Buch lesen: «Куда не надо»
Вместо предисловия
Это настолько давний, настолько избитый прием, что прибегать к нему без крайней на то надобности по меньшей мере не гоже. Примеров тому не счесть. К автору вдруг попадает чья-то рукопись, и он, автор, всего лишь предлагает читателю это «случайно» обретенное им чужое творение. Чаще всего – когда речь ведется о событиях, участником или свидетелем которых автор по разным причинам быть не мог. Очень выгодная, кстати, позиция: и сюжет, и мастерство изложения к автору будто бы прямого отношения не имеют, за все просчеты и ляпы ответственности он не несет.
Сейчас этим грешу я – пользуюсь дневником тринадцатилетнего мальчишки, завел он его почти четверть века назад. Могу даже сказать точно: в 1991 году. Но разница, причем очень существенная, в том, что мальчишка этот – я сам. Это мой дневник. Одна из нескольких «общих» тетрадок, которые, уверен я был, давно уже не существуют. Эта же каким-то чудом уцелела, наткнулся я на нее, роясь в поисках затерявшейся папки в старом чемодане, где хранился годами копившийся бумажный хлам. Во всяком случае, не помню, чтобы я (а кроме меня больше некому) клал ее туда. И где тогда остальные тетрадки?
Дневник этот читал я с не ослабевавшим интересом. Любопытны мне былине только сочиненные мною когда-то стихи, перемежавшие страницы дневника, но и подзабывшиеся уже реалии того времени: больничные многоразовые шприцы и капельницы, например, или те прежние цены, как вообще жили мы, чем дорожили. То переломное, раздрайное время, когда вечерами вся страна зачарованно приникала к телеэкранам, когда внимать каждому слову программы «Время» сродни было чуть ли не религиозному обряду, а «Комсомольская правда» была когда-то любимой газетой.
И эти странные, мистические совпадения. Мне сейчас столько же лет, сколько было тогда моему отцу. И у меня тоже теперь сын и дочь того же примерно возраста, как тогда у меня и у сестренки. Читал, вспоминал, дивился самому себе тринадцатилетнему, порой не верилось, что все именно так со мной происходило, что мог я так думать, так поступать. То досадовал на него (себя), то сопереживал, сочувствовал. А потом решил, что неплохо бы опубликовать этот его-мой дневник. Что почитать это нынешним его-моим сверстникам было бы интересно, да и полезно, думаю, тоже.
Долго размышлял я, как технически это исполнить. Проблемы возникали, чего ни коснись. Тем более что нередко писался дневник урывками, с сокращениями, зачастую наспех, не всегда внятно. Кое-что, сугубо личное, вообще никому другому знать не положено. И – самое, пожалуй, главное: каким языком это написать. Хотелось сохранить стиль, тональность того тринадцатилетнего мальчишки, иначе вся эта затея теряла бы не только достоверность, но и смысл. Кому адресовать? Такому же подростку? Человеку взрослому? История далеко ведь не детская, этически сомнительная, а герои ее люди не придуманные – родные, близкие мне люди, которые ко всему прочему повесть эту и прочитать могут.
Получилось в итоге так, как получилось, не мне судить. Могу лишь заверить, что нигде не погрешил я против истины, описал все, как было, разве что предпочел дневниковому жанр повести и придал ей литературный, читаемый вид. Ну и, конечно же, да это и по тексту заметно, присовокупил я кое-какие помнившиеся события, подробности, необходимые для хода, цельности повествования, но сути принципиально не менявшие.
Михаил Огурцов
* * *
Беда почти всегда приходит нежданно-негаданно. Смешно, конечно, полагать, что кто-то безропотно сидит в ожидании очередной пакости. Но всякий раз, когда случается что-нибудь плохое, неприятное, застает нас это врасплох. И очень всегда некстати.
