Смерти нет

Text
4
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Смерти нет
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Смерти нет – это всем известно,

Говорить это стало пресно,

А что есть – пусть расскажут мне…

Анна Ахматова


Всех ожидает одна и та же ночь.

Гораций

I

У городской окраины, лицемерно-дружелюбно прислонившись оградой к ветхим домикам, находилось старое городское кладбище. Лет двадцать назад на нём прекратили захоронения, и вскоре оно укрылось от взглядов прохожих раскидистыми кронами лип и клёнов. У побелённого известью кирпичного забора, тщательно скрывая кресты и обелиски, колыхалось на ветру зелёное море черёмухи; белые брызги её цветов ожесточённо бились о выщербленное от дождей ограждение. Летом густая сочная листва поглощала солнечный свет и тепло, оставляя кладбищенские аллеи в скорбной тенистой прохладе. Однако осень дерзко и неумолимо сдёргивала с деревьев уставшие от жаркого лета тёмные, погребальных тонов листья, и казалось, непроницаемая завеса тайн смиренно опадала на сырую землю, обнажая лишь одну очевидность, – погост подчёркивал неотвратимость того, что должно произойти с каждым из нас. Затем зима пуховым одеялом с одинаковой аккуратностью укрывала как убогие холмики бедняков, так и помпезные могилы зажиточных горожан. Невзирая на времена года здесь всегда – вернее, почти всегда – царили тишина, мудрый покой, свобода от порывов и страстей, столь привычных и даже закономерных по ту сторону ограды. Жизнь кладбища была независима от окружающего мира и постоянно пребывала в своей загадочной отрешённости.

Погост был даже не старым, а старинным. Среди скромных и невзрачных могилок попадались массивные, покрытые зеленовато-грязным мхом, гранитные, а то и мраморные надгробья, большей частью покосившиеся. На забвенных обелисках едва ли читались стёртые временем имена и даты усопших. В зарослях бузины и чертополоха прятались несколько склепов – приземистых строений из бурого кирпича с чугунными дверями. Некогда здесь были цыганские захоронения, но потом их разграбили лихие люди, и кладбищенское начальство велело наглухо заварить двери. Жившие возле погоста утверждали, что иногда по ночам они слышат грохот массивных металлических затворов. Потревоженные ли это духи ромалов негодуют, либо пьяные бродяги куролесят – уточнять никто не решался.

Городские власти, не сумев найти другого подходящего места для захоронений, убрали с одной стороны забор, продлив территорию юдоли теней ещё на километр. Таким образом, погост разделился на две части: старую, где лишь изредка, по особому разрешению (предполагавшему солидную взятку) городской администрации, более значительные покойники находили последний приют рядом с могилами своих родственников; и новую, расположившуюся на месте огромного пустыря, на котором хоронили простолюдинов.

Южной стороной кладбище примыкало к фабрике детских игрушек, которая щедро одаривала корпоративную границу ароматными опилками и стружками. В мире нет ничего лишнего: в древесных отходах находили ночлег не только бездомные собаки, но и представители homo sapiens с таким же статусом убогости, бомжи; люди с расшатанной волей, с затаённой обидой на судьбу; наследники пустых карманов и долгов. Они были неуютны для жителей города, неуместны на полотне их «приличной жизни» и поэтому выходили из своего прибежища лишь на ежедневную работу – к церковной паперти и городскому рынку. Результат трудовой деятельности бездомных реализовывался вечером у местной самогонщицы Митревны.

