Имя

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Редактор Ира Вильман

Дизайнер обложки Александр Привалов

Корректор Елена Яковлева

© Виктор Попов, 2023

© Александр Привалов, дизайн обложки, 2023

ISBN 978-5-4493-4389-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Артуру


Война – отец всего, царь всего; одних она явила богами, других – людьми; одних она сделала рабами, других свободными…

Гераклит Эфесский

Война – это великое дело для государства, это почва жизни и смерти, это путь существования и гибели.

Сунь-цзы. Искусство войны

Жестокий порывами, бесстрашный по натуре, он мог невозмутимо-спокойно видеть потоки крови, пожарища разгромленных городов, запустение истреблённых нив. Это была копия Аттилы, с его суеверием, верою в колдовство, в предвещания, в таинственное влияние светил…

Людовик XVIII. Мемуары

Бей, барабан, и военная флейта

Громко свисти на манер снегиря.

Иосиф Бродский. На смерть Жукова


Всю зиму во сне генерал-фельдмаршал кричал и плакал. Васька-фельдшер считал, что виной всему привычка спать навзничь и натопленные до состояния бани комнаты. Не нравились горе-лекарю и пуховые подушки. Они никак, по его псевдоученому мнению, не вязались с постелью генерала: охапками сена, брошенными прямо на пол. Больной находил такие объяснения «слишком правильными», а потому неверными. Но Ваську вопреки обыкновению не бил и не бранил, отсылал от себя молча, назначив виновным снег.

Обвиняемый явился на Покров, большими, похожими на клочки ваты, хлопьями, да так и остался лежать, к февралю потолстев в полях до аршина-полтора, а у заборов и стен и до сажени. Жизнь в имении, и без того не отличавшаяся разнообразием, окончательно замерла, а хозяин его просыпался теперь ночью дважды. Водилось за ним это и раньше, но только в последнюю зиму первое, незапланированное режимом пробуждение стало частью давно установившегося распорядка, и прислуга уже поговаривала:

– А всегда так было…

– Да, сколько помню себя…

– С полковника все началось, с Новой Ладоги…

– Да раньше, раньше… С немчурой когда дрались…

– Это ж треть века считай?

– Ну, а я о чем? Всегда…


В эту ночь до первого крика фельдмаршалу снится скачущий на гнедом трехлетке белокурый мальчик. Заливные луга сменяются рощами, лесные дороги полями ржаной озими, но всюду идет дождь – весенняя гроза с быстротекущими голубыми просветами в черных тучах и порывами ветра, играющими ветвями и прижимающими к земле травы с одинаковым, похожим на шелест свежей бумаги, шумом. Узнать себя в мальчике – не великий труд. С тех лет он лишь немного вырос, да цвет волос напоминает теперь редкий пепел, брошенный на голову неумело-наивной рукой провинциального живописца. Узнать мать и няню, кинувшихся ему навстречу, сложнее. Лица их он давно не помнит, и если что-то и осталось в памяти, то это тепло рук, но в этом сне мальчик бежит мимо женщин, разбрызгивая во все стороны капли собранного за десяток верст дождя. На ходу он скидывает мокрую насквозь рубашку и встряхивает головой, как пес. Взволнованные, на грани плача голоса мамы и няни приближаются, но их опережает отец коротким «Опять?».

Его бас – унаследованный генерал-фельдмаршалом и какой-то причудой природы влитый в неотцовское тщедушное тело – апогей краткости. Голос и речь отца, казалось, были следствием его работы в тайной канцелярии: в пыточных говорили мало, все больше выли и кричали. Накормленный за десятилетия службы этими звуками, отец не переносил их дома.

– Рты закрыли! – командует он влившимся в комнату единым телом женщинам. Дождавшись абсолютной тишины, – бабий вой еще какое-то время бродит затихающими отголосками по коврам и занавескам – отец добавляет:

– Гнедых не бери более… На сию бессмыслицу пегий есть. Узнаю иное – запорю Федьку-конюха. А тебя глядеть заставлю…

Федьку порют через неделю. Он не кричит. Знает – барин не любит. Кричит его залитая кровью спина. Кричит спустя шестьдесят лет генерал-фельдмаршал:

– Прошка! Прошка, сукин сын!