Хвороба никак и никому не может быть кстати. Но если она сваливается на тебя в первые дни весенних каникул – это уже не просто беда. А если, в довершение ко всему, оказываешься в больнице – впору вообще считать себя чемпионом по невезению.
В больницу я ложиться не хотел. Уговаривал врачиху и маму, что и дома прекрасно выздоровею, чуть слезу не пустил. Согласен был на самые горькие пилюли, даже на любые уколы, только бы не увозили никуда. Не то чтобы так уж боялся я больницы, не маленький, в конце концов, ребенок, шестой класс добиваю. Понимал, что ничего страшного там нет, вампиры и привидения по коридорам не ходят. Но до того не хотел – словами не передать.
Мама, понятно, тоже в восторге не была, пыталась отстоять меня. Но врачиха, пожилая, толстая, важная, чем-то похожая на Ольгу Георгиевну, нашу классную руководительницу, и слышать ничего не желала. «Вы разумеете, что у мальчика двусторонняя пневмония? – возмущалась она. – Вы берете на себя ответственность оставить лихорадящего ребенка без постоянного врачебного надзора, без капельницы, невозможной в домашних условиях? Пишите в таком случае расписку». И оскорбленно, точь-в-точь как Ольга, когда ей возражали, поджимала губы.
Увесистые, таящие неведомую опасность слова «пневмония», «капельница», а вслед за ними такие же чугунные «ответственность» и «расписка» доконали нас. Температура у меня была под сорок, знобило, но чувствовал я себя вполне терпимо. Не так, во всяком случае, чтобы не обойтись без больницы и капельницы. И где только умудрился я подцепить эту чертову пневмонию? Не простывал вроде и ног не промочил. Хотя, тысячу раз ведь случалось со мной и то, и другое – и как с гуся вода. Ну, покашляешь немного, посопливишь, даст мама аспирин пару раз – и все дела. А тут еще каникулы, погода хорошая, конец марта… Если уж не повезет…
Затем меня, неизвестно для чего бубнившего «не хочу» и «не буду», одели, укутали сверху одеялом, свезли на лифте вниз и посадили в безносую, с красными крестами санитарную машину. В одном повезло: около дома никого из ребят не было, не видели, как я выглядел, завернутый, точно младенец, в розовое одеяло. Опасался еще, что маме не разрешат поехать со мной, но обошлось.
Мне прежде не доводилось попадать в больницу и, хоть и черные кошки на душе скребли, присматривался и прислушивался там ко всему с негаснущим любопытством. Совсем не так я все это себе представлял. Мы с мамой долго сидели в приемном отделении, ждали, когда «оформят» меня. Заполнялись какие-то бумаги, маму расспрашивали, чем я раньше болел, как рос и развивался, не ломал ли себе чего-нибудь, рост измеряли, взвешивали, даже о здоровье дедушек и бабушек спрашивали, словно это могло иметь какое-то отношение к моему воспалению легких. Будь я врачом, сначала уложил бы больного с высокой температурой в постель, а уж потом бы всем остальным занимался. Устал, болела и кружилась голова, в самом деле ощутил себя хворым и немощным. Потом еще кого-то ждали, какую-то сестру-хозяйку, что-то выясняли, искали. Можно подумать, что до меня никого сюда раньше не принимали, не научились толком.
Но пришла наконец минута, когда маме нужно было уходить, а мне – оставаться. Я стоял перед ней, в спортивном костюме и тапочках, изо всех сил старался не хлюпнуть носом. И не моргнуть – чтобы слеза не выкатилась. Мама улыбалась мне вымученной улыбкой и тоже, я видел, с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Уговаривала меня, что все будет хорошо, что они меня каждый день будут навещать, что скоро я поправлюсь, вернусь домой…
Маму мне сделалось вдруг жаль едва ли не сильней, чем себя. Ее темные глаза, увеличенные стеклами очков, казались выпуклыми и круглыми.