Над сонмом обездоленных в ночное время суток возвышался единственный государственный человек – кладбищенский сторож. Безусловную таинственность его профессии подчёркивал физический недуг. Страж покоя усопших и их ритуальной собственности был горбат. Уродство его являлось столь очевидным и безобразным, что не заметить изъяна было невозможно даже в сумерках. Он бесшумно передвигался на массивных коротких и к тому же кривых ногах по тропинкам погоста, причём верхняя часть широкого в плечах туловища сгибалась параллельно земле. Большая голова неудобно – чтобы видеть всё вокруг – задиралась кверху. Зрение у него было великолепное. Страж погоста не только наблюдал за внутренней жизнью вверенной ему территории, но зачастую и вмешивался в неё, иногда меняя ход тех или иных событий. Как филин видит мелких грызунов, замечал он пьяниц, наркоманов, прелюбодеев и на корню пресекал краткосрочный триумф жизни в сумрачных лабиринтах смерти. Как ни таились неприхотливые ценители доступных удовольствий в густых кустарниках и высокой траве, сторож незаметно подходил к ним, и они, встревоженные его грозным появлением, беспрекословно ретировались за кладбищенскую ограду. Его боялись и люди, и звери; прижившиеся на погосте собаки, заметив сгорбленную фигуру, поджимали хвосты и, пугливо оглядываясь, немедленно убегали куда подальше. Лишь работники кладбища знали, что зовут сторожа Вячеславом. Местные жители не мудрствовали лукаво и, несколько исказив культовое имя и придав ему оскорбительное звучание, прозвали сторожа Квазимордой. Он практически не выходил за пределы кладбища: по ту сторону забора была отвратительная, столь чуждая его образу жизни толкотня и суета незнакомых ему людей. Однако к Квазиморде, вернее на «его поле», хотя бы один раз в году приходили все горожане, навещая на Радуницу своих усопших родственников. Или в любой иной день, когда вдруг наступало время хоронить новых покойников. Хотя сторожка его находилась у самых ворот, Квазиморду редко кто видел: ночью он бродил по аллеям погоста, а днём отсыпался. Да никому особо и не хотелось с ним встречаться. О прошлой жизни сторожа, как, впрочем, и о настоящей, никто ничего не знал. Так он при кладбище и жил. На виду не много у него было, мысли прятались в тёмной глубине его цепких глаз, сурово взирающих из-под косматых, с проседью бровей.

Территорию кладбища Квазиморда знал, как свою собственную, испещрённую тёмными от въевшейся грязи линиями судьбы, ладонь. Он помнил расположение любой могилки, каждого, даже безымянного холмика. Редкие, потемневшие ото мха и времени надгробные плиты не могли укрыться от сторожа ни в густой траве, ни в глубоком сугробе. Более тридцати лет назад уродливого мальчишку Славку привели на погост нищие, и с тех пор он почти никогда не покидал его пределов. Горбун жил и формировался под сенью вековых кладбищенских лип, непрерывно испытывая на себе таинственное влияние некрополя и постепенно становясь неотъемлемой его частью. Присутствие сторожа наполняло кладбище какой-то мистической загадкой. От Квазиморды исходила некая энергия, которая делала погост ещё более мрачным, чем он был на самом деле. Посетители чувствовали, что сторож находится где-то неподалеку – возможно, даже наблюдает за ними, – и старались до наступления сумерек покинуть приют мертвых. Всем, кто знал о существовании Квазиморды, встреча с горбуном на узкой кладбищенской тропинке казалась едва ли не дурным знаком. Люди, увидев сторожа издалека, обходили его стороной. Нелюбовь эта была взаимной – и Квазиморда по возможности тоже старался избегать любых встреч с ними; лишь вечером, когда он закрывал на замок кладбищенскую калитку, запоздалые посетители поспешно пробегали мимо. Квазиморде не нужны были люди. Когда он находился вблизи от них, то ощущал на себе в лучшем случае лишь сочувствующие взгляды. В редких обращениях к себе – например, в вопросе о том, где найти могилу родственника, – горбун чувствовал настороженность, иногда пренебрежение, реже – жалость. Но никогда и никто не обращался к нему как к равному, не акцентируя внимание на внешности: не спросил, сколько сейчас времени и не стрельнул у него сигаретку.

Сторож не любил новую территорию кладбища и бывал так крайне редко. Ему было достаточно прямоугольника с покосившимися крестами и замшелыми памятниками. Да, собственно, и сторожить там было нечего: ряды похожих друг на друга холмиков свеженасыпанной земли, заваленных ещё не убранными венками.

Была у сторожа и своя тайна. В углу кладбища Квазиморда как-то обнаружил захоронение супружеской пары, которая погибла в автокатастрофе, о чём было написано на памятнике. Горбун часами просиживал на скамейке возле могилки, разглядывая фотографии несчастных на скромненьком обелиске. Квазиморда молча смотрел на фото красивых, чему-то улыбающихся людей, и в эти моменты его жалкое и угрюмое лицо, казалось, излучало сияние. Он закрывал глаза, и его сознание проваливалось куда-то очень далеко.