Две высокие, дорогого воска едва початые свечи колеблются от ветра. Пламя в половину гнется, но выпрямляется. Ветер от дверей вторично клонит его. Опять без толку. Пропитый голос бежит вдогонку хилому свету – сальная свечка в медном тазу, в неуютном мраке прихожей:

– Здесь я, ваше сиятельство!

Генерал-фельдмаршал – седой старик, в ночном колпаке и белой рубашке – сидит на постели. Прошка неслышно, без туфель, в одних шерстяных чулках подбегает к изголовью. Вопрос в лоб:

– Кричал я?

– Кричали, ваше сиятельство…

– Как кричал?

– В голос. Как детки…

– Так что, не будил?

– Десятый час только. Легли вот-вот. Свеча и на четверть часа не сошла. В двенадцатый же велели…

– Велел… Не в часе дело… Кончаться, что ли, из-за часов твоих? И где ты их взял только? Чертов механизм! Петухи на что Богом созданы? Вишь, как… Сон, а будто явь… Мальчишкой порой коня брал и скакал куда глаза глядят. В дождь, в снег – все одно. Матушка с няней плакали прямо… Вот лица-то матери не помню… Да и няни не помню. Лет-то сколько? Сам уж старик… Слезы только… Бабьи слезы… Может, и не их… Много их было этих слез… Вишь как… На разных языках бабы ревут, а все об одном… Толмач не нужен – любой поймет… Отец за те скачки бранил. Не меня – лошадей жалел. Скуп был. Хозяин был. Федьку-конюха чуть не запорол однажды из-за меня. Выжил Федька. Только дурковат с того дня стал. То глазами бегал туда-сюда, места себе не находил, а то мычал, как контуженный… Чего ты-то зенки выпучил? А? Не дурей тебя был Федька! Хлебнул на ночь небось, скотина?

– Как можно, ваше сиятельство? Ни в одном глазу…

– Не лги! Заповедь есть! Не лги! Или я дух не чую? И от тебя, и от казармы вашей…

Старик указывает рукой на прихожую.

– Все хороши! А ты главный ими руковод… Дыхнете – крепость басурманская вспыхнет, черти адовы! Вон пошел, холоп!

Прошка осторожно шагает к дверям, но чует, не все еще, и верно:

– Стой! Что он? Стучит?

– Стучит, ваше сиятельство.

– Экий… сумасброд… Рано же, совсем рано… Февраль…

– Рано, ваше сиятельство, совсем рано…

– Молчи! Взял еще правило повторять… А снегири что?

– Были. Смерть сколько. Всю рябину побили. Ягоды накидали. Не едят же дураки. Семя только выбирают…

– Сам дурак! Не чета иным птица. Умны! Суть берут, мякоть – вон! Рассуждает он… Вон пошел! Чего встал?

Теперь всё. Прошка спешит укрыться в спасительном сумраке прихожей. Старик откидывается навзничь и с минуту вслушивается в ночь. Тихо. Ни собаки, ни волка. Ни названного «сумасброда».

– Врал Прошка? Нет… Вот он, как звали…

Дождавшись ставшего за эту неделю привычным стука дятла, генерал-фельдмаршал закрывает глаза и открывает счет ударам. Проверено. Лучшее средство. Так и есть. На третьем десятке счет сбивается. К четвертому прекращается сам собой…

