Buch lesen: «Белая вода», Seite 3
– Негры? – подсказал Объёмов.
– Одеяла выдавали в одном учреждении. – Она как будто не расслышала глупого вопроса. – Всем – пожалуйста, а мне нет! Так обидно! Наверное, замёрзла ночью, вот и приснилось. Но ведь не дали! А недавно, когда же это… да позавчера, на авиабазу попала. Я, когда в техникуме училась, там практику проходила, стояла в столовой на раздаче. Как в космонавты отбирали: характеристика, допуск, анкета. С Лёшкой познакомилась. Капризный был: рис, говорит, у тебя непроваренный и салат с песком. Я ему: не по званию претензии, лейтенантик, ешь, что дают! С первого раза у нас не задалось. Сразу захотел полный обед с десертом! Послала его. Но адрес оставила. Письма писал, пока я на сухогрузах плавала, а потом за мной приехал. Проняло его. Капитаном уже был, командиром звена. Нам сразу квартиру дали, определили меня в столовую завпроизводством. Больше на раздаче не стояла. А во сне опять… понизили. Все мимо меня с подносами. Молоденькие, красивые, совсем не состарились. Лёшка в очереди, только на погонах почему-то пять странных каких-то, ушастых таких звёздочек. Наверное, там у них другие звания и знаки различия. И ещё заметила, что в зале столы в четыре ряда, а на окнах жалюзи. Такого не было. В три ряда всегда столы стояли, тюлевые занавески, каждую неделю стирали.
– И всё? – разочарованно спросил Объёмов.
– Не всё, – вздохнула буфетчица, – он со мной… по-немецки заговорил.
– Кто?
– Да Лёшка! И куртка на нём была странная – военная, но не наша, точно не наша. С тремя карманами на груди. И не на пуговицах, не на молнии – на железных таких квадратиках. Как он её застёгивал? От борща и котлеты с пюре отказался. Два компота попросил.
– Пить хотел?
– Не знаю. Поставил стаканы на поднос, а потом сказал: «Вернусь с задания, получу премию, поедем в Умань дом покупать». Я удивилась: с каких это пор стали пилотам премии давать, чтобы на дом в Умани хватило? А он мне так серьёзно: «Это не задание – миссия! Всё уже решено, хоть никто об этом не знает». Что решено? Какая миссия? Лёшка сроду такого слова не говорил, да ещё… по-немецки!
– А дальше-то что? – Объёмов вдруг как будто увидел эту полуденную столовую, поднос с двумя стаканами светящегося на солнце компота, человека в странной куртке с тремя карманами на груди и с застёжками в виде железных квадратиков. Он тоже не представлял, как они застёгиваются и расстёгиваются. И ещё у него возникло ощущение, что где-то он уже всё это видел, слышал, а может, читал? Неужели… во сне? – испугался Объёмов. Перевёл дух. Не во сне. Он точно не стоял в той очереди за пилотом с пятью ушастыми звёздочками на погонах. Иначе бы знал, что дальше. А он не знал.
– Только задание будет долгим, сказал, выпил компот, выплюнул косточку на поднос, придётся тебе меня подождать. Я хотела его полотенцем по морде, но тут сирена врубилась, наверное, мировая война началась, все разбежались, я одна в столовой осталась, не позвали меня почему-то в бомбоубежище. Как это объяснить?
Объёмов пожал плечами.
– Но всё равно, такое счастье… Хоть во сне… – Блеснув слезами, буфетчица взяла со стола графинчик, от которого никак не мог отлепиться взгляд Объёмова, поставила на поднос. – Дед говорит, – продолжила уже другим, померкшим, как опустевший графинчик, как проводивший его взгляд Объёмова, голосом, – если спать становится интересней, чем жить, значит, дело к концу. Надо срочно что-то менять, чтобы не пропасть. А ещё говорит, что если первая половина жизни даётся человеку в радость, то вторая – в наказание. Хотя у него-то наоборот. Первая половина – война и лагерь, вторая – кум королю, живи и радуйся. Неужели отпишет дом… школьной крысе?
– Сколько ему, восемьдесят пять? – припомнил Объёмов. – Уже не вторая, а… третья половина. Или третьей не бывает?
– Бывает, – охотно подтвердила буфетчица. – Она самая длинная, потому что это ожидание. Каждый чего-то ждёт. А… чего?