Полуденная сентябрьская жара, запах мусора, непрекращающийся людской поток ввели Славку в полуобморочное состояние. Кроме того, он очень хотел есть. Не обращая внимания на прохожих, малолетний горбун обследовал рыночную урну. Однако ничего, кроме обёрток от мороженого и пустых сигаретных пачек, в ней не обнаружил. На скамейке увидел остатки чьей-то трапезы: недоеденный пирожок и надорванный кефирный пакет.

– А ну, Гунявый, приведи-ка этого красавчика сюда, – приказал одному из нищих предводитель бродяг дядя Саша или, как они его называли, Папа.

– На кой он нам нужен? – огрызнулся оборванец, извлекая из консервной банки остатки кильки. – Ещё один лишний рот будет…

– Поменьше разговаривай, чмо, – дядя Саша ткнул палкой строптивого бомжа. – Этот горбун десяти таких, как ты, стоить будет.

Сунув жестянку в карман и недовольно бурча под нос умеренные проклятия, Гунявый побрёл выполнять поручение босса.

– Давай присаживайся, малец, – дядя Саша подвинулся, освобождая рядом с собой место на картонке. – Откуда такой… э… – он немного запнулся, подбирая нужное слово, – смелый будешь? – бродяга достал из кармана кусок шоколадки и, отряхнув его от табачных крошек, протянул мальчишке.

Уродец откусил несколько долек, а остальное лакомство сунул за подкладку поношенной курточки.

 

– Запасливый… – похвалило Славку какое-то существо неопределённого пола и возраста. – Ты не боись, пацан: никто тебя тут не обидит и мусорам не сдаст. – Существо, ощерив гнилые зубы, смачно сплюнуло на асфальт.

– Ну, как знаешь, хлопчик… – не дождавшись от горбуна ответа, дядя Саша чиркнул о подошву спичкой. Зажимая двумя пальцами окурок, задымил едким дымом. – А теперь пошли с нами, – он кивнул в противоположную привокзальному рынку сторону. – Вздумаешь улепетнуть – вот, смотри, – главарь босяков лихо щёлкнул перед носом у Славки кнопочным ножом. – Я шутить не люблю.

– Это точно, – вполголоса буркнул Гунявый.


Когда стемнело, бродяги, по несколько человек, чтобы не привлекать внимание милиции и просто любопытных, переместились с вокзала на кладбище. На его окраине, в зарослях бузины и репейника, располагалось лежбище бездомных. В тёплое время года, закутавшись от комаров в тряпьё, они спали в глубине кустов, прямо на траве. С приближением холодов перебирались в вырытую ими землянку. По ночам нищие топили дровами найденную на свалке печку-буржуйку. Бродяги готовили на ней похлёбку, заваривали чай, сушили промокшую под дождём одежду. Рано утром, при любой погоде, они снова ковыляли на вокзал, а по воскресеньям и православным праздникам – к церковной паперти. В обоих местах люди охотно подавали им милостыню ещё и потому, что подопечные дяди Саши были нищими особенными – непьющими. Свой контингент вожак подбирал исключительно из трезвенников, которые в этом социуме являлись большой редкостью. Зато «копеечку» им жаловали значительно чаще, чем их алкогольным собратьям – «не на пропой ведь, а на хлебушек», как зачастую просили они сами.

Гордостью дядисашиной бригады была шестилетняя девочка Оксана, умевшая петь псалмы, вернее отрывки из них. В выходные дни возле церкви жалобные песнопения малолетней нищенки имели невероятный коммерческий успех. Чтобы Ксюшку не выкрали конкуренты, дядя Саша берёг её пуще своего сучковатого посоха, с которым не расставался ни на минуту.

Поздним вечером бродяги возвращались на кладбище, разводили костёр. Варили в котле пакетный суп или разогревали на сковородке тушенку. Затем, громко причмокивая, пили ароматный чай со слоником на упаковке вприкуску с карамельками.



Дядя Саша разминал в пальцах пару дешёвых сигарет и неспешно набивал самодельную, вырезанную из грушевого дерева трубку. С удовольствием пыхтел, выпуская изо рта клубы желтоватого дыма. Широко скалился, обнажая редкие тёмные зубы:

– Скажи, Гунявый, а вот пил бы ты, как прежде, бормотуху или одеколон тройной, мог бы себе такое позволить? – то ли от сытного ужина, то ли от едкого дыма забитого в трубку табака, выпотрошенного из «Примы» он щурился и кивал на закопчённый котёл.