К 20 сентября 1799 года Мутенскую долину1 вытоптали начисто. Ни кустика, ни травинки. И в следующую весну она еще была черна и безвидна, и только к осени начала покрываться островками молодой, казавшейся уже не обязательной в этом месте поросли. Разоренные войной местные жители, спасаясь от ожидаемого сражения, большей частью еще накануне покинули дома. Ушли не все. Кто-то не успел, а кому-то просто некуда было идти. Все они с наскоро собранными вещами оставались на зеленых склонах гор неслучайными, загнанными сюда судьбой зрителями. Растапливая на кострах остатки сыра в глиняных плошках и макая в него чудом сохранившиеся от солдат разных армий сухари, каждый из мутентальцев в душе надеялся, что его дом останется цел. Благо пушки у русских были крошечные: заряд на пару фунтов, не более. Стреляли они мелкой картечью, перевозились на мулах. Отвечали за пушки пришедшие с русскими союзники: итальянцы, жившие среди них в каком-то своем особом мирке. Русские управляли итальянцами понятными и без перевода руганью и жестами. Впрочем, заметно было, что относятся они к союзникам как родители к малым детям. Помогали при каждом случае, с грубоватой лаской именуя «убогими», приправляя речь кучей прочих слов, которые чаще всего использовали офицеры в отношении некоторых, особо нерадивых солдат. Но в сторону итальянцев слова эти произносились как-то по-особенному нежно, словно русские щадили ухо слушателя и заранее извинялись.

Полевая артиллерия французов в сравнении с русской была в полном порядке. Накануне, в течение короткого дневного боя, французы успели случайными ядрами разрушить пару заборов, дом, коровник, убив при этом пару пришлых с соседней долины работников. Стреляли часто и неприцельно. Русские отвечали редко, все больше принимали французов на штыки и сабли, чтобы потом с усмешкой отмывать их от крови в речке, так что местами вода становилась на какое-то время совсем негодной для питья. «Молчанию» русских вскоре нашлось объяснение. И картечи, и пуль, и пороха, как выяснили вездесущие деревенские мальчишки, у них осталось, если считать на всех, на пару-тройку выстрелов. Поэтому почти все заряды были розданы егерям, которыми командовал молодой горбоносый генерал с трудновыговариваемой фамилией Милорадович. По одному выстрелу имела линейная пехота первой линии. Вторая в разброс, в среднем по одному патрону на десяток. Третья линия и тем паче резерв не получили ровным счетом ничего и могли надеяться только на свои штыки. Узнав об этом, многие решили, что русские если не ночью, то утром уйдут, оставив тех самых егерей-застрельщиков в качестве редкого, но вполне весомого прикрытия на час-полтора. Здравый смысл подсказывал: нельзя сражаться с вдвое превосходящим по силам противником, не имея огня. Но, видно, у этих бородатых людей в грязных зеленых мундирах здравый смысл был свой.

 

– Если он вообще у них есть… – бросил пророчески пастор и оказался, как это часто бывало, прав.

Все надежды на то, что большого сражения не будет, растаяли утром. Горбоносый, прежде гладко выбрившись и надушившись, выставил передовые посты, а высокий, седой, напоминающий аббатисе одинокую скалу генерал Розенберг, с которым последним третьего дня прощался старичок-командующий, выстроил остальных солдат в три линии перед монастырем св. Иосифа. По нарочитой аккуратности, с которой он это делал, стало ясно – это происходит не для того чтобы просто так уйти. Монахини, уже успевшие нажить на русских круглую сумму, – солдаты были готовы платить втридорога за любой кусок хлеба – в этой части долины остались, пожалуй, единственными, кто не пожелал покинуть свой дом. Часть местных жителей присоединилась к ним, придя под защиту намоленных монастырcких стен.

Позиция, выбранная Розенбергом, была идеальна с военной точки зрения: самый узкий участок в восточной части долины, предполагавший возможность использовать при отступлении монастырские постройки как крепость. С гуманитарной точки зрения такая стратегия грозила монастырю полным уничтожением. Оставалось лишь надеяться, что русские не будут отступать, а французы не разрушат монастырь из пушек заранее, дабы лишить противника опорного пункта. Надеждам суждено было сбыться. Хотя в 10 утра, когда французы выступили со стороны Швица, показалось, что у монастыря и у людей в нем укрывающихся нет ни малейшего шанса.

