Kostenlos

Урочище Пустыня

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Вот именно. Чтобы никогда и ничего больше не запрягать. А лежать на печи и почесывать пузо. Халява и авось! Вот чему вы молитесь. На том стояла и будет стоять земля русская. Отсюда и все ваши комплексы.

– В чем-то ты, может быть, и прав. Ведь вот что странно. Мы победили, превзошли вас по всем статьям, доказали себе и всему миру, что нет народа крепче, сильнее, жизнеспособнее нас. Но все равно где-то свербит мыслишка, что что-то с нами не то, не так, а с немцем именно так, как нужно. И победитель живет хуже побежденного, и снова смотрит на поверженного врага снизу вверх, как бы в ожидании похвалы или одобрения – то ли мы делаем, так ли, как нужно и как все-таки нужно, чтобы избавиться, наконец, от чувства неполноценности в чем-то самом главном, а именно в умении устраивать свою жизнь. И носим мы собственную ущербность как немец свое самодовольство, и грызет нас что-то, и гнетет, и недовольны мы тем, что есть… И снова нам нужна великая победа, прорыв, скачок, какое-нибудь четвертое измерение, где мы были бы первыми. И снова нам необходимо осчастливить человечество каким-нибудь нежданным подарком, эпохальным экспериментом, последним откровением. Снова мы стремимся проложить пути и гати, открыть новые горизонты, чтобы кому-то зачем-то доказать свое право на существование. Чтобы сказать самим себе – да, мы все еще живы и что-то можем. И опять, совершив все это и едва не сломав себе шею, мы становимся заклятыми врагами этого самого неблагодарного человечества, которое в лучшем случае мечтает о том, чтобы нас не было или приписывает наши достижения более прогрессивным, отцивилизованным до высшей степени толерантности народам… А жить – да, мы, конечно, не умеем. Но никто лучше нас не умеет с оружием в руках отстаивать свое право на неумение жить! Что сегодня удручает русского мужика? Не было у него большой войны, не было своего Бородино или Сталинградской битвы, не было возможности геройски погибнуть за Родину, постоять за правое дело, совершить что-то запредельное, немыслимое, грандиозное, о чем можно было бы рассказывать детям и внукам. А был развал СССР, импотенция и воровство элит, локальные войны и конфликты, больше похожие на коммунальные драки с черпаками, табуретками и разделочными досками. «Мочить в сортире»? Все-таки не тот масштаб. И для чего тогда все это – квартира, машина, дача, если нет чего-то главного? И только в Крыму и в Сирии произошло нечто, заставившее русского человека приободриться, поверить, что великие времена и великие испытания возвращаются и ему теперь не стыдно будет посмотреть в глаза своим предкам, создавшим величайшую державу мира. Нет, брат. Это у вас все просто – или «узкое счастье» обывателя, требующее, как говорил тот же Ницше, чтобы всякий «добрый человек», всякое стадное животное было голубоглазо, доброжелательно и «прекраснодушно». Или другая крайность – доиче золдатен, унтер-официрен, шнель-шнель нах дранг остен. Вперед, за жизненным пространством, которое почему-то занимают какие-то недочеловеки, об которых обломали зубы еще тевтонские рыцари…

– Не преувеличивай – ливонские.

– Одно слово – культурная нация, зомбированная с ног до головы.

– А вы не зомбированная? Слава КПСС… Крымнаш…

– Но до вас нам далеко. Только немца мог так вымуштровать свисток бесноватого ефрейтора. И пока он будет раздаваться в ваших ушах – не будет между нами мира. Вы уже забыли, с чего все началось. Когда впервые запахло катастрофой? Чудское озеро 1242-го? Грюнвальд 1410-го? Кунерсдорф 1759-го? Сталинград 1943-го? Пора уж вам избавиться от привычки кусать протянутую руку. Или просто не замечать ее.

– Так и вам пора бы разобраться со Сталиным. Для нас он всегда был угрозой. А кто он для вас? Великий вождь, который принял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой, или тиран-кровопийца?

– С «родовыми пятнами сталинизма» мы уж как-нибудь разберемся…

– И мумию из мавзолея, наконец, уберите, азиаты…

– Наша мумия в мавзолее. А ваша – у вас в головах.