– Ой, и не говори, Папа, – Гунявый пошевелил палкой мерцающие уголья и ткнул ею в сторону темнеющих невдалеке крестов. – Поди, давно бы уж там валялся, – он тяжело вздыхал. – Много наших тут полегло…

Славке у нищих понравилось. И это несмотря на то, что ежедневно – с раннего утра до позднего вечера – приходилось просить милостыню. Работали они вместе с Оксаной. Светловолосая худенькая девчушка держала за руку коротконогого угрюмого уродца и, опустив глаза, жалобно пела. Самые чёрствые сердца судорожно сжимались, и их обладатели незамедлительно опускали руку в карман за мелочью. Безопасность дуэту обеспечивал сидящий невдалеке Гунявый. Время от времени он подходил к детям и, оглядевшись по сторонам, высыпал в карман мелочь из алюминиевой кружки.

– Молодцы, ребятки.

Гунявый поочерёдно хлопал попрошаек по плечам и удалялся к месту своего наблюдения.

Пока Оксана пела псалмы, Славка периодически монотонно бубнил одну и ту же фразу: «Люди добрые, подайте Христа ради».

– Жалостливее надо просить, горбатый, – дядя Саша, раздумывая, дать ли мальчишке затрещину или попытаться более доходчиво объяснить интонацию произносимых слов, в очередной раз напутствовал детям перед работой. Но пожалостливее у Славки никак не получалось – не привык. Не привык с тех пор, как попал в детдом.

II

В дальнем углу старого кладбища, упёршись стеной из шлакоблоков в фабрику игрушек, стояло неказистое здание ритуальных мастерских. Это место на погосте здешние острословы называли живым уголком. Оно представляло собой длинный барак, в котором располагалось несколько помещений для специфических ремесленников. Узкий сумрачный коридор барака время от времени похлопывал тёмно-коричневыми дверями и поскрипывал полом из давно не крашенных досок. На первый взгляд улавливалось некоторое сходство с малосемейным общежитием, где сквозь тонкие стены слышались не только шаги и голоса, но даже и вздохи обитателей комнат. Однако здесь не чувствовалось никаких кухонных запахов и не доносилось привычных будничных звуков, присущих малосемейке.

По накрытым полиэтиленовой плёнкой доскам можно было определить, что здесь находится небольшой столярный цех, где единственный его работник, плотник Коля Белошапка, за пару часов мог сколотить сосновый гроб на любой размер, а также смастерить возле могилы лавочку или столик. Как известно, в таких местах как кладбище человек порой погружается в особое философское состояние, которое предполагает, чтобы мыслитель находился в сидячем положении и желательно в одиночестве. Не потому ли индивидуальные пространства скорби не только оснащены лавочками и столиками, но и ограничены низенькими заборчиками?

Гробовщик беспробудно пил. Впрочем, как почти все остальные служители ритуального сервиса. Изъян для могильщиков, надо сказать, малосущественный. Сама профессия предполагает разбавлять присущую ей мрачность расслабляющими алкогольными парами. Разумеется, выпивка не должна отражаться на повседневной работе кладбищенского люда, иначе провинившемуся грозит немедленное увольнение. Но всё же, незаметно для начальства, работники погоста пили ежедневно, независимо от времени года и настроения, ибо искренне считали, что это невероятно полезно для восстановления их психического здоровья.

Гробовщик Коля с утра выпивал стакан водки и, символически позавтракав, шёл на работу. Он распускал на пилораме доски, пару часов строгал их, затем выпивал второй стакан. Основную и наиболее важную часть своей трудовой деятельности – разметку – Николай совершал с необыкновенной (для подобного состояния) тщательностью. Каково, ежели клиент не поместится в гроб?

Приняв третью дозу, плотник приступал к заключительной и генеральной фазе процесса – сколачиванию гроба. Пил гробовщик очень давно и был хорошо осведомлён о своей алкогольной мере: знал, когда водка хоть ненадолго улучшает состояние, а когда стремительно его разрушает. И надо отдать должное профессиональной сноровке Коли Белошапки: несмотря на изрядное количество употреблённого за день спиртного, временные пристанища покойников получались крепкими и ровными. Потный усталый гробовщик, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, ходил с рубанком вокруг своего соснового детища и, словно живописец перед готовой картиной, добавлял уже ничего не значащие для постороннего наблюдателя символические штрихи. Он поглаживал гроб, похлопывал ладонью по пахнущим живицей свежеструганным доскам и бормотал себе под нос:

– Ну, кажись, Лександер будет доволен.