– Конечно, – я тоже изобразил улыбку, – я обязательно скоро поправлюсь, ты только не переживай. Подумаешь, больница!
Я смотрел на нее, уходившую от меня по коридору, маленькую и тоненькую будто девчонка, томился…
В моей комнате стояли четыре кровати. Комнаты здесь назывались палатами, а кровати – койками, как в пионерском лагере. Три пацана, соседи мои, никакого интереса собой не представляли – мелюзга, самому старшему и десяти, наверное, нет. Я глянул на них мельком, забрался молча под одеяло и уткнулся в прихваченного из дому «Золотого теленка». Перечитывать его могу бесконечно, и каждый раз все так же смешно. А здесь, сейчас, ему вообще цены не было, единственная, можно сказать отрада. И еще – что возле окна положили, не так тоскливо будет. Пожалел лишь, что дневник свой не взял, времени свободного тут девать будет некуда, посочинял бы. Да и не мог его взять, мама бы увидела. Но ничего, пообещал себе, потом обо всем этом обязательно подробно напишу, такого ведь в моей жизни еще не было. Знал бы я, чем обернется для меня эта больница…
День клонился к вечеру, никто из врачей больше ко мне не подходил. Заглянула чем-то недовольная медсестра, дала мне две таблетки и ушла. Никакой капельницы мне не делали, мог бы преспокойно переночевать дома с этими же таблетками. Спал я плохо, все не мог удобно устроиться на новом, чужом месте, да и мысли одолевали безрадостные, вялые.
Разбудил меня веселый, звонкий голос:
– Просыпайся, засонюшка, царство небесное проспишь!
Я раскрыл глаза и увидел склонившуюся надо мной улыбавшуюся женщину в белом халате и высоком колпаке. Верней, не женщину, а девушку, совсем еще молоденькую и очень красивую. Она протянула мне градусник и сказала:
– Температуру измерять умеешь?
Пацан на кровати у двери гнусно хихикнул. Я обиделся. За кого она меня, в самом-то деле, принимает? Но выяснять отношения не стал, хмуро ответил:
– Умею. – И сунул градусник под мышку.
– Что-то ты не в духе пробудился, – не переставала улыбаться сестра. – И совершенно напрасно. Смотри, – кивнула на окно, – какое утро сегодня хорошее! Тебя Мишей зовут? – Ладонь ее легонько прошлась по моим волосам.
Я весь напрягся. Зачем она из меня посмешище делает, по головке гладит, как маленького? Хорошо, подлиза-пацаненок опять не засмеялся. Но снова – выбирать не приходилось – я сдержался, пробурчал:
– Мишей.
– Миша Огурцов?
– Огурцов.
Еще одна моя печаль. Не повезло мне с фамилией. Папа – я с ним как-то беседовал об этом – смеялся. Прекрасная, мол, фамилия, лучше не бывает. И вкусно, и полезно, и оригинально. Не зря же говорят, когда похвалить хотят, что выглядишь как огурчик!
– А тебя, – спросил я у него, – тоже огурцом звали, когда ты маленьким был?
– Еще как! – неизвестно чему обрадовался папа. – Вовкой – огурцом!
Но он не переубедил меня. Огурец – он и есть огурец. Зеленый и смешной. Огурчики, помидорчики… Правда, Сане, дружку моему, похлеще того досталось: у него фамилия Толстиков. Только мне-то от этого не легче. Может быть, сестра потому и улыбалась, что фамилия моя развеселила ее? И загадал про себя: если остряк у двери опять захихикает, разберусь с ним потом.
– А меня Тася зовут, – сказала девушка. – Запомнишь?
Вот это мне ужасно понравилось. Что не тетя Тася, не Таисия какая-нибудь Ивановна, а просто Тася. Сразу дала понять, что мы с ней вроде как на равных, хоть я здесь всего лишь больной шестиклассник, а она лечит меня, медицинской сестрой работает.
