Пост № 113

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В ответ на это Ася неопределенно покачала головой. Непонятно было, то ли согласна она с капитаном, то ли нет: умной Асе было понятно, что разговор может зайти в опасное пространство… Стоит только произнести одно неверное слово, как утром на позицию аэростатчиц заявятся люди в фуражках с голубыми околышами. И вообще она знала то, чего не знали, например, Тоня Репина и Феня Непряхина и, может быть, не знал даже сам капитан…

Щемяще-сладкая песня «В парке Чаир» зазвучала вновь.

Капитан пригласил на танец Асю. Трубачева танцевала легко, в школе она занималась в балетном кружке и вообще собиралась поступать в балетное училище, но танцевальная судьба у нее не сложилась – по возрасту: в училище надо было поступать на несколько лет раньше… Грузин тоже танцевал легко, но не всегда впопад – путал танго с лезгинкой или с какой-то незнакомой кадрилью, проявлял горский характер, словом.

Как бы там ни было, всех, кто находился в командирском помещении зенитчиков, подчинило себе захватывающе-легкое, как в мирные годы, веселье, даже праздником, несмотря на войну и непогоду, смешавшую небо с землей, стало пахнуть. К Тоне Репиной, переваливаясь с боку набок, косолапо, приблизился довольно симпатичный парень с цепкими темными глазами и предложил вполне по-светски:

– Разрешите на танец!

Тоня расцвела: к ней никто в жизни так еще не обращался. Этот зенитчик хоть и косолап был, в плечах широк, что замедляло его движения, когда он разворачивался в танце, – Тоне вообще показалось, что она слышит, как скрипят его кости, – но с задачей своей танцорской справлялся. Словом, парень этот походил на медведя и, наверное, как и медведь, был силен и ловок на своей службе.

– Вы, наверное, из Сибири? – предположила Тоня, стараясь особо не прижиматься к партнеру, хотя тот старался притиснуть ее к себе.

– Откуда узнали? – удивился медведь, показав крепкие, желтоватые от махорки зубы.

– Вы такой сильный, основательный, – Тоня углом приподняла плечи, – надежный. Такие люди, мне кажется, только в Сибири и живут.

– Верно, – произнес зенитчик обрадованно, – я оттуда, из Сибири, – скрипнув плечами, развернулся с изящностью платяного шкафа, – из-под Красноярска. Народ у нас, вы правы, живет надежный.

Конец пластинки с двумя драгоценными мелодиями был исцарапан, к чарующим звукам музыки примешался хрип, – танец завершался и уже почти сошел на нет, но сибиряк успел спросить у партнерши:

– Как вас зовут?

Хрип стих и музыка стихла, Тоня, подумав, что надо быть очень благодарной Асе Трубачевой, тому, что научила ее танцевать, чуть присела, поклонилась партнеру. Проговорила негромко:

– Зовут меня как? Очень просто зовут. Антонина Ивановна я!

Капитан подошел к патефону, накрутил рукоять завода до отказа и в помещении, совсем не похожем на помещение воинской части, вновь зазвучала щемяще-сладкая довоенная мелодия. Начало пластинки не было исцарапано, иголка шла ровно, никакого хрипа не было, хрип появлялся только в конце танца.

Зенитный капитан вновь пригласил Асю.

Честно говоря, Асе он не нравился: если приглядеться к капитану внимательнее, то можно было обнаружить некие грубоватые черты, которые то возникали в его облике, то пропадали. Все дело было в лице капитана, на котором внезапно возникали две резкие складки, уходили от крыльев носа вниз, к уголкам рта, они готовы были уйти еще дальше, к краю нижней челюсти, но что-то задерживало их.

Лицо капитана мигом делалось жестким, как у кондотьера на скульптуре Верроккьо, выставленной в музее на Волхонке.

Через несколько мгновений складки пропадали, и лицо капитана обретало довольно мирное выражение.

Непонятно было, почему происходила такая неуправляемая смена выражений лика. То ли ранен был зенитчик где-то в боях, то ли контужен, то ли перенес некую инфекционную хворь, – в общем, что-то было… Ася Трубачева вновь пошла танцевать с капитаном.