Николай щедро сыпал в готовый товар бледно-розовые завитки ароматных стружек.

Лександеру, скорее всего, будет теперь безразлично, где лежать, – Сашка Белый вчера упал на мотоцикле в озеро и утонул, – но родственники претензий к качеству деревянного изделия, видимо, не предъявят.

Были у плотника и готовые домовины. Пурпурные, лиловые, бордовые и, конечно, чёрные – разной конфигурации и размера. Желая быть купленными, чтобы вместе со своим хозяином их торжественно пронесли по главной аллее кладбища, гробы угловато выставляли свои печальные бока. Неважно, что они вскоре станут тленом, зато в день похорон все взоры людей будут обращены к ним.

Коля, беспрерывно выглядывая в окно, собрал инструменты и смёл в жестяной совок древесные отходы. С минуты на минуту должна прийти его жена Людмила. Она оббивала изготовленные супругом гробы красной или чёрной – в зависимости от возраста покойного – материей. Повышенный интерес к появлению жены был обозначен не только семейным бизнесом: Людмила должна была принести к обеду бутылку водки. Негласный договор действовал уже несколько лет: после завершения работы Николай получал от супруги поллитровку. «Всё равно ведь нажрётся где-нибудь, ирод!» У очевидного либерализма женщины не было альтернативы.

– Ещё не пришла? – в комнату заглянул мастер по изготовлению надгробий, бригадир Виталик Калошин. Работал он в соседнем помещении со своим немногословным подсобником Гришкой. Виталик некогда творил в скульптурных мастерских художественного фонда города, но пристрастие к спиртным напиткам нанесло ощутимый удар по карьере мастера. Изготовленные им барельефы и изваяния великих сограждан украшали некоторые города и веси Краснодарского края, а одна монументальная работа стала иронично знаменитой в столице Кубани. Надо сказать, что скульптор – во всяком случае, внешне это не бросалось в глаза – не страдал от понижения социального статуса. Быть почти постоянно под мухой для него оказалось ничуть не хуже, чем творить монументы. «Мои нынешние модели не столь знамениты, – он обводил рукой скорбный ландшафт, – но каждая из них имеет право на эпитафию». Баритон Калошина разносился по всему кладбищу и был слышен на фабрике игрушек. Громкоголосости ваятеля соответствовало его недюжинное телосложение. Порой, направляясь на установку памятника в дальний угол погоста, куда по извилистым тропинкам не мог проехать мотороллер «Муравей», Виталий брал два мешка цемента под мышки и, весело напевая какую-нибудь песенку, не спеша добирался до места.

В мастерской у Калошина всегда царил немыслимый беспорядок. Всюду валялись ломы, лопаты, кирки. Между хаотично расставленными глыбами песчаника, ракушечника и мрамора высились холмики гравия. Обрывки бумажных мешков из-под цемента шуршали под ногами. К изысканному камню для богатых клиентов – граниту – мастер проявлял некоторое профессиональное уважение: мрачные глыбы покрывались кусками потрёпанного, выцветшего на солнце брезента. Лишь место, где Виталий иногда выполнял творческую работу, находилось в относительной чистоте и было огорожено древесно-стружечными листами. На эту территорию он никого не пускал. Разницы между работой и удовольствием Калошин не ощущал. Ему нравилось с утра выпить полстакана водки, и после этого его жизнь мгновенно приходила в гармонию с окружающим миром. Когда ваятель на мраморной плите высекал барельеф усопшего или делал форму для отливки бюста, лицо его преображалось. Из опустившегося неряшливого человека с опухшей физиономией он превращался – хотя бы на время – в ощутимого и искусного мастера. Только когда деликатная скульптурная работа была полностью завершена, и мастер откладывал в сторону резец или циркуль, он мог позволить себе выпить ещё. И тогда атмосфера блаженной медлительности вновь воцарялась в мастерской ваятеля.