– Запомню, – ответил я и тоже улыбнулся.
Тася раздала всем термометры и вышла из палаты. Пацан у двери оказался очень разговорчивым, сходу начал рассказывать, какой сон ему приснился. На какую-то хитрую планету он летал, с инопланетянами встречался. Врал, конечно, клоуна из себя строил. Я не вмешивался, вообще делал вид, что не слышу, – много чести. Лежал – и белый потолок разглядывал, словно ничего интересней для меня нет.
Вскоре Тася вернулась, смотрела у каждого температуру и записывала в блокнотик. Ко мне подошла последнему.
– Много набежало? – спросил я.
– Тридцать восемь и три, уже полегче. Ты молодчина. – И снова провела по моим волосам.
А я неожиданно почувствовал, что мне очень нравится прикосновение Тасиной теплой руки. Ну, например, как если бы мама погладила. Даже удивился. И не захотел, чтобы она сразу ушла. Надо было что-нибудь у нее спросить, чтобы задержалась она в палате, затеять какой-нибудь разговор, но ни одна путная мысль не приходила в голову. В самый последний момент нашелся:
– А капельницу мне сделают?
– Да ты, я вижу, в медицине подкован! – Улыбка у нее замечательная, зубы белые, ровные, один к одному. И глаза хорошие – серые, смеющиеся. У нее, наверное, всегда хорошее настроение. – Это, Миша, врач решит. Если сочтет нужным назначить тебе литическую смесь – будет и капельница.
Про литическую смесь я уже спросить не рискнул, и вообще вдруг забеспокоился отчего-то, засмущался. Тася ушла, гладить меня больше не стала.
* * *
Капельницу мне все-таки сделали. Теперь я знал, что такое капельница. Это бутылка с красной резиновой кишкой, на конце которой иголка. Иголка вставляется в вену на руке. И жидкость через иголку, капля за каплей вливается прямо в кровь. Долго капает, больше часа.
Если честно, попсиховал я здорово. Когда медсестра – не Тася, другая, пожилая – собралась вену проткнуть. Мне уже приходилось однажды – совсем еще маленьким был – колоть вену, анализ какой-то брали. Я тогда орал, сопротивлялся, мама не могла меня удержать, сбежались все. Не очень-то приятно вспоминать об этом, но что было, то было. Давно уже вышел из того малышовского возраста, понимал, что кожа везде одна и та же – что на руке, что в другом месте, одинаково болит, когда протыкают. А в то, другое место, которое мягким называют, меня не раз кололи. Приятного, конечно, мало, однако потерпеть нетрудно. Но ничего, хоть и ужасно стыдно было, не мог с собой поделать.
То ли вгрызся навечно в сознание тот давний страх, то ли очень толстой игла показалась – сердце, чудилось, из груди выскочит. И сразу мокрым стал, словно из воды вытащили. Не дамся, решил, пусть со мной что хотят делают, как угодно наказывают, родителей зовут, стыдят – все равно не дамся. Не нужна мне никакая капельница, мало ли что врач назначил! У меня и без нее температура уменьшилась. А раз уменьшилась, значит, выздоравливаю.
Упорства прибавляло и то, что в палате никого из пацанов не было – сестра, притащившая стояк с бутылкой, всех выпроводила. Я, защищаясь, натянул одеяло до подбородка и намертво вцепился в его ворсистый край.
– Давай руку, и веди себя как мужчина, – устало вздохнула сестра. – Больно не будет, вот увидишь. Комар тебя кусал когда-нибудь?
Я лишь отрицательно помотал головой – даже зубы расцепить не решился. Слышали мы про этих комаров.
– Неужели не стыдно? – укоризненно покачала она головой. – Мы детишек маленьких колем, а ты вон какой здоровущий! Не упрямься, ты ж у меня не один, работы невпроворот!
Разомкнув одеревеневшие губы, я сказал:
– Мне не надо, я уже выздоровел.
