с начальством воинским, с полковниками, знакомство водит. А вот про беды народные не выспрашивает, не интересуется… Оно и правильно, тут ведь главное – на трон вернуться, а уж после народ челобитными да жалобами императорский дворец до балкона завалит.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?