А к Тоне Репиной опять подкатился, смешно выворачивая ступни ног, «сибиряк из-под Красноярска», поклонился жеманно, – в этом отношении они с Тоней были достойны друг друга, – произнес на сей раз просто:

– Пойдемте.

– Пойдемте, – тут же согласилась Тоня, в сибиряке она видела надежного, крепко стоящего на ногах мужика, за таких бабы в деревнях хватаются обеими руками, потому как знают: в будущем может пригодиться.

– А вас как величают? – спросила Тоня сибиряка.

– Имя у меня редкое, старинное. – Лицо сибиряка раздвинулось, в нем, кажется, каждая мышца, каждая морщинка сейчас были подчинены улыбке, каждая выполняла свою роль. – Вы даже не поверите… Зовут меня Савелием.

– Очень хорошее имя, – не замедлила отозваться Тоня. – Со мной в школе учился один мальчишка, его тоже звали Савелием.

Популярная песня «В парке Чаир» имела один серьезный недостаток – слишком быстро заканчивалась. То же самое произошло и на этот раз.

Зенитный капитан с невозмутимым видом подошел к патефону, снова до отказа накрутил пружину и вновь опустил головку с успевшей затупиться иголкой на ломкое поле пластинки.

«Парк Чаир… Интересно, где это находится? В Сочи, в Крыму или в какой-нибудь далекой Испании?» Ася не знала этого и через несколько секунд забыла о географии с ботаникой, капитан опять взял ее за руку и щелкнул каблуками сапог.

– А отец у вас, Савелий, кто? – продолжала расспрашивать своего партнера Тоня Репина.

– Отец? – Савелий улыбнулся широко, по-доброму – Тонин вопрос вызвал в нем теплые воспоминания: отца он любил, хотя… хотя всякое бывало между ним и отцом, и об этом распространяться не стоило. – Отец у меня очень рабочий человек.

– В колхозе работает?

– И в колхозе тоже. Делать умеет все – и рожь посеять, и трактор починить, и ребенка перепеленать…

Больше об отце своем Савелий не стал говорить. На старости лет отец его Тимофей Агафонов пошел в священники, стал настоятелем сельского храма. Как только это произошло, сына его, комсомольца Савелия Агафонова, вызвал к себе председатель сельсовета. В комнате у него сидел незнакомый человек в плотном пиджаке, застегнутом на все пуговицы.

– До тебя товарищ, – сказал председатель сельсовета и подбородком повел в сторону незнакомого гостя.

Тот холодно и спокойно осмотрел комсомольца и неожиданно велел Савелию отречься от отца.

Савелий опешил.

– Как это?

– А так. Иначе у тебя все пути-дороги вперед будут перекрыты. Чего тут непонятного?

– Отец все ж таки…

– Не отец, а служитель культа. Сеет дурман, опиумом называется, дурит головы сельскому народу. Ты поторопись, парень, иначе отрекаться поздно будет. Сегодня же вечером напиши об этом заметку и утром отвези в районную газету.

Савелий заметку написал, районка ее опубликовала. Под заголовком «Отрекаюсь от такого отца!»

Когда газета вышла, Савелий ощутил, что он неожиданно стал больным, у него начало щемить, сочиться болью сердце, перед глазами поплыли, растекаясь по воздуху, дымные оранжевые круги, – и он понял наконец, что совершил. Схватил себя за волосы, взвыл, но было поздно.

Как выйти из этого положения, Савелий Агафонов не знал. В сороковом году его взяли в армию, он участвовал в присоединении части бессарабских земель к Советскому Союзу, проявил себя умелым воином, был представлен к главной солдатской медали «За отвагу», но вместо почетной награды получил кукиш.