– Наши поражения в большей степени свидетельствуют о величии Германии, чем все ваши победы о величии России. Для всего цивилизованного мира вы все равно останетесь русиш швайн, Иван-дункопф, унтерменшен. Что бы вы ни делали. И помяни мое слово – вам еще придется оправдываться, что вы освободили Европу от фашизма и отмываться от грязи сталинизма. Но вы никогда не отмоетесь. Никогда. Потому что ур-фашизм для европейца ближе, чем все ваши измы.

– Да уж. Как-то уж больно радостно стонали под игом фашистской Германии народы Европы…

– Никто и не спорит. Но я опять возвращаюсь к тому, с чего начал. Кто воевал на нашей стороне и кто – на вашей.

– Англия и США, между прочим. Немножко помогла Франция.

– Это нации торгашей и евреев. И тем не менее даже у них мы находили сочувствие своей идеологии. Они просто выжидали – кто кого. Поэтому и Второй фронт открыли только в 1944 году, когда запахло жареным. И все это время исправно занимались тем, что стригли купоны. Не устану повторять: вот кто истинные победители во Второй мировой войне! Вот кто сорвал джек-пот! Но единственный, кто был по-настоящему достоин победы – это фатерланд!

– Ты хотел въехать в Москву как победитель, на белом коне через пролом в Кремлевской стене. Чтобы потом тебя в ней и похоронили. Прости, что помешал тебе. И Гитлеру, который собирался взорвать Кремль, чтобы «возвестить о свержении большевизма»…

– Иронизируешь? Напрасно. Как вы вообще посмели сопротивляться нам!? Ведь не секрет, что веками русский видел в немце высшее существо.

– Это вы так думали. Мы-то думали иначе.

– Вы должны были безропотно подчиниться нашей воле.

– Еще генерал фон  Зект, отец вермахта, говорил: «Интеллект без воли бесполезен, а воля без интеллекта опасна». Что вы всему миру и продемонстрировали.

– Мы были призваны к тому, чтобы немецкий меч завоевал землю немецкому плугу и тем самым, как говорил наш фюрер, обеспечил хлеб насущный германской нации.

– А виноват ты тем, что хочется мне кушать.

– Это еще что такое?

– Старая басня дедушки Крылова. Ваша проблема в том, что вы всегда отрывали кусок, который не могли переварить.

– Это психология волка. Это – по-волчьи.

– Но заканчивали всегда одинаково – по-шакальи.

– Ладно. С этим и у вас, и у нас всегда были проблемы… А вот что делать с нашей исторической памятью? Из немецкой истории с корнем вырвана целая глава. На свалку выброшена жизнь всего нашего поколения, которое было по-настоящему великим и действительно достойным того, чтобы стать расой господ. Сложись все иначе – и наши имена принадлежали бы вечности. О нас бы слагали легенды! Перед нашими деяниями и нашими жертвами померкла бы «Песнь о Нибелунгах»! Но нет. Ничего этого нет. И не знаю, будет ли, сколько ни кричи зиг хайль из своего окопа. Истинные арийцы пали под ударами азиатских орд, остались лишь «колонны робких эстетов и физических дегенератов»… Все закончилось вырождением немецкой расы и порчей нашей крови…

– Ты что-то там говорил о пантеоне героев. Уже не греет?

– Пока есть такой фактор, как Россия – говорить об этом не имеет смысла. У вас ведь что ни деревня – то свой «Бессмертный полк». И вы не собираетесь исчезать. Ведь не собираетесь?

– Нет, Фриц. И не надейся.

– Вот и я говорю: оставь надежду, всякий сюда входящий… Но вот что меня действительно беспокоит. Нельзя бесконечно посыпать голову пеплом и придавать чувству вины – die Schuld значимость национальной идеи. Все эти судороги покаяния и истерия искупления не для немцев. Хотя многие сейчас думают иначе. Кто мы для тех, кто пришел после нас? Кто? Ты вернулся в свою семью героем. И продолжаешь жить в памяти потомков. А про меня и многих моих товарищей так никто и не вспомнил. И не пытался найти… У меня нет детей, внуков и правнуков, никто не отправится на поиски своего славного гросфатера. Потому что нет никакого гросфатера. Никто из моих ближайших родственников и знать обо мне не хочет. Значит, все было напрасно? Страдания, лишения, смерть? Зачем все это было? Мы не просто умерли. Мы ушли в беспамятство.