Густая, двухшеренговая стрелковая цепь французов, по численности равная егерям и первой линии русских вместе взятым, без труда сбила передовые посты Милорадовича. И егеря «горбоносого» начали делать то, чего обитатели монастыря опасались больше всего – отступать. Разбившись на пары – один стреляет, другой прикрывает, – егеря неспешно и деловито, так хороший крестьянин делает свою работу, отстреливали противников, целя, и не без успеха, прежде всего, в заметных по своим пышным мундирам французских офицеров. Иногда с быстротой всадника егеря бросались на особо зарвавшихся стрелков противника в штыки. Закалывали как дичь, не слушая доносившихся и до монастыря криков «пардон». О каких пленных могла идти речь?

Но вылазки эти не меняли общей картины боя, наводившей ужас на обитателей монастыря, русские отступали. Двигавшиеся по следам стрелков три колонны линейной французской пехоты заняли вскоре почти всю долину от западного входа в нее до монастыря. Казалось, остановить их шествие невозможно, и аббатиса приказала спуститься в подвалы всем, кто находился в монастыре. Сама же она поднялась на смотровую площадку колокольни. Там уже с рассвета молилась старшая из всех монахинь, для которой смерть во храме, по ее словам, была бы только Божьей милостью, что, впрочем, не мешало старухе охать и креститься едва ли не при каждом доносившемся до ее почти потерянного слуха выстреле.

Атака французов производила впечатление на зрителей, но, казалось, оставляла безучастными тех, в отношении кого она велась. Розенберг разъезжал туда-сюда вдоль первой линии, явно скучая. Его адъютанты в тон начальству, казалось, слышали в громе барабанов и угрожающем журчании флейт надвигающегося противника звуки бального оркестра и предвкушали общество прекрасных дам. Что до солдат, те просто молчали. Некоторые даже улыбались. И было отчего. Сухарные сумки большинства были пусты. Продовольствие в долине иссякло на второй день после прибытия русских. Что-то местные успели им продать. Брали при этом, по примеру монахинь, тройную цену. Что-то спрятали и унесли с собой. Что-то солдаты, устав торговаться, забрали просто так. Особенно пострадал скот: резали все, что попадалось под руку. В итоге в долине уцелели только собаки и лошади, да и они в жирном дыме тысяч заполнивших долину костров чувствовали себя неуютно.

На поддержание огня в первый же вечер, еще до прибытия командующего и великого князя Константина, ушли все деревянные заборы и изгороди. На второй день вырубали склоны, что грозило и без того редкому лесу скорой и окончательной катастрофой. Костры горели круглые сутки, ночи были холодными. Немногочисленные постройки заняли офицеры, солдаты спали под открытым небом, кутаясь в епанчи и шинели, и всегдашняя солдатская мечта наесться вдосталь, пусть и перед скорой смертью, не оставляла их не склонные к философствованию умы.

Еще накануне в ранцах взятых казаками пленных обнаружились белый хлеб, твердый сыр, превращающийся в крошку при попытке его разрезать, сало, приправленное какими-то горными травками, и невиданные кровяные колбасы густо-черного цвета. Во фляжках многих пленных, даже рядовых, были вино и коньяк. Добытым казаки милостиво, не дожидаясь приказа, поделились с регулярными. Понятно, что еды всем досталось разве что губы помазать, а о найденном в тех же ранцах золоте и серебре казаки и вовсе невинно умолчали.

Обнаруженное у противника изобилие подтолкнуло шефа Азовского пехотного полка Максима Ребиндера к более чем прямому выводу:

– Ребята, видали? А завтра их тыщи будут! Вот завтра и поедим! Еда сама к нам придет!

Азовцы дружно выдохнули:

– Рады стараться, ваше превосходительство!

И замерли, как и прочее войско, в томительном и сладостном ожидании. Обожаемый не только азовцами генерал-поручик Ребиндер не обманул. Не дожидаясь обеда, «еда» стройными колоннами под торжественную, не лишенную приятства для слуха музыку двинулась в сторону изнывающего от голода русского воинства. Оставалась сущая безделица: забрать провиант с малыми для себя потерями. Что было сложно. «Шапошники», как прозвали французов меж собой русские, при всей склонности к быстрому бегу много и достаточно точно перед тем стреляли. Потому обед, особенно в первой линии, ждал далеко не всех. Каждый это понимал и потому улыбался не столько в силу сладостного предвкушения, сколько по причине смертного отчаяния, чем далее тем более захватывавшего душу.