И тут в дверях появилась Тася.
– Ну, – улыбнулась, – как у нас дела?
– Да вот, – еще выразительней вздохнула сестра, – устроил тут…
– Ничего я не устроил! – выпалил я, поспешно высвобождая из – под одеяла руку. – Пошутил просто! Колите сколько хотите, мне не жалко! – И сумел растянуть рот в улыбке.
– Миша у нас молодец, – заговорщицки подмигнула мне Тася. – Парень что надо!
Мне действительно не было больно. Ну, почти не было. И этот положенный час запросто на спине вылежал, пока из бутылки все не выкапало. Три волшебных слова звучали во мне как музыка, бесконечно повторяясь: «парень что надо»…
Но самое тягостное испытание ждало меня впереди. Тася снова появилась, неся прямоугольную металлическую крышку, в которой лежали шприцы, подошла ко мне.
– Поворачивайся на живот, герой, маленький укольчик сделаю.
Я сообразил мгновенно – нужно будет снять перед ней трусы. Легче еще три капельницы вытерпеть.
– Зачем? – глупо спросил я.
– Нужно, – сочувственно качнула плечами Тася. – Ничего не попишешь.
– А можно… в руку? – промямлил я, ощущая, как предательски распаляются щеки.
Она все поняла. Не могла не понять – слишком умные у нее глаза. И улыбка ее в этот раз была другой – чуть ли не виноватой.
– В руку нельзя. Но трусы очень-то спускать не надо, совсем немножко. – Кивнула на мою тумбочку, где лежала книга: – Любишь Ильфа и Петрова?
– Люблю, – еле слышно ответил я, застеснявшись выговорить при ней это слово.
– И я люблю.
Тася, сомневаться не приходилось, заговорила о книге, чтобы немножко отвлечь меня, расслабить. Но как хорошо, как нежно произнесла она это «и я люблю»… Я вдруг, ничего глупей не придумать, почувствовал темную, нехорошую зависть к своим любимым писателям…
Кололи меня антибиотиками три раза в день. Утром и днем – Тася, а вечером – другая сестра, дежурная. Но до вечера было еще далеко. Сначала пришел папа. Новости он сообщил невеселые. Маму, оказывается, «скрутил» радикулит. Верно говорят о беде, что она не ходит одна.
Сколько себя помню, маму всегда мучил радикулит. То чаще прихватывал, то реже, то сильней, то слабей. Папа после стирки белье в ванне полоскал, потому что мама согнуться-разогнуться не могла. Тяжести ей тоже нельзя было поднимать. И в больнице она лечилась, и дома ей какие-то уколы и массажи делали, упражнения специальные, но избавиться от радикулита так и не сумела. Папе, соответственно, от него тоже доставалось.
Папа успокоил меня, что сейчас это обострение не очень сильное, но в ближайшие дни навещать она меня не сможет, будет приходить он один. Папу я тоже пожалел. Понимал, как нелегко ему теперь придется. Мама разболелась, я лежу в больнице, а Ленка, сестренка моя, маленькая еще, ничего не умеет.
Перед тем как зайти ко мне, папа беседовал с врачом. Тот сказал ему, что состояние мое не очень тяжелое, но о выписке и речи быть не может – нужно пройти курс антибиотиков, сделать повторный рентген, а уж потом решать. Я, услышав это, приуныл. Но расстроился бы много больше, не будь здесь Таси. Все-таки с ней больница не казалась мне совсем уж постылой.