Не помогло даже то, что он предал отца и отрекся от него публично – получить медаль помешал факт, что в семье его есть священник… Ну как будто бы бывший семинарист Сталин не имел никакого отношения к церкви. Но, оказывается, Сталину можно, а ефрейтору Красной армии, отличившемуся в боях, нельзя…

А как же разговоры, которые ведут по радио, на страницах газет, как же с накачкой, которую ежедневно делают политруки в частях: в Стране Советов все равны и все имеют одинаковые возможности стать великими? Не состыковывается тут что-то…

Савелия, как поповского сына, исключили из комсомола, но, с другой стороны, повысили в звании – он стал ефрейтором. Хотя что такое ефрейтор? Это тот же красноармеец, только старший.

Ум у Савелия Агафонова был цепкий, по деревенским меркам очень развитый, и перечеркивать свою жизнь он никак не собирался. Но вот какая штука: человек предполагает, а Бог располагает – ходу-то дальше у него нет, его потолок – ефрейтор, – уже достигнут.

Это Савелия никак не устраивало.

По ночам он просыпался и долго лежал в темноте с открытыми глазами, думал о себе, об отце, ежился, словно от холода, вспоминая жизнь деревенскую и расстроенно ощущал, как у него щиплет глаза.

«Вот мы отступили, – металась у него в голове воспаленная мысль, – а почему, спрашивается, отступили? А? Ведь большинство бойцов в Красной армии – крестьяне, кто как не они, должны защищать землю, которую обрабатывают, не отдавать ее немцу, но отдали ведь, отдали… Почти до самой Москвы отдали – гигантскую территорию, – немец, как написали в дивизионке, уже Истру занял, скоро, наверное, до Химок докатится, – Савелий, как грамотный боец, дивизионную газету читал регулярно, – вот такая канделяшка выпала на нашу долю… А потому Красная армия откатывается, что в нашей стране крестьяне лишены личного хозяйства, земли собственной, им нечего защищать… Вот они и сдаются целыми толпами в плен».

Грустные были эти мысли, иногда Савелий не засыпал до самого утра, до подъема, вставал на утреннюю перекличку с больной головой и красными невыспавшимися глазами. Это было хуже, чем всю ночь пробыть на дежурстве где-нибудь на крыше дома у метро «Маяковская» около находящейся в боевой готовности спаренной зенитной установки и бесцельно всматриваться в пустое небо.

Такие дежурства изматывали Агафонова, он делался мрачным, неразговорчивым, а, отдежурив, не сразу приходил в себя.

Писем из дома почти не было, семья из-за того, что Савелий отказался от отца, раскололась.

В общем, непросто жилось ефрейтору Агафонову на белом свете и еще более непросто служилось в Красной армии…

 

Вон куда занесло его от простого вопроса аэростатчицы Тони об отце. Пластинка тем временем начала похрипывать простудно, затем раздались скрипы – танец кончился.

– Извините, – сказал зенитный капитан Асе Трубачевой и поспешно подскочил к патефону, начал энергично накручивать рукоять завода.

Через полминуты вновь зазвучала щемящая, трогающая душу мелодия «В парке Чаир», – очень сладкая, такая сладкая мелодия, что хоть чай без сахара пей.

Зимой дежурить на аэростатных площадках было легче, чем осенью, – темные, забитые снегом ветреные дни следовали один за другим, ветры утюжили землю, вгоняли в душу, в голову недобрые мысли – слишком уж близко подошли немцы к Москве, но продержались они на позициях, с которых в бинокль можно было рассмотреть макушки кремлевских башен, недолго.

С Дальнего Востока, с маньчжурской границы подоспели сибиряки и так вломили фрицам, что те охнуть не успели, как уже очутились около города Калинина, а немного спустя и за городом Калинином, на линии обороны, которую они организовали крайне спешно и, честно говоря, не думали на ней устоять…

Но и у наших войск уже не было сил наступать дальше, нужно было перегруппироваться, пополниться людьми и техникой, починить то «железо», которое имелось в войсках, перевести дыхание и уж потом двигаться дальше.

В девятом воздухоплавательном полку, хоть он и не участвовал в боях, тоже совершились кое-какие подвижки. Во-первых, добавили людей – женщин и, увы, только женщин; мужчин готовы были отнять последних и отправить на передовую – там не хватало солдат; во-вторых, добавили около сотни новых аэростатов, поступивших прямо с завода. Метеорологи предупредили, что к Москве подползает хорошая погода, а это означает: Геринг со своими стервятниками из люфтваффе вновь заполонит небо и навалится на город.