– Не вы одни. Вся так называемая Европа. И мы больны тем же. И нас убивает беспамятство. И глухота. Да, именно глухота. Когда-то молот командира танка стал для тебя набатом. Но этот набат уже не слышен ни тебе, ни поколениям, родившимся после войны… Восприимчивы к нему только те, кто слышит совестью. Много у нас таких? В России и особенно на Украине? Мы не можем докричаться до живых из своих безымянных могил!

– Das Gewissen плохой советчик. Если бы в нас говорила совесть мы обрекли бы себя на смерть как нация. В политике она равнозначна отсутствию инстинкта самосохранения. Но предположим ты прав. Как нравственный закон может быть возведен в ранг государственной политики? Это просто невозможно! Политика не делается в белых перчатках. И что бы ни происходило в прошлом, какие бы преступления ни совершали люди, с какими бы коллизиями совести ни сталкивались – это не может стать предостережением для последующих поколений. И этот порочный круг не разомкнуть никогда.

– Это ваш фюрер убедил вас в этом. Это было нетрудно. Вы и сами рады были обмануться. Знаешь, в природе есть такое явление – муравьиный круг. Его еще называют спиралью смерти. Это когда небольшая группа муравьев начинает бегать по замкнутому кругу, вовлекая в него все большее количество своих собратьев, пока в движение не придет весь муравейник. И знаешь, чем все заканчивается? Все они гибнут от полного изнеможения. То же самое сделал с вами, немцами, Гитлер.

– Да, мы надорвались в этом последнем усилии. Как и вы. Только мы называем это мужеством – встретить свою судьбу с открытым забралом. А вы, по-русски говоря, все время наступаете на одни и те же грабли. Россия никогда не готова к войне. Любое нашествие застает вас врасплох. Пролив реки крови, понеся чудовищные потери, вы кое-как исправляете положение. Как же: победа любой ценой! Но все жертвы, принесенные вами и вашими предками, напрасны. Возьмем конкретно тебя. Даже если бы ты воскрес и стал пророком это не изменило бы ничего. Тебя никто бы даже слушать не стал!

 

– Стал бы.

– Хорошо, Иван. Свершилось. Ты – воскрес. И что бы ты поведал своим потомкам?

– Я рассказал бы им, как обескровленный, наполовину затравленный, разъяренный русский медведь с невообразимой для косолапого быстротой промчался галопом по Европам и окончательно задавил матерого немецкого волчару. Как клыки его, будто готические шпили сомкнулись на горле издыхающего хищника. Как в остекленевших глазах фашистского зверя отразился ужас смерти и остывающее от огня и дыма серое берлинское небо… Чтобы знали, как это было и помнили, кто это сделал…

– Тебя бы приняли за обезумевшего старика, отставшего от поезда. Или от жизни…

– Я ходил бы по городам и селам. И без устали говорил бы об этом. Всем, кто готов слушать. Даже если это будет всего один человек. Ты ведь видишь его?

– Серое берлинское небо?

– Нет, грузного мужчину с усталыми глазами, который годится мне в отцы.

– Ну да, вижу.

– Ты не поверишь, Фриц, но это мой внук. Кровинушка моя. Вылитый я, только поседевший… Он приехал, чтобы найти меня, я знаю. Поплакать на могиле деда, который семьдесят лет считался пропавшим без вести. Вот за это, наверное, я и воевал.

– Завидую я тебе. Что бы ты ему сказал, если бы вы встретились?

– А мы и так встретились. Ты же видишь…

– И все-таки…

– А сказал бы я ему, наверное, самое простое – дорожи тем, что есть. Ты там не был. И слава Богу. Если б ты там был, то там бы и остался. Потому что все мы остались там, чтобы жил ты… И каждую минуту своей жизни ты должен помнить, что мы смотрим на тебя. И надеемся, что сражались мы не зря и ты будешь достоин нашей Победы…

– О, как все это высокопарно, Иван!