Незначительный помощник Калошина, молчун Гришка – «принеси-подай-сбегай», – был известен своей крайней немногословностью. Бывало, за несколько дней никто не слышал от него ни единого слова. Приходя на работу, он лишь кивал мужикам и, облачившись в рабочую одежду, молча, целыми днями разводил цементный раствор, шлифовал мраморные или гранитные плиты. Иногда Виталий за бутылочкой рассказывал, что однажды при разгрузке ракушечника его помощнику придавило пальцы руки двухсоткилограммовой плитой, но никто этого не заметил. Пострадавший терпел боль и не проронил ни звука, пока другие рабочие не закончили перекур и не освободили Гришку от тяжести коварного камня.

– Правда, что ль, Гриша? – похохатывал Белошапка, видимо, не в первый раз слушая эту историю.

Но молчун лишь неопределённо пожимал плечами и беззлобно прятал ухмылку в рыжей бородке. Доброта его и безобидность были столь же очевидны, как и немногословность. Ещё одной отличительной чертой Гришки являлось безграничное милосердие к людям, животным и даже растениям. Карманы его потрёпанного пиджака всегда были набиты засохшими корками хлеба и сыра, семечками. Все проживающие на кладбище животные, едва завидев худощавую Гришкину фигуру, немедленно окружали его, ожидая подаяния. Нацелив голодные глаза на карманы разнорабочего, собаки жалобно поскуливали, а кошки истошно орали. Гриша не спеша раздавал корм сначала сильным и крупным, а затем щедрее – маленьким и слабым. Зимой, когда погост заносило снегом, он развешивал на деревьях кормушки из пластиковых бутылок, наполненных зерном. Птицы, сопровождая его, оживлённо щебетали и едва ли не садились на плечи своего покровителя. Пробираясь в самые дальние углы кладбища, он осторожно стряхивал снег с веток. Гришка несказанно огорчался, если на предполагаемом для новой могилы месте росло деревце или кустарник, и его приходилось срубить. Оказав помощь дереву (спилив обломанную веточку, намазав больное место солидолом), он подсыпал пернатым корму и возвращался в мастерскую. Глаза рабочего светились теплом и тихой радостью.

 

– Покормил скотину, божий человек? – не предполагая немедленного ответа, спрашивал Калошин и хлопал напарника по плечу. Гришка веником обметал с сапог налипший снег, слегка кивал головой и чему-то улыбался. Виталий задумчиво морщил лоб. – Согласен, что порой молчание красноречивее всех наших слов и людям иногда более понятны жесты, чем слова. – Он в недоумении разводил руками. – Но однажды, когда я в шутку предложил помощнику отдать корку хлеба не собакам, а Белошапке на закуску, Гришка сказал мне, что нет у человека преимущества перед животными: и те умирают, и эти. После таких слов действительно можно не говорить годами. – Калошин с некоторым умилением посмотрел на напарника. – Во всём он видит скрытую духовность тварного мира.

За мастерской скульптора находилась небольшая комнатка с шатким столом и парой колченогих табуреток. В углу стояло несколько лопат и деревянные козлы: на них ставили гроб с покойным, прежде чем опустить его в могилу.

Хозяевами этого крохотного помещения были могильщики, или, как их называли на местном диалекте, – копачи. Червон и Юрка являлись полной противоположностью друг другу, хотя в прошлой – докладбищенской – жизни оба были спортсменами. Высокий атлетичный Червон некогда был гордостью города. Одно время его имя – Виктор Червоненко, – принадлежало участнику Олимпийских игр, призёру чемпионата Европы, чемпиону страны по метанию диска, не сходило со страниц газет и экранов телевизоров. Но серьёзная травма перечеркнула все дальнейшие мечты и планы. Как-то незаметно короткая профессиональная деятельность чемпиона остановилась на последнем пункте из обоймы «спортинструктор-грузчик-могильщик». Выход обуревавшим его горьким чувствам был найден – он начал пить. Сперва крепко, а затем беспробудно. Жёсткое пьянство нанесло ощутимый удар по умственным способностям спортсмена, которыми он и раньше не блистал. Ничем не прикрытая его примитивность была очевидной. «Много в теле, ничего в голове», – буркнул как-то вслед Червону Калошин. Не отставал от него в пристрастии к рюмке и коллега по лопате. Юрка раньше был боксёром-легковесом. Причём неплохим боксёром. Худой, жилистый, злой; он мог в уличной потасовке управиться с двумя-тремя амбалами. В одной из таких драк Юрка сломал челюсть сыну местного высокопоставленного чиновника, что немедленно сказалось на его свободе: несмотря на усилия знакомых адвокатов, обвиняемый получил четыре года тюрьмы. Правда, через пару лет он вышел на свободу по амнистии, но дорога в спорт была для него закрыта.