На сто тринадцатый пост прибыли двое новичков: одна – золотоволосая, яркая, с точеными чертами лица Ксения Лазарева, у которой под Калинином погиб муж-майор, и она пошла в армию мстить за него, вторая – Клава Касьянова, совсем еще девчонка. Клава успела окончить школу и тут же выскочила замуж за своего одноклассника, веселого парня-гитариста, которого все, даже чопорный, сухой, как жердь, историк звали по-домашнему Димкой. Через полмесяца после объявления войны Димка с ополчением ушел на фронт, и спустя три дня его не стало – погиб в первом же бою, даже не успев понять, хотя бы приблизительно, что такое фронт… Клава тоже пришла в армию мстить за своего юного мужа.

Когда она вспоминала своего Димку, то не могла сдержать слез, сколько ни промокала их платком, ни стирала их пальцами и ладонями, они все текли и текли, горькие, частые, нос у девушки распухал, будто она ударилась обо что-то, глаза делались маленькими и слепыми…

Шли дни. Непохожие друг на друга, просквоженные насквозь ветром, очень холодные и тревожные. Хотя массовых налетов на Москву, какие бывали в августе и ранней осенью, не ожидалось, аэростаты с боевых дежурств не снимали.

Дежурили усеченным составом, располагая «воздушные колбасы» на точках, просчитанных заранее аналитиками из разведки. Те, кто командовал обороной города, старались перекрывать важные направления, выводящие к заводам, которые не были эвакуированы на Урал и в Сибирь, к военным штабам, к историческим, важным для биографии страны зданиям, без которых и прошлого своего нельзя было представить.

За небом следили девчонки с многочисленных НП – наблюдательных постов, те мерзли жутко, иногда даже зубами стучали о телефонные трубки от холода, но все данные ежечасно передавали на взводные посты, взводные же телефонировали ротным и так далее – до главного поста обороны. И если где-то возникала опасность, небо немедленно перекрывали аэростатами.

Перетаскивать аэростаты на новые точки было трудно, катастрофически не хватало мужчин, но где их взять, когда все они находятся в окопах, ведут позиционные бои в Калининской области, под Тулой, на землях орловской и ярославской, в других местах.

Мужчин на сто тринадцатом посту было ноль целых, ноль десятых – кот, в общем, наплакал, а может, еще меньше, – только сержант Телятников и все. Ведь к аэростату не поставишь Галямова, он – командир отряда. Оставалось только рассчитывать на девушек, особенно на тех, кто покрепче, таких, как Тоня Репина.

Сильной была и Ася Трубачева, но у нее свое дело имелось, очень хлопотное: она была лебедочным мотористом. Тренированной спортсменкой, как выяснилось, оказалась и золотоволосая Ксения Лазарева…

В январе – феврале метеорологи предсказали ветреную погоду. А ветер в морозную пору – это добавляй, как минимум, еще десять градусов холода, если не больше.

Причем московские ветры, с точки зрения аэростатного бивака, обладали крутым степным характером, – налетали внезапно, закручивали снег в высокие гибельные столбы, способные просверлить большой свищ в любой твердой плоти, иногда переворачивали автомобили, даже воинские.

Аэростат, конечно, лучше перемещать на любую другую точку в свернутом состоянии, но для этого из него надо спустить летучий газ, а газ – водород – вещь, во-первых, дорогая, а во-вторых, доставлять его на пост непросто: надо пешком одолеть тридцать четыре километра до завода, расположенного на станции Долгопрудная, а потом тридцать четыре километра с полными газгольдерами, – емкостями для хранения водорода, топать обратно.

А тащить эти емкости – штука очень непростая, газгольдеры плывут по воздуху, словно гигантские оболочки от домашней колбасы (если заполнить их мясной смесью, то в каждую оболочку войдет, наверное, тонны две, не меньше); когда ветра нет, тащить нетрудно, но если внезапно поднимется ветродуй, то работа мигом делается и опасной, и тяжелой… Газгольдер может и руки вывернуть, и увечье нанести, и даже убить.