Разговаривал папа и с Тасей. Я видел, как стояли они в коридоре. Жевал принесенные папой мандарины, не спускал с них глаз. Мне почему-то очень хотелось, чтобы мой папа понравился Тасе. Чтобы ей нравилось все, имевшее ко мне отношение. Я не слышал, что папа ей говорил, но улыбалась ему Тася хорошо, приветливо. Впрочем, она всем так улыбалась, не в папе, наверное, дело…
Прошел еще один мой больничный день. Если попытаться одним словом выразить мои ощущения, то самым точным было бы «тягомотина». В отделении лежала парочка ребят – моих ровесников, но общаться ни с кем из них не хотелось. С детским садом из моей палаты – тем более. На меня иногда такое находит – в себе замыкаюсь, никто не нужен. Все они наверняка думали, что я вообще такой, хмурый и нелюдимый, потому что сближения со мной тоже не искали. Не считая вылазок в столовую и на процедуры, почти все время не покидал я своей палаты.
У меня теперь были три основных занятия: видеть Тасю, читать и ждать папиного прихода. Капельницу мне больше не ставили, а дневных уколов – разве кто-нибудь поверит? – я дождаться не мог. Ведь колола меня Тася. Обязательно потреплется со мной немного, пошутит. Изредка выбирался я из палаты, чтобы лишний раз взглянуть на Тасю, если голос ее поблизости слышал. Но вышагивал по коридору быстро, с озабоченным видом, будто бы дело появилось у меня неотложное – чтобы она ничего такого не подумала. И чтоб другие не подумали.
В классе мне нравилась одна девчонка, Мила Свиридова. Она, может быть, не самая красивая, но очень какая-то гибкая, грациозная, даже просто ходит она так, что залюбуешься. Шея у нее высокая, а спина прямая-прямая, даже немного вогнутая, и как только не устает она целый день так держаться, тяжело ведь, я пробовал, спина через несколько минут ныть начинала. Мила художественной гимнастикой занимается, кандидат в мастера спорта. Сане Толстикову она тоже нравится. Мы с ним ходили смотреть, как она выступает. Туго затянутая в спортивную свою одежку, совсем другая она девчонка, не скажешь, что одноклассница – взрослая какая-то, недоступная. Она еще чем по душе мне – не строит из себя: я, мол, кандидат в мастера, чемпионка и все такое, хотя о ней даже в газете писали и по телевизору показывали. Мы с ней в одном доме живем, только в разных подъездах, часто вместе в школу и из школы ходим, потому что нам по дороге. Я специально поджидал, когда она из своего подъезда выйдет, но старался не каждый раз, чтобы не высчитала меня. Возле нее многие наши пацаны увиваются, даже из старших классов, не хочу в одном стаде со всеми ходить. Пусть она сама меня выберет, если пожелает. Знать бы еще, догадывается ли она, почему я веду себя не как другие, о принципах моих. Судя по всему, вряд ли. Но, чего уж там, дорого бы я дал, чтобы пожелала.
Тася же – это совсем другое. Между нами – стена, сплошная высоченная стена, без окон и дверей. Я ничего от Таси не хотел. Да и что я мог хотеть – чтобы в кино меня пригласила или погулять вместе? Да я бы и не пошел, об этом даже думать смешно. Я – и Тася рядом, все равно как если бы я с Аллой Пугачевой задружил. Мне приятно было смотреть на Милу, идти с ней рядом, разговаривать. Удовольствие получал. Но когда видел Тасю, слышал ее певучий голос – просто счастливым делался, все внутри обмирало. И сердце как-то по-особому, незнакомо щемило, мягко так и грустно, словно потерял я что-то очень дорогое и нужное. А улыбнется Тася – только с солнышком, из-за туч выглянувшим, сравнить можно. Хоть и тыщу раз читал я и слышал такое сравнение, но лучше не скажешь.