Аббатиса, видя солдат со спины и не имея возможности наблюдать их улыбки, вспомнила слова пастора и вдруг, ни капли не разбираясь в тонкостях военного маневра, отчетливо поняла, что русские не отступают, а заманивают, и что здравого смысла у них хоть отбавляй, пусть иногда их действия и походят на откровенное сумасшествие. Настоятельница заметила, как егеря, зеленая форма которых в первые часы появления русских сливалась с долиной, а теперь маячила на безжизненно-черном фоне, подчиняясь приказам «горбоносого» и его немногочисленных адъютантов, сбегались в неровные зеленые шеренги-ручейки и растекались влево и вправо по мере продвижения вперед французов, оказавшись в итоге на флангах, меж рядов загодя выставленной там кавалерии.

Аббатиса видела, как Розенберг на минуту остановился и что-то, по-дружески положа руку на плечо Ребиндеру, сказал вечно, как показалось ей, пьяному генералу. Так он кричал и размахивал руками при каждой встрече, резко выделяясь своим поведением среди прочих. Русские в целом не были склонны к лишним эмоциям. Этот генерал был исключением из правил. Жил он, как и прочие высшие офицеры, у пастора, но никто за эти два дня не видел его спящим. Поговаривали, что он ночевал у костров вместе с солдатами. Кто-то видел в этом солдатскую неприхотливость и единение с подчиненными, кто-то ухмыляясь доносил, что генерал, набравшись к вечеру, просто падал по дороге, а солдаты укрывали его от глаз командующего, который пьяных терпеть не мог. Пастор не находил в этих утверждениях противоречия, разумно полагая, что всё в этом случае могло сойтись к единому знаменателю. И здесь он так же был, по-видимому, прав.

Окончив краткую речь, Розенберг, указав на колонны французов, что-то крикнул солдатам, и те странным образом не отозвались ему ответ. Розенберг направился на вторую линию неспешно, нимало не обращая внимания на картечь и пули, которые неслись ему вслед.

Атакующие колонны подошли на дальность прямого выстрела и, остановившись, открыли ураганный огонь. Только здесь за первой линией русских французы увидели вторую и третью, появления которых, по-видимому, не ожидали. Но более всего их пугал уезжающий от них прочь «седой» генерал. Французы тогда еще не знали, что это не «тот самый» старик, но, когда выжившие всё поймут, будет уже поздно. Словно предчувствуя беду, прекратив стрелять, французы истошно всем строем закричали. Вопль тысяч голосов нередко в иных сражениях работал, лишая противника мужества еще до непосредственного столкновения. Но только не сейчас. Зловещее, гробовое молчание было им ответом.

Оставив полковые пушки в тылу, французы продолжили движение вперед и, выйдя на сто шагов, крикнули еще раз. Им снова не ответили. Вместо этого вторая линия русских, подчиняясь приказу Розенберга и толстого, похожего на бочку генерала Мансурова (одна из немногих русских фамилий, давшаяся аббатисе легко), быстро двинулась вперед, заполняя ручейками просветы между шеренгами в первой линии, пока она не превратилась в сплошную зелено-красную стену, удобную для поражения с дистанции, но страшную в своем единстве в развернувшейся чуть позже штыковой. Аббатисе в очередной раз стало ясно: во всем, что касается войны, у этих живущих по греческому закону «варваров» все жутко неслучайно. Начальное построение первой линии мало того что позволяло перекрыть всю долину по ширине, так еще и спасало от пуль и картечи превосходящего противника. Значительная часть огня французов прошла меж шеренгами, но не достигла второй линии. Теперь же, когда линии сомкнулись и представляли в теории удобную мишень, стрелять было поздно. Французы попытались это сделать, остановившись и начав перезаряжать ружья. Но было поздно.