Червон в это время уже работал на кладбище, и, когда Юрка вышел, он пригласил приятеля к себе в напарники. Работали они споро: физической силы им было не занимать; однако редкий день обходился без скандала. Почти любое слово, сказанное Червоном, вызывало у Юрки бурный протест. И наоборот: все инициативы Виктора бывший боксёр принимал в штыки. Друг друга они считали болванами и алкашами и заявляли об этом прямо и открыто. Иногда только вмешательство скульптора Калошина предотвращало потасовку между могильщиками. Впрочем, остывали они так же быстро, как и заводились. Оба понимали, что впереди их ждала та часть жизни, которая, по их мнению, будет относительно неплохой уже хотя бы потому, что сразу за кладбищем, в соседнем переулке у Митревны, не переставая гудел самогонный аппарат. Воздух в округе был наполнен сладковато-сивушным запахом, на который, словно шпанские мушки, слетались местные забулдыги. В том числе и кладбищенские работники.

Последнюю комнату в этом бараке занимал я. Мудрёная запись в моей трудовой книжке гласила, что её обладатель является «художником комбината ритуальных услуг». Круг моих обязанностей был прост, как и сама смерть: делать надписи на лентах траурных венков да устанавливать именные таблички с датами рождения и смерти на памятниках и крестах. Как-то раз, в дни особой занятости ваятель Калошин доверил мне невероятно сложную и ответственную, по его мнению, работу: на гранитной или даже мраморной плите керном выбить точечный портрет усопшего. Почти сутки я корпел над этой работой, и, по мнению родственников покойного, да и самого Виталия, портрет мне удался. С тех пор все подобные заказы постепенно переместились в мою мастерскую.

Работал я на погосте хоть и недавно, но уже привык к этим мало и плохо разговаривающим (кроме скульптора Калошина, разумеется, который был вполне дружен со словом) и расплывчато думающим людям. Они притягивали меня к себе, и мне с ними было спокойно и легко. Человек на самом деле прост: нет у него ни глубины, ни содержания, а есть только ежедневное бремя существования. Мы были заняты простым и важным делом, но всё же деятельность нашу, несмотря на безусловную необходимость, вряд ли можно было назвать созидательной.



Контора комбината располагалась в самом начале нового кладбища, и непосредственный наш начальник – инженер-нормировщик Копылов – появлялся в мастерских пару раз в день. С заметной на лице жадностью он быстрыми глазами осматривал помещения, пересчитывал заготовки обелисков, мраморные плиты, мешки с цементом и прочие материальные ценности. Иван Владимирович работу свою любил и в затхлом воздухе тлена чувствовал себя довольно уверенно. Более того, погребальная деятельность приносила ему существенный доход помимо зарплаты, ибо именно инженер давал разрешение на подзахоронение к родственникам на старой территории. Копылов также доставал где-то дешёвый камень, который проводил через бухгалтерию по завышенной цене. Жизнь, прожитая в непрерывной суете и заботах, наложила на его лицо отпечаток. Был он не по-чиновничьи смуглолиц и не по годам морщинист. Тёмно-серый твидовый костюм, который ежедневно носил Иван Владимирович, был бы ему к лицу, если б не слишком торопливая пружинистая походка. Усталый настороженный взгляд из-под крупных очков скоро скользил по предметам и людям, моментально не только давая увиденному оценку, но и назначая цену. Копылов был маленькой рыбёшкой в очень зарыбленном водоеме по имени Стикс. Бюрократично-иерархическая каменная лестница кладбищенского бизнеса уходила довольно высоко. Начальник, по общему мнению коллектива, был не очень хороший человек. Проще говоря, сукин сын. Главным достоинством своей жизни Иван Владимирович считал то обстоятельство, что он некогда организовывал захоронение мэра города. Несмотря на безупречную фамилию инженера Копылова, ходили слухи, что он еврей.