До больницы я понятия не имел, что такое бывает. Подолгу, случалось, ни о чем другом думать не мог, все остальное тусклым делалось, неинтересным. И не однажды, с книжкой лежа, не столько читал, сколько вид делал. Строчки перед глазами расплывались, каждую по три раза перечитывать приходилось, чтобы вникнуть. Это «Золотого теленка»-то, которого почти наизусть знал…
Папа пришел, когда Тася собиралась уже домой, в плаще была. И, похоже, спешила, но все равно нашла время, чтобы с папой поговорить, обо мне рассказать. Папа угостил ее самым большим мандарином – и она взяла, не отказалась. Запросто взяла, как если бы я Милу угостил. И еще смеялась она – папа, наверное, ей что-то смешное рассказывал. Папа у меня вообще юморист – он, особенно когда в хорошем настроении, со Жванецким потягаться может. Он явно Тасе понравился, я по лицу ее видел. И это меня очень порадовало, словно была в том и моя заслуга.
Я вдруг посмотрел на него как бы ее глазами. Будто не знал его тринадцать лет. Худой, носатый, волосы надо лбом поредели – все-таки старый уже, тридцать восемь лет. И роста он невысокого, вровень с ней. Зато остальные волосы у него красивые – густые, волнистые, и усы. А еще он три иностранных языка знает, по-английски шпарит, как по-русски.
Мама не обманула, сказав, что меня все время будут в больнице навещать. Папа пришел и на следующий день. И снова подгадал как раз ко времени, когда Тася отработала, собралась уходить. Они и вышли вместе. В окно я наблюдал, как пересекали они больничный двор. Папа что-то оживленно рассказывал, взмахивая рукой, а Тася через каждые два-три шага притормаживала и откидывала голову назад, хохотала так, наверное. Солнце светило вовсю, деревья зеленели, воробьи чирикали, и так мне захотелось пойти вместе с ними – даже застонал тихонько.
Дни сменяли ночи, ночи дни, я не то чтобы привыкал к новой жизни, а как-то смирился с больничным житьем-бытьем. С одним пацаном, из соседней палаты, даже подружился, играл с ним в шахматы. Два раза приходил Саня, поболтали с ним. Он, я видел, жалел меня, старался рассмешить, чтобы настроение мне поднять. Особенно интересовали его уколы. И когда я отвечал, что внимания на них не обращаю, пустяковое дело, – не очень-то ему и врал, кстати, – Саня глядел на меня с уважением.
Но стержнем всего моего здешнего существования оставалась, конечно, Тася. А она – и мне это не чудилось, не снилось – явно выделяла меня, Мишу Огурцова, среди других. Чаще заходила ко мне в палату или звала к себе, к своему сестринскому столу. Я помогал ей раскладывать и разносить лекарства, рисовать температурные листки. А то и просто, когда время у нее свободное было, разговаривали. Тася расспрашивала меня о школе, о том, как мы дома живем, о папе и маме.
Она вдруг стала еще красивей. Сначала я подумал, что мне это просто показалось, лишь потом сообразил: она ярче начала красить глаза и губы.
Всю неделю папа навещал меня каждый день, без перерывов. Но вдвоем с Тасей они больше не уходили, папа всегда раньше. Я в окно подглядывал: Тася шла по больничному двору одна. И огорчало меня, что с папой она почему-то перестала, как раньше, беседовать, шутить. Перекинутся словечком-другим – и всё. А через неделю папа вообще перестал ходить ко мне – выздоровела мама. С Тасей же мама вовсе не общалась, она только у врача о моем здоровье спрашивала.
Несколько раз маму сопровождала Ленка. С папой она не приходила, оставалась дома с мамой. Мы с сестрой жили, вообще-то, дружно, ссорились редко. Но особой близости, по правде сказать, не было. О чем с ней, второклашкой, говорить? Так, разве что, по мелочам. Но если просила меня помочь задачку решить или, например, узел на шнурке развязать – вечно он у нее запутывается! – никогда не отказывался. Я и не подозревал, что так обрадуюсь ей – в щечку ее чмокнул, бантики на косичках расправил. Ленка – частица моей прежней, домашней жизни, по которой день ото дня скучал все сильней. Я хотел домой, и даже Тася тут не могла перевесить, как бы ни нравилась она мне.
Der kostenlose Auszug ist beendet.