– Ничуть. Об этом хорошо сказал фронтовой поэт Николай Майоров:

Мы все уставы знаем наизусть.

Что гибель нам? Мы даже смерти выше.

В могилах мы построились в отряд

И ждем приказа нового. И пусть

Не думают, что мертвые не слышат,

Когда о них потомки говорят…

– Он, этот поэт, был одним из нас?

– Да. И был убит за полтора месяца до нашего последнего боя, до твой и моей гибели. Где-то на Смоленщине в феврале 1942 года…

– Он имел право так сказать…

– Есть вещи, о которых можно говорить только так. Высоким штилем. Но и тут надо знать меру. Хорошо знать, чтобы не впасть в кликушество или фальшь. Все эти надписи на лентах, знаменах, машинах… «Помним. Гордимся», «Спасибо деду за Победу»… Это я еще могу понять. «Бессмертный полк». Великое дело, если это от чистого сердца. Но у нас ведь как – от самоуничижения до непомерной гордыни, бахвальства и шапкозакидательства один шаг. «Вперед, на Берлин», «Можем повторить»… Да что ты об этом знаешь, сопляк? Не дай Бог пройти тебе через это. Поэтому сними, сотри, зажми в кулачок и даже не заикайся. Второго такого испытания наш народ не выдержит… Ну да что об этом. Главное, он все-таки приехал. Внук мой. И пришел с моим портретом к захоронению в соседней деревне. Кузьминки это. Там на обелиске могла быть и моя фамилия. А я здесь. Значит, не судьба. Но это ничего. Мне-то какая разница, где лежать, если душа его со мной, если он помнит обо мне. Пока он помнит и пока возносится молитва блаженного Алексия, моего незабвенного Алешеньки, божьего человечка, – я жив…

Утром они заехали к бабе Любе, чтобы забрать Светлану.

– А я глянула в горницу – батюшки! Наш-то добрый молодец в красну девицу превратился! Вот чудо-то! – встретила их своим сухоньким смехом старушка.

– Обстоятельства, – пояснил Садовский.

– А вы чего так рано? Спит она еще…

– Есть причина…

– А сам-то чего убег? Та, что заночевала вроде ничего, гладкая с лица. Да и эта тоже. А какая твоя? – забросала вопросами своего постояльца баба Люба.

– Моя со мной, а та, что заночевала – с нами.

– Втроех! – всплеснула руками она. – Это так теперь в городе? Ну, сами разберетесь…

Разбудив Светлану, которая уверяла, что всю ночь не сомкнула глаз Садовский предложил ей вернуться в Пустыню, в лагерь Петровича, где она будет в относительной безопасности.

– Нет, ноги моей больше там не будет, – наотрез отказалась она. – Я еду в Руссу. Оклад увезу с собой. Останки иконы…

– Вернем блаженному Алексию, – сказал Садовский.

Она не стала возражать.

– Мы проводим тебя. Уедешь на утреннем автобусе.

– Я сама…

– Неизвестно, где теперь Инженер и что на уме у Полковника. Один наверняка очнулся и теперь рыщет по лесу, другой рвет и мечет в своей «буханке». Вор украл у вора. Ни письма, ни карты, ни драгметалла с иконы… В общем, нам теперь лучше держаться вместе, – рассудила Алена.

Хорошо, – подумав, согласилась Светлана.

Автобус подошел к остановке строго по расписанию, чего в Кузьминках отродясь не бывало. Людей в салоне было мало – ни одного знакомого лица. Водитель – черный после вчерашнего, был скорее мертв, чем жив. Но за баранку держался крепко.

Проводив Светлану, они отправились в урочище. Лагерь Петровича, курившийся туманом, был уже на ногах. Здесь же, к своему удивлению, они обнаружили и Полковника, который был явно чем-то обеспокоен.

– Тренера не видели? – спросил он, перебегая глазами с Алены на Садовского.

– И где твоя соседка?

Его бледное луноподобное лицо на миг застыло, взгляд остановился на Алене.

– Тренера не видели, соседка ушла вечером к вам и больше не возвращалась, я теперь с ним… – показывая на Садовского, сказала Алена. – Еще вопросы есть?

– Понятно…

Очевидно, он не поверил ни единому ее слову. Убедительно прозвучало лишь утверждение «я теперь с ним». С этим он и удалился.