Зелено-красная стена, повинуясь безмолвному и страшному в своей простоте жесту Розенберга «вперед!», подхваченному в первой шеренге Ребиндером, все так же молча пришла в движение на всем своем протяжении. Отдельные выстрелы французских гренадеров и их еще более редкие гранаты, брошенные впопыхах, порой и с незажженными фитилями, ровным счетом ничего не изменили в поступательном движении «стены». Она смела первые три шеренги противника так, как будто их и не было. Русские быстро, с чудовищным навыком сбрасывали синие мундиры со штыка и, как их учили, глядя не в глаза, но в тело, втыкали его снова и снова, не останавливаясь ни на шаг.

Первая линия французов была уничтожена в несколько минут. Но «стена» и не думала останавливаться. Ее шеренги с чудовищной верностью созданного из людей механизма сменяли друг друга: пока одна докалывала поверженных, следующая атаковала, и когда эти убийственные для противника волны докатились до второй линии французов и жуткий, слившийся в один сплошной вой крик раненых и умирающих накрыл долину, французы побежали…

Офицеров мало кто слушал. Вдобавок именно за ними устроили настоящую охоту егеря «горбоносого», которые именно в этот момент ударили с флангов и усилили и без того страшнейший натиск.

– Они все знали, все знали… – шептала аббатиса, глядя на Розенберга и группку генералов, окруживших его в эту минуту. Все они с ледяным спокойствием и усмешками на лицах наблюдали за работой своих людей, которых уже ничто не могло остановить. Две попытки французов закрепиться на отдельных холмах, используя заранее выставленные батареи полевой артиллерии, задержали окончательный разгром в общей сложности на час. Первый холм егеря Милорадовича после двух неудачных атак в лоб обошли по склону, заставив оборонявшихся бежать, не дожидаясь окружения. На второй казаки взлетели прямо на лошадях, перерубив, не успевшую скрыться орудийную прислугу. Семья Шмидтов, которой принадлежала земля в это части долины, рассказывала позже о куче отрубленных голов, рук и располовиненных от шеи до пояса тел. Они, по словам матери семейства, известной в округе вышивальщицы, прикрывали холм кровавым, холодящим душу орнаментом…

После холмов была давка на мосту. Узкий и лишенный перил, он был единственным, но далеко не лучшим вариантом к отступлению. В возникшей давке французы хватались друг за друга и один за другим срывались в пятидесятиметровую пропасть. Под огнем русских мост, к которому развернули захваченные пушки, Cпустел несколько раз, пока поток бегущих не иссяк.

 

Вдогонку оставшимся в живых бросились казаки, еще много километров половиня тела, накалывая бегущих на пики и очищая ранцы от еды, спиртного и денег. Говорили, что в азарте казаки дошли до самого Швица. Командир казаков, сотник с отрубленным наполовину левым ухом, – видимо, давним ранением – посмеялся в глаза выстроенным против него резервным, не участвовавшим в сражении батальонам, после чего, дав отмашку своим людям, растворился вслед за ними в сумерках как призрак…

Едва бой в долине затих, Розенберг сошел с коня неподалеку от монастыря и, прежде чем лечь на расстеленный для него под деревом ковер, повернулся к перевалу Брагель и отдал земной поклон. Именно туда ушел накануне авангард русской армии вместе с главнокомандующим. Аббатиса обернулась и замерла в ужасе. Об увиденном тогда она никому никогда не рассказывала, но кажется ни она одна стала свидетельницей чуда, ставшего легендой, передаваемой из уст в уста…

На скале, на тщедушной серой лошаденке в белой, надутой горным ветром рубашке возвышался огромной фигурой старец-главнокомандующий. Его глаза горели огнем, как свечи. Розенберг выпрямился и обвел жестом долину, будто указывая на проделанную им работу. Старец лишь кивнул в ответ, мол, вижу – хорошо, и тронул коня, исчезнув в дымке, витавшей над вершинами гор. Розенберг лег на ковер навзничь и закрыл глаза. Немного погодя он издал первый за этой день услышанный от него аббатисой звук. Он захрапел. Немного погодя Розенберг повернулся на бок и, положив руки под голову, уснул, по-детски свернувшись калачиком. Денщик, прикрыв господина плащом, вскоре, завернувшись в шинель, так же уснул примостившись на краешке ковра. Эта странная парочка, похожая на уставших после игр детей, до конца дней будет видеться аббатисе в ее редких, измученных бессонницей снах…