Новая точка для аэростата была намечена в полукилометре от теплых, уже обихоженных землянок поста. День выдался хоть и мрачный, но тихий, на деревьях серели нахохлившиеся вороны – бомбежки они ощущали нутром, чувствовали загодя, словно бы имели собачий нюх, и исчезали из города, – вполне возможно, переселялись куда-нибудь в зеленые леса и зоны типа парка Горького или Серебряного бора, куда немецкие бомбы падали редко, забирались там в глухие углы, подбирали подбитых морозом воробьев, пережидали худую пору.

Когда ожидались бомбежки, вороны исчезали за пару дней до них – не найти, если же появлялись, – бомбежки затихали тут же, этот факт можно было даже не проверять.

Сейчас вороны появились, заняли свои позиции на ветках, поглядывали сердито на людей, словно бы спросить хотели: и чего неймется этим двуногим, чего войну затеяли?

Аэростат в полузаполненном состоянии волокли по воздуху на веревках, прозванных спусками, на конце которых были завязаны петли. Хоть это и противоречило правилам техники безопасности (петля могла подхватить человека за ногу и уволочь в небо), но не возбранялось, командиры и инженеры закрывали на эту техническую мелочь глаза.

Мужчин на посту не было, Телятникова вызвали в штаб дивизиона, к политруку – тот вознамерился снабдить народ последней политической информацией и вручить в руки пару ценных брошюр, – приказ надо было выполнять, и поэтому Трубачева, оставшаяся за старшую, решила, что девушки справятся с воздушной колбасой и без мужчин. Мужчины – не боги, а такие же земные люди, как и женщины, и женщины могут с успехом подменять их и на тяжелых работах.

Огромный аэростат неспешно плыл в воздухе невысоко над землей, вел себя спокойно, – ничего не предвещало приключений, так что Ася могла быть довольна: приказ они выполнят на пять баллов, в крайнем случае, – на четыре.

Она даже остановок на короткий отдых, чтобы переменить уставшие руки, не делала. На ходу рассказала последнюю новость, – местную, в тему.

Километрах в десяти от поста располагалось большое подсобное хозяйство, так несколько баб на трех санях поехали за сеном для коров.

Откуда ни возьмись, появился одинокий «юнкерс», – как потом выяснилось, разведчик. «Лаптежник» этот был снабжен специальной аппаратурой для разведки с воздуха и вообще здорово отличался от обычных серийных «юнкерсов».

Засек немец несколько саней с бабами и, сделав боевой разворот, полоснул сверху трассирующей пулеметной очередью. Женщины врассыпную прыснули в разные стороны вместе с лошадьми и санями, – прямо по снеговой целине, не боясь утонуть в ней. Пулеметные очереди были страшнее глубокого снега.

Слава богу, стрелок с «юнкерса» никого не задел, самолет взвыл нехорошо, будто обиделся на баб – как это так, никого не сумел уложить, только одни сани зацепил, да и то малость, лишь пулями отрубил задки полозьев, – и пошел на второй разворот.

Но пилот, сидевший за штурвалом, не рассчитал, разворот нарисовал слишком вольный, широкий и попал в зону огня расположенного неподалеку зенитного поста.

Зенитчики не упустили своего шанса, из спаренного пулемета завалили «лаптежника», – он плюхнулся брюхом в снег, проделав в нем длинный рваный коридор, и экипаж, боясь, что машина взорвется, поспешно вывалился из кабины с поднятыми вверх руками, хотя никого, кто мог бы взять немцев в плен, рядом не было: ни зенитчиков с винтовками, ни баб с санями – люди появились только через десять минут.

– Немцы живые остались, Ась? – спросила обычно молчаливая, не принимавшая участия в разговорах Агагулина. Снег резко, будто крошеное стекло скрипел у нее под подошвами сапог.

– Не только живые – даже не поцарапанные.