– Она теперь со мной, – сказал Садовский, показывая на Алену, когда выползший из палатки Петрович вопросительно уставился на него. Пришлось во всех подробностях рассказать ему о событиях минувшей ночи, начиная с выкорчевывания креста и заканчивая проводами нагруженной серебряными ризами Светланы.

– Что дальше будешь делать? – спросил предводитель поисковиков.

– Я еще не решил. Сегодня на раскоп. А завтра посмотрим…

– Ну и ладно. Давайте к столу. А после завтрака – по объектам, согласно штатному расписанию…

– Это вам не на подиуме одним местом крутить. И не по куршавелям шлендрать, – назидательно произнес Садовский, обращаясь к Алене.

Ответом ему был образцово-показательный, как из учебно-методического пособия по самообороне удар локтем под ребра.

– Аргумент, – поморщился Садовский и поцеловал Алену в щечку.

В раскопе они теперь работали вдвоем. Как и в прежние дни, поиски были безрезультатны – попадался всякий ржавый хлам и остатки полусгнившей армейской амуниции. Но в этой исстрадавшейся от войны, обильно политой солдатской кровью земле даже кусок зазубренного металла, в котором угадывался минометный осколок, разорвавшаяся капля пули или рваный фрагмент артиллерийского снаряда был исполнен какого-то особого, зловещего смысла. Он имел свою историю. И свою непрочтенную судьбу. Возможно, это была чья-то смерть. Или чей-то счастливый случай.

Ближе к полудню майская теплынь сменилась пронизывающим ветром, а солнце, подернутое тучами, напоминавшими пушечный дым, поблекло и, словно в ожидании природных катаклизмов скукожилось до яичного желтка. Урочище объяла странная, предгрозовая тишина.

Вдруг со стороны бивуака Полковника раздались крики. Там кто-то с кем-то бранился. Или кто-то кому-то угрожал. Может быть, бранился и угрожал одновременно. Садовский присмотрелся. По склону, подталкиваемый кучерявым и «хлопцем с Запорижжя», спотыкаясь, шел блаженный Алексий. Иногда он оборачивался и, возвышая голос до проповеднической высоты, что-то гневно говорил им. Потом запускал руку в суму и бросал в своих преследователей пригоршни желтого речного песка.

Вскоре они отстали и блаженный Алексий, имевший теперь вид бредущего наугад слепого странника, благополучно добрался до раскопа.

– Что там случилось, дедушка? – спросила Алена.

– Наставляю их на путь богобоязненных, дабы не обрушились в мрачную бездну бездн. А оне что деют? Во что обряжаются, паскудники? Пошло сеют зубья дракона? Не ведают, однако, что силы зла размножаются делением! А посевы добра вызревают плохо – то невозможно отделить зерна от плевел, то одолевают сеятелей всякие беды с победушками – потопы, недороды, засухи. Потому-то и ценен каждый росток добра. В миру и в душе каждого человека, сладчайшее мое дитя…

– А зачем ты безобразничаешь, землей в людей кидаешься? – спросил Садовский.

– Где ты людей увидел? Нехристи это. А что до земли, так я так тебе скажу. Иоанн крестил водой, Иисус Духом Святым… А я, по-твоему, для чего здесь? Крестить прахом земным? Никак. Им отгоняю бесов. Иного не достоин. Зато его у меня вдоволь. На всех хватит…

– Чудной ты, дед… – усмехнулся Садовский.

– Тот бесноватый удари мя в ланиту, как я стал нечистую силу из него изгонять. Из жидовина тож. Се нова бешенина! Только бес не выходит, ибо свиреп он, – жалобным голосом проговорил старик.

Потом, всхлипнув, сказал Садовскому:

– Я искал тебя.

– И я, – в тон ему ответил Садовский. – Нашли мы твою икону.

– Кто?

– Гробный тать. Ты был прав, старче.

– Мне в церкву, стало быть, ее. Буди градам и весям нашим щит и забрало. И во человецех благоволение. А я вот… Возвращаю твой портрет. Сейчас. И навсегда…

Юродивый размотал какую-то ветхую тряпицу и протянул Садовскому фотографию в деревянной рамке.