Второй час пополуночи. Генерал-фельдмаршал еще с четверть часа назад, что-то кричал во сне, но успокоился сам. Крик только будит всех. С недавних пор привычные к такому поведению слуги ничему не удивляются и, выстроившись у дверей в неровную шеренгу, ждут приказа старшего камердинера – Прошки. Тот пристально глядит на господина, со стороны ориентируясь по каким-то своим, только ему известным признакам, а на деле просто дожидаясь второго петуха. Два ведра воды из колодца принесены подкамердинером Иваном загодя. Стоят у дверей в нетопленных сенцах. Не больно согрелись. Медный таз для умывания всегда у дверей. Второй подкамердинер Илья держит его как щит левой рукой, правой готовясь взять одно из ведер. У Ивана – знаем мы твои старые раны – опять там что-то закололо в исковерканном ногайской пикой левом боку. Надо помочь. У Ильи у самого одна нога короче другой да рука без пальца. Так и живут отставные сержанты, дополняя друг друга. Больной плюс больной равно здоровый.

Второй петух. Прохор оставляет заготовленные с вечера простыню и сменное белье на скамье у запорошенного наполовину снегом окна и дает знак Ивану с Ильей войти. Они входят осторожно: медь – штука гулкая, не дай бог где зацепиться или неосторожно поставить на пол. Их сиятельство хоть и кричит во сне, а все ж, когда вот так, случайно будят, не любит, бранится. А то и Тищенко зовет с розгами. Злодей и сам, поди, уже за спиной. Так и есть. Ждет, сволочь малоросская, своего часа. Ни для чего больше не годен. Что ж, у всякой твари божьей свой резон, своя планида.

За ним Мишка-повар с самоваром и чайным прибором. Ему проще. Что сам скажет, то и сготовит. Обед, поди, уж варится во флигеле. Осталось доложить только. Их сиятельство Мишке послушны. Если только за чай ругает порой. Но и тогда Тищенко не по его душу. Битый повар – хуже яда. Вся боль с души сойдет в котел. И тогда уж лучше бы не ел.

Прошка склоняется над господином, едва дыша. Конечно, старший камердинер принял с вечера. Как не принять? Да и те, кто за спиной, или не наведывались, как стемнело, к Мишке во флигель? Понятно – дело солдатское, инвалидное. Не выпьешь – не живешь, мучаешься. Да только генерал-фельдмаршалу до того и дела нет. Хоть и сам не ангел, а за горькую порой одна милость от него: бьет лично. И не рукой – чего мараться?― а поленом. Не далее как в пятницу Прошке так и прилетело. Вчера – тишина. Сегодня – как повезет. Оттого почти и не дышит Прошка, приоткрывая верхнее одеяло – походный синий плащ, которым укрыт генерал-фельдмаршал. И уже совсем не дыша, – кажется, в этот миг задерживают дыхание и все остальные – дергает господина за ногу. Первая попытка остается незамеченной. Обычные дела. И надеяться не стоило. После второй хозяин издает стон, дергает руками, следом, будто побитый пес скуля, плачет, не открывая глаз, крупными, в добрые жемчужины слезами. Тоже проверено. Всю зиму – без осечки. Прежде чем дернуть в третий раз, Прошка аккуратно промокает льняным платком слезы на ветхом, в глубоких морщинах лице господина. Об этих слезах генерал-фельдмаршал знает, спрашивал. Но не любит их – солдат как-никак. Убрав слезы Прошка надежно, на треть вдавливает платок в карман сюртука и, побожившись про себя, что было силы дергает в третий раз, буквально заставляя спящего сесть на постели.