В это время с макушек недалеких деревьев посыпался мелкий, с ледяными блестками иней, где-то вверху, много выше деревьев, в серой вате пространства раздался хриплый вой, Трубачева мигом сообразила, что это за звук и что за ним последует, встревоженно прокричала:

– Держите крепче аэростат!

Пугливая Феня Непряхина поспешно намотала на обе руки веревку и, приседая на ходу, пискнула зажато:

– Ой, бабоньки!

Слово «бабоньки» городская жительница Трубачева никогда бы не произнесла, – не из городского это лексикона. Ася успела об этом подумать, но в следующий миг у нее все вылетело из головы – веревку вдруг рвануло из рук, потянуло вверх. Ася, как и Непряхина, присела на ходу, окорачивая колбасу…

Хорошо, что на конце спуска была завязана прочная петля… Колбасу удалось удержать.

Не хватает в расчете Телятникова, сильного мужика, очень не хватает, – был бы он, капризная колбаса не вела бы себя так вольно.

Сверху, из пространства, снова посыпалась снежная крошка, белая хрустящая пыль, раздался визгливый хрип ветра. Трубачева, хватаясь за веревку обеими руками, выкрикнула вторично, – поморщилась от собственного крика и внезапно возникшей в ней холодной боли:

– Держите аэростат! – Присела привычно, всем телом натягивая веревку, прибивая колбасу к земле; колбасе это дело не понравилось, подбитая ветром, она снова рванула веревки на себя, выдирая их из девчоночьих рук, но ничего у нее не получилось, руки хоть и слабые были, но удержали норовистый аэростат.

Ветер дул девушкам в лицо, и это было плохо, если бы он дул сбоку слева или справа, было бы лучше, там на пути у ветра вставали деревья, впереди же деревьев не было, – значит, и защиты никакой не было.

Ася легла на веревку почти плашмя, распласталась в воздухе, ветер рванул колбасу изо всех сил, – Асе показалось, что веревка сейчас лопнет, взовьется разматывающимся, разбрызгивающим волокнистые нитяные обрывки концом к перкалевой колбасе, и тогда все, аэростат погибнет, а младший сержант Трубачева пойдет под трибунал…

В следующее мгновение Ася увидела над собой тощие ноги в двойных нитяных чулках, обутые в сапоги, засекла, что тяжелые кирзачи поползли со слабых ног вниз, услышала крик, – это кричала Феня Непряхина, только у нее мог быть такой тонкий тщедушный голос. Ася чуть было не вскинулась, чтобы ухватить Фенины ноги за лодыжки, иначе ведь колбаса уволокет девчонку на небеса, но бросать свою веревку было нельзя… Ни на одно мгновение нельзя.

Трубачева вновь присела, стараясь прижаться к земле, распластаться на ней, но сделать это не удалось, аэростат вновь рванулся в небо, и Ася, словно бы пугая, окорачивая его, закричала.

Собственный крик едва не вывернул ее наизнанку. Она готова была вцепиться зубами в стоптанный Фенин сапог, лишь бы Феня нырнула вниз, к земле, встала своими кирзачами на надежную твердь, не унеслась бы в небо.

А сапоги Фенины уже заскребли ободранными носами по покатому боку колбасы, – Непряхина не сдавалась, не отпускала веревку, цеплялась за петлю, продолжала бороться, – затем сапоги Фенины по косой поползли вбок, словно бы веревку подцепил невидимый крюк и поволок в сторону… Это что, судьба решила поиздеваться над человеком? Или это только кажется Трубачевой?

Она стиснула зубы, навалилась на веревку, подтягивая ее к земле, вновь прокричала что-то невнятное, но девушки, несмотря на смятость слов, поняли ее, они действовали единым целым…

 

«Воздушная колбаса» изогнулась, припадая тупым перкалевым носом к снегу, и тут в десяти шагах от аэростатчиц остановилась передвижная зенитная установка – загнанная полуторка с надорванным голосом и смонтированным в кузове двуствольным длиннорылым пулеметом. Из кабины выпрыгнули двое мужиков в телогрейках и бросились на помощь к девушкам.