– Твой пращур?

– Да.

– Отец?

– Дед.

– Стало быть, родня мы с тобой…

Пергаментное лицо старца просияло.

– О чем ты, старче?

– Да как о чем, если не о том же! О том же, о чем и ты…

– Так поведай нам.

– А ты на него похож. Одно лицо! Только сдал сильно. Ой, сдал! И вот что я тебе скажу. Женщин я ценю по стану, мужчин по стати. Дед твой статнее, породистее был. Ты ему не ровня. Нет, не ровня…

– Так ты знал его!?

Садовский выронил из рук саперную лопату и застыл, боясь спугнуть свою удачу, веря и не веря услышанному.

– Как не знать. Случилось это как пришла немчура. Что говорить… Се народ сильный, высокоподнявший рог свой на святую Русь-матушку. Тут он, дед твой, светлая ему память, смертушку свою и принял. В Пустыне, значит… – с волнением заговорил блаженный Алексий. – С тех пор много годочков пролетело. Было дело, печаль душевная меня обуяла. И глубоким сетованием ум я свой во глубину отчаяния погрузил. Но продолжал служить в груде развалин на холме. Место священно! Хоть и поругано и осквернено. Я что думаю… Если душа нуждается в храме, значит это не родившаяся душа. А родившаяся душа и есть храм, ибо она напрямую говорит с Богом и не нуждается в поводырях. Ну да ладно. Так и маялся тут, не чая уже дождаться. Грешен, сомневался. Но молил о душах убиенных. А теперь вот… Своима очама, хотя бы и во сне! Сегодня как раз было мне видение… Во второй раз за мою жизнь грешную. Явился ко мне некий старец ликом подобен солнцу. Источал он аромат, превосходящий миро и мускус. Позволь вкусить от меда твоей доброты, говорю ему. А он поднял правую руку, как бы запечатывая уста мои, и рек так: воскресе Иван из мертвых! Стало быть, так тому и быть. И вот – преставился раб божий к нестареющей жизни! И знаешь что? Сказав это, следом вознесся и сей старец на небеса! И как тут не поверить его словам? Ликуй ныне и веселися Сионе! Ликуй и веселися… Ликуй… и веселися… Эх, многострадальное житие мое… А не пишу я с заглавной буквы в начале моего письма, потому что не ведаю, где начало. Не помню я начала и не знаю, где поставить точку, потому как не знаю, где заканчивается предложение. А если предложение никогда не заканчивается, то точка означает конец жизни и ставится она, когда впереди уже ничего нет… Увижу ли рой ангелов перед блаженной своей кончиной… Чтоб пели мне мелодию приятную, cладостную и спасительную…

Блаженный Алексий засочился слезами и мелко затряс головой.

– Знать, и мне пора. Ох, пора… Уж кая ми теперь польза чуждого терния печальнику быти.

Казалось, он бредит и словам его нет веры.

– Так ты точно знал его? – спросил Садовский, указывая на портрет.

– Я как разглядел тебя поближе – сослепу за него сначала и принял. Нашло на меня… Но вовремя опомнился…

Садовскому многие говорили об этом сходстве. Но с годами оно становилось все более отдаленным. В этом, подумал он, кроется один из парадоксов минувшей войны: деды молодеют – внуки старятся. За то и воевали…

– Нездешний он теперь житель, – продолжал юродивый. – Но я знаю, что отсель началась его дорога. А в конце ее – неколебимый трон с его великолепием. И я, грешный, к этому причастен…

– Ты можешь показать место, где он погиб?

– Могу. Но нет там никого. Все, кто был с ним и лег костьми поют ныне с ангелами трисвятое. А я один остался, сирота. Стою перед тобой. Собственной ничтожной персоной…

 

Внезапно настроение его переменилось и он почти злобно произнес:

– Все копаешь, копаешь. Все что-то ищешь. Гляди, в землю уйдешь, как Святогор-богатырь…

– Так надо, старче.

– Не вижу я тут никого, – забеспокоился блаженный Алексий.

– А где видишь?

– Что заладил – где да где…

– А ты все-таки покажи, – сказал Садовский, дивясь блажи старика.