Глаза генерал-фельдмаршала открываются сразу во всю ширь, тут же жмурятся от принесенных Прошкой на умывание дополнительных свечей, потом растираются ладонями, закрывающими в какой-то момент все лицо. Проснувшийся замирает в таком положении на минуту, затем медленно отводит кисти рук в стороны и осматривает присутствующих. Все – от ближнего Прошки до замершего в глубине прихожей Мишки – невольно вытягиваются по стойке «смирно» и напряженно ожидают первых слов. От них зависит, каким будет ближайший час. Дальше – одному богу известно. Старики как дети – семь пятниц на неделе. Но сегодня первые слова беззвучны. Генерал-фельдмаршал шепчет их почти неслышно, и даже привыкший ко всему Прошка не может ничего разобрать. Не решаясь переспросить – грех тяжкий, хуже только «не могу знать», тут сразу держи полено в лоб – Прошка наклоняется как можно ближе, почти касаясь верха свесившегося ночного колпака, и слышит:

– Розенберг…

– Андрей Григорьевич? Так он в Смоленске с прошлого года, губернатором, слух такой был…

Генерал-фельдмаршал на середине речи зыркает на Прошку и тот поспешно завершает справку, сомневаясь по ее итогам в достоверности слуха. Благо хоть фамилию расслышал верно.

– Андрей. Да. Он. Только без меня. Солдаты мои. И бьют, как я велел. В глаза не смотрят… Но без меня все. Андрей над ними. Еще Максим Ребиндер, Мансуров Саша, Михайла Милорадович… И все без меня… Баба какая-то в рясе на колокольне латинской. С ней другая, в моих годах, все крестилась по-ихнему… Река в долине. Видна едва. Шум больше. А глянешь вниз – лента в мизинец, не толще… Бой был… Мундиры у тех синие… Как первая линия в них вошла, так будто и не было их… Много побитых… А горы кругом. Как ни глянь… Высокие… Снег на макушках… До слепоты снег. Не наш. Чище. А в долине стон-крик… от побитых… Андрей мне кланялся, как всему конец… Потом спать лег. А баба та крестилась на меня… Испугал я ее чем-то…

– Так где только мы не были, ваше сиятельство, вот и вспоминается…

– Э, шельма, молчи! Там не были… Будем… Тот свет…

– Да что вы, ваше сиятельство, все об одном какой день! Успеем небось туда, куда спешить?..

– Молчи, дурак! Не память это… Не память…

– А читали, что могёт быть…

– Читали? Ты-то куда? С мозгом своим куриным… Аз от буки не отличишь, дубина! Ну все! Давайте воду!

– Готова уж…

– Знаю, готова! Глаза мне на что?

Генерал-фельдмаршал стягивает колпак и не глядя отбрасывает в сторону. Встает почти что сам. Прошкину руку в помощь уже лет пять как принимает, но каждый раз морщится и в конце концов отталкивает. Пока Илья располагает поначалу таз на подвинутом Иваном табурете и наливает в него воду на четверть, у генерал-фельдмаршала утренний горшок – легкий. Тяжелый опосля дневного сна. Журчит генерал-фельдмаршал не без труда, тужась, струя тонкая, стариковская, а ведь когда-то была. Да такая, что только вмятины в посуде не делал. Эх, годы, годы! Отлив, господин трижды крестится на образа в красном углу, склоняется над тазом и с минуту плещет ледяную воду на лицо, растирает его, особенно глаза, хлопает мокрыми ладонями, не щадя себя, по щекам, ушам и затылку. Повторяет всё раз пять, после чего таз ставится на пол и фельдмаршал сбрасывает ночную рубашку. Помощи со стороны Прошки не требуется. Он только подбирает рубашку с пола. Тщедушное, густо покрытое ранами тело уже давно живет в одежде детских размеров. Все новое шьют по подростковой мерке. Несколько пар обуви да эта рубашка остались со времен зрелости. Еще раны: широкие, грубо заросшие борозды от картечи на ребрах, простреленные рука и шея, бессчетные порезы и ушибы и единственно заметная всем хромая нога – кажется, не становятся меньше, а только увеличиваются в своих размерах, грозя с каждым днем поглотить и без того малое тело целиком.

1Здесь и далее в основном используются принятые в XVIII веке наименования рек и населенных пунктов, на сегодняшний день часто устаревшие.