Один из них, дюжий, с чисто выбритыми красными щеками, схватился за веревку, с которой тщетно боролась Ася, второй подпрыгнул, пытаясь дотянуться до Фени, которая не сдавалась, – ни первая попытка, ни вторая удачи не принесли, и тогда он, крякнув с досадою, вцепился в конец, удерживаемый новенькой, – вдовой майора Ксенией Лазаревой, зарычал, стараясь преодолеть сопротивление веревки, закашлялся, выбухивая в морозный воздух клубы пара…

Похоже, что именно его рычание помогло команде аэростата: колбаса смирилась, потихоньку стала поддаваться…

У Фени Непряхиной оказались повреждены два пальца на правой руке, – веревку она так и не выпустила, хотя уже теряла сознание и держалась на последнем дыхании.

Непряхину отправили в госпиталь…

У аэростатчиц состоялась еще одна встреча с соседями-зенитчиками: война войною, а жизнь жизнью.

Опять были танцы, хотя репертуар заезженного патефона зенитчики постарались расширить, – достали еще одну пластинку с чарующим голосом Вадима Козина и его знаменитой песней «Земля и небо».

Савелий на танцах не отходил от Тони Репиной, и это Тоне очень нравилось. От волнения, внезапно охватившего ее, она в танце даже закрывала глаза и переносилась из скудной обстановки этого помещения в свою родную деревню, к речке, побренькивающей под горой на перекатах быстрым течением, к лугам, полным цветов, птиц, бабочек, всякой райской звени, рождавшей в душе восторженную оторопь, – на раскрасневшемся Тонином лице возникала обрадованная улыбка, танцевальные шаги замирали, становились медленными, и Савелий недоуменно вскидывал голову, взгляд его делался вопросительным: что-то случилось? Или нет?

Проходило совсем немного времени, и пластинка затихала с сиплыми вздохами сожаления, пары неловко шоркали ногами, словно бы ощущали вину за музыку, так быстро угасшую.

– Вам нравится здесь? – аккуратно, приглушенным шепотом поинтересовался Савелий.

Тоня открыла глаза и произнесла таким же тихим, почти сведенным на нет шепотом:

– Очень. Я почему-то деревню свою вспомнила…

– Я тоже, – признался Савелий. – У нас деревень мало, все больше станции – населенные пункты строили вдоль железной дороги и почтовых трактов, в глубину не забирались, вот и получилось в результате, что каждая деревня – это станция, где и трактир есть, и постоялый двор коек на пять-шесть, а то и десять, и хлебная лавка.

– У нас тоже была хлебная лавка, в ней конфетами-подушечками торговали, еще пряники в ней были, очень сладкие.

– Медовые, – добавил Савелий неожиданно.

– Медовые, – подтвердила Тоня.

Неожиданно за стенкой помещения послышался ржавый скрипучий звук, закончившийся громким хлопком, хлопок мгновенно набрал скорость и перерос в вой, вышибающий на коже муравьиную сыпь.

По соседству с зенитчиками, на крыше донельзя закопченного промышленного цеха стояла сирена, какая-то чумная – то ли допотопная, времен царя Гороха, то ли ненашенская, заморская, по чужим стандартам сработанная, с голосом, совсем не похожим на голоса наших сирен… Нервная, в общем, сирена, может быть, даже и дырявая.

Внезапно появился грузин-капитан, стремительным движением сдернул с пластинки головку патефона, гаркнул так, что голосом своим перебил вой сирены:

– Тревога!

Через мгновение чемоданчик с патефоном был уложен, застегнут на замок и засунут под тщательно заправленную койку, на всякий случай установленную в помещении для дежурного по зенитному подразделению, – ничто уже не напоминало о веселии, еще три минуты назад бывшем здесь.

И аэростатчиц уже не было, – тревога касалась и их, – они мгновенно выпали из танцевального круга и исчезли. Раскрасневшаяся Тоня Репина даже не успела махнуть ладошкой разлюбезному Савелию, как оказалась на улице, в сухом морозном пространстве, плотно набитом мелким жестким снегом. Хороший хозяин в такую погоду даже собаку старается в доме на подстилку определить, чтобы та отдышалась и согрелась, не страдала от холода, а девушкам надлежало быть на улице, у своего боевого снаряда – аэростата.