– А пойдем! Я-то еще помню, где он упокоился. И все наше святое воинство вместе с ним…

Они спустились чуть ниже, где за подковообразным гребнем густо росла осока.

– Рой здесь, – сказал юродивый и Садовский поразился, насколько осмыслен был его прежде замутненный, блуждающий взгляд. – Тут была старица Ларинки, потом топь. Сейчас волглая канавка. А речка – вон она куда побежала. Да, много воды утекло. Как кровушки людской. И все теперь здесь другое… Но деда, дядю папу Ваню моего, ты здесь не найдешь. И не ищи. Нет его под землей… И никого нет… Все там…

Он показал пальцем на небо.

Напару с Аленой Садовский начал копать влажную неподатливую землю, которая чем глубже, тем больше напоминала жидкую грязь. Видимо, где-то близко залегали подземные воды.

А блаженный Алексий, усевшись рядом и внезапно закручинившись, предался размышлениям о превратностях бытия. Он как будто подводил какой-то окончательный итог, взвешивая на невидимых весах что-то себе в оправдание, что-то в укор и окидывая мысленным взором все злополучия и каверзы свершившейся своей судьбы.

– Монастырь учит посту и бдению, удаляя изнеженность и пресыщение. Так? Так. Не владел я ни серебром, ни златом, ни сумою, ни посохом, ни двух одежд не имел. Вся моя земная роскошь – хлеб, вода да печка-буржуйка в углу. И старался, как мог возлюбить бедность, отшельничество, добродетель и Бога. Только не увидела во мне братия ни пустынника, ни пророка, ни тайнозрителя. Стал я никем и остался один. Тогда и явился ко мне посетитель, лицом подобен светочу, с телом, белым как снег. И рек: встань и иди, юрод, пришло твое время. Я – на большак, ругаться миру. Памятуя о том, что юродство Христа ради, подвигоначальника нашего – дело истинных ревнителей благочестия. Но, говорят, легко в скиту – тяжело в миру. Бес-то он нашептывает: соблуди, юродивый, сотвори глум. Я-то обитель покинул, а к миру так и не прибился. Далек я от житий святых отец, хотя и умер для суетной жизни. Да… Скажем, вот красавица с тобой. Оный выпучит на нее око, глядя на ее сменяющие друг друга одеяния и сияющие сандалии…

– Лабутены называются, – вставил Садовский.

– Кого?

– Это я так…

– Так и я так. И сяк. Всякий соблазнится, как же, а я покоен и смиренномудр. А все почему? Изнурил я плоть свою, отринул всякий телесный покой. И как Иоанн Креститель был последним из пророков, так и я стал последним из юродов. Ищи-свищи – не найдешь боле никого. И поныне бденно бодрствую, дабы образом юродства покрывать свое богоугодное житие пред человеки. Сорок лет, как Моисей хожу я по Пустыне… Но со мной нет моего народа… Мой народ полег в этой земле. А другого у меня и нет. Место это называется Череп, по-арамейски Голгофа. Ибо все вокруг усеяно черепами и костьми людей, принявших мученическую смерть. Здесь каждая безымянная высота, каждое селение – Голгофа. Урочища Пустыня, Курляндское, Ольховец, Вязовка, Обжино, Горбы… Это ж все бывшие деревни. Здесь копать не перекопать. Не на одно поколение хватит… А что же я? Служу заупокойную. Паства моя кто под обелиском, кто так. Молюсь обо всех невинно убиенных и без вести попавших, за христиан и нехристей, за иноземцев и иноверцев, ибо молитва направляет к спасению и преумножает любовь. А чем больше мы любим, чем ближе становимся к Богу. Только слаб я, – вздохнул старик. – И не всегда строг к себе. Да и дурак дураком, если по чести. Одно мне прощение – что в храме, что в пути, что в хлевине какой я в заботе обо всех павших пребываю. Скажи мне – пройди по углию разженному из печи и все они тут же восстанут. И пойду! На головешках от ног – а доковыляю! В этом богомудрие мое. Может, мне и зачтется. С легким сердцем ухожу. Свершилось, слава тебе, Господи!

– Не казни себя, дедушка, ты сделал все что мог, – сказала Алена.