А диковинная сирена продолжала реветь и сотрясать морозный воздух, и ревела не только она одна.

Как потом выяснилось, немцы придумали новый способ уничтожения русских аэростатов – решили бомбить их сверху с самолетов, но способ этот оказался гнилым, и фюрер люфтваффе Геринг остался с носом, – ни один аэростат не пострадал, бомбы благополучно промахнули мимо и свалились на землю, и ничего, кроме обычного фейерверка, из этой затеи не вышло.

Зимой воздухоплавательные полки, – оба, первый и девятый, – поднимали свои аэростаты на высоту четыре с половиной тысячи метров, летом добавляли пятьсот метров, получало пять километров, – немцы же забирались еще выше и пробовали совершить прицельное бомбометание.

Увы, бомбы пролетели, ни за что не зацепившись, но от затеи своей немцы не отказались и долго еще лелеяли надежду: а вдруг аэростаты удастся смахнуть с неба одной острой косой? Срежут их широким движением и в освободившееся пространство пустят свои бомбардировщики… Геринг считал прицельное бомбометание косой умной, но это было не так: ошибался авиационный фюрер, бывший во время Первой мировой войны лучшим пилотом Германии, но ожирел он, пребывая на земле, и мозги у него тоже ожирели.

Ни одна из попыток сжечь аэростаты в небе успеха не принесла.

Позднее, уже в сорок третьем году, воздухоплавательные полки укрупнились, преобразовались в дивизии: девушки-аэростатчицы доказали, что они необходимы Москве, как воздух, вода и здоровый сон, а здоровый сон только войска ПВО и могли обеспечить… Дивизий было три – Первая, Вторая и Третья, – оберегали они Белокаменную от всяких случайностей до самого конца войны, – уже и акт о капитуляции был подписан, а три боевые дивизии продолжали нести свою боевую вахту.

Один из лучших полков, – девятый, о жизни которого идет речь в повествовании, – входил в состав Второй дивизии, охранял полк (в числе прочих объектов) Кремль и канал Москва – Волга, питавший питьевой водой столицу, выносные посты его находились очень далеко, в трех десятках километров от штаба…

Аэростатчица Тоня Репина запала в душу Савелия серьезно и глубоко, так глубоко, что он даже по ночам стал ворочаться – просыпался и думал о ней, больше ни о ком не думал…

Из Тони могла получиться хорошая хозяйка, у которой и дом будет блестеть, и ребятишки вымыты, и скотина накормлена, и печь протоплена в меру – без недогрева и перегрева, и овощные продукты, которые очень любил Савелий, сохранены свежими и живыми до весны: в любую минуту картошку можно кинуть на сковородку и зажарить, запить ее шипучим квасом, сваренным из хрена и лесных корешков, и заесть тугой хрустящей морковкой.

Когда состоится следующая встреча соседей и аэростатчицы, будто бабочки, прилетят на патефонную музыку зенитчиков, Савелий не знал и, надо заметить, вопрос этот его волновал.

Впрочем, кроме службы на зенитных точках у Савелия были кое-какие другие заботы, очень серьезные, и они беспокоили образцового ефрейтора, – а Савелий был именно образцовым ефрейтором. В части его ценили, хотя из-за того, что два с половиной года назад мимо него пролетела медаль, к которой его представляли, Савелия к высоким наградам больше не представляли. Опасались: а вдруг кто-нибудь наверху погрозит пальцем и скажет: «Низ-зя!»

Низ-зя, так низ-зя, поэтому Савелий и куковал в небытии.

То, что он не получил медаль, – это унижение, то, что власти отчитали его, как мальчишку за отца и заставили отказаться от родителя – унижение, исключение из комсомола – тоже унижение (великое, причем оставившее кляксу в биографии), то, что держат здесь, в тылу и не пускают на передовую, – унижение… И так далее.