– Вам-то многое простится, помяните мое слово. Ох, многое. За то, к примеру, что нешвенную ризу Богоматери нашли.

– Откуда знаешь, старче, что мы ее нашли? – удивился Садовский.

– А икона сказала…

– Так у тебя ее украли.

– Украсть можно вещь. А благодать – неможно. Она себя все одно явит… Другое у меня болит. Многа множества народа полегло здесь. И нет у меня такой молитвы, чтобы всех поднять. Тут и весь причет церковный не сдюжит…

– Ой, что это!? – испуганно воскликнула Алена.

Разгребая лопаткой грязную жижу, она наткнулась на кость. По виду – человеческую.

– Мамочки, здесь кто-то есть…

– Что там, сладчайшее дитя? – встрепенулся блаженный Алексий.

– Здесь кто-то есть, – повторила Алена.

– Быть того не может, – упавшим голосом проговорил старик.

– Постой, ничего не трогай. Я позову ребят, – сказал Садовский.

Он с первого взгляда определил, что перед ним останки человека. Возможно, скелет. Или его часть. Не имея подходящего инструмента и не обладая необходимым опытом, поднимать его было бы слишком рискованно.

Спустя полчаса вокруг находки собралась вся группа Петровича и почти вся зондеркоманда Полковника. Поисковики приступили к работе. Остальные стояли рядом и молча наблюдали за происходящим.

Постепенно взору открылась страшная картина: скелет с развороченными ребрами и перебитым позвоночником, а под ним другой, поменьше. Казалось, он принадлежит подростку. Но светло-русые волосы, собранные в пучок на затылке, свидетельствовали о том, что это – женщина. Очевидно, тот, кто был сверху прикрывал ее собой во время артобстрела. Но ее это не спасло. Погибли оба…

– Одна шпала – капитан, – сказал Петрович.

Помимо остатков петлиц из ямы были извлечены медицинские ножницы, несколько безопасных булавок и садовый нож «Мичуринец», который использовался на передовой для разрезания обуви, одежды и перевязочного материала.

– Девчонка санинструктором была, – сказал Андрей. – Наверное, красавица. Гляньте, как зубы хорошо сохранились. И прическа. А стальная заколка – просто в идеальном состоянии…

– Кажется, «краб» называется… – сказала Юля, не в силах удержаться от слез.

– Миной накрыло, – тяжело вздохнул Петрович. – Всех сразу…

Рядом были обнаружены еще три скелета, расположенные так, словно их разметало взрывом. За шейный позвонок одного из них каким-то чудом зацепился православный крестик с щербинкой. Андрей, мастер тонкой, ювелирной работы, сумел извлечь его из грязи. Точно такой же носила бабушка Садовского. Неужели после стольких дней бесплодных поисков, после всех сомнений и разочарований он все-таки нашел то, что искал? Но уверенности не было: его смутило то, что погибший боец был сравнительно небольшого роста, тогда как его дед отличался богатырским сложением. На довоенных фотографиях – на полголовы выше и гораздо шире в плечах любого из мужчин.

Что-то здесь было не так.

Он не сразу заметил блаженного Алексия, застывшего в коленопреклоненной позе перед разрытой ямой, ставшей братской могилой для одного офицера, девчонки-санинструктора и трех красноармейцев. Лишь когда старик издал сдавленный вопль все обратили на него внимание.

– Притупите мечи о камень… да престанут убийства, – запричитал он , – и не ведати бо ся что творяше… И кто же здесь? Почему? За что-о-о… Трясавицею или огневицею порази меня, Господь… И не воскрес никто… Говорил я, не ходите туда… Лица-то у всех… Не жилец никто… И вышло все по-моему… Будь я проклят…

Он закрыл рукавом глаза, словно защищаясь от нестерпимого света, встал и шаткой, неуверенной походкой побрел к развалинам храма. И долго еще, до самой ночи от церквушки доносились странные, зловещие, страшные звуки – то детский плач с причитаниями, то волчий вой с подвываниями, то какой-то несуразный лепет. И ничего из этой вселенской жалобы, этого нескончаемого речитатива с шаманскими камланиями нельзя было разобрать, только отдельные слова – комбат, ироды проклятыя и какая-то тетя мама Таня…

Weitere Bücher von diesem Autor