– От чего никому не отвертеться, – вздохнул Объёмов, но по лицу буфетчицы понял, что она имеет в виду другое. Ну да, посмотрел на Каролину, жизнь прожита, чего, кого ей ждать? Только улетевшего шестнадцать лет назад на истребителе короля.
Он и сам давно и, как водится, безытогово размышлял на эту тему. Ему тоже казалось, что лучшая часть его жизни, как живая цветная река, перетекла в сеть снов или в сонную сеть, что только там, рассекая виртуальные подсознательные волны, он расправляет крылья (плавники?), принимает ответственные решения, полноценно и насыщенно существует. А как проснётся – перемещается в нечто, точнее ничто, в серый, вяжущий по рукам и ногам туман, к однообразным бытовым хлопотам, мрачным мыслям, молчащим телефонам, бессмысленным новостям-перевёртышам из радио, телевизора и компьютера. Похоже, в мире не осталось однозначных новостей. Любая заключала в себе собственное же отрицание, являлась одновременно новостью и антиновостью. Даже если сообщалось о смерти известной персоны, то часто оказывалось, что персона жива и здравствует. Непреложной, таким образом, оставалась единственная отсроченная новость, что все люди смертны и всему в мире (включая сам мир) рано или поздно настанет конец. Но интерес к ней, похоже, проявляли только писатель Василий Объёмов, сотрудничавший с гитлеровцами дед из Умани и его странная внучка по имени Каролина.
Да, конечно, иногда Объёмова выручают редкие путешествия, встречи с читателями в библиотеках, он заседает на круглых столах, иногда даже участвует в дискуссиях на второстепенных телеканалах, бывает, обнаруживает отклики на свои произведения в интернете, но и поверх этой имитации или компенсации жизни как будто натянут непроницаемый купол. Из шапито выхода нет! Он сам однажды пережил паническую атаку во время ток-шоу, ощутив себя в замкнутом пространстве антижизни, выдающей себя за жизнь. Ни одну из обсуждавшихся проблем те, от кого это зависело, то есть власть или так называемая элита, не собирались решать. Это было прекрасно известно участникам ток-шоу, кормившимся вокруг власти или элиты, но они продолжали увлечённо фонтанировать словесной водой. Объёмов не выдержал, гневно рявкнул в профессионально аплодирующую по команде расположившегося в затемнённом углу хоровика массовку: «Прекратите! Вы – ничто! Ваше будущее – позор!» Хоровик, помнится, на мгновение замер, а потом врубил музыкальный проигрыш, после которого неожиданная реплика Объёмова сама превратилась в нечто среднее между ничто и позором. В ничтожный позор или позорное ничто. Стоявшие за двумя длинными столами напротив друг друга «говорящие головы» – известные люди – посмотрели на Объёмова с сожалением. После этого случая его перестали приглашать на телевидение.
Куда ушла жизнь? Почему даже сейчас, в незнакомом городе, где наверняка много такого, чего он не видел – да хотя бы могучую крепость на берегу озера! – ему хочется… тупо завалиться спать? А что будет, – холодея от ужаса, думал Объёмов, – если (не дай бог!) накатит бессонница? Тогда в петлю! Среди его знакомых имелись многолетние бессонные люди. Они (многие, кстати, одного с ним возраста) непрерывно рыскали по аптекам, мучили врачей, заказывали транквилизаторы через интернет, каким-то образом обходя строгие запреты на их продажу без соответствующих рецептов, любую беседу сворачивали на тему: какие таблетки реально помогают заснуть, а какие – обман и подделка. Лишенцы сна, подобно лезущим сквозь заграждения и колючую проволоку в Европу беженцам, стремились в вожделенную страну сновидений, проявляли недюжинную пассионарность в отстаивании неотъемлемого права человека на сон. Лестница человеческих несчастий воистину была бесконечной. На какой бы ступеньке ни стоял человек, всегда обнаруживался тот, кто стоял выше. Пусть я не живу, подумал Объёмов, но я хотя бы (пока) сплю, следовательно, я существую, а вот они…
– Не надо бояться, – осторожно приобнял он за плечи Каролину – неожиданную сестру по скрашиваемой сновидениями му́ке (она же мука́) бытия, так определил Объёмов их общее на данный момент психологическое состояние. Он хотел сказать ей, что это та самая мука́ (она же му́ка), из которой Государыня-смерть (определение Анны Ахматовой) выпекает для каждого своего подданного персональный, то есть предназначенный только ему и никому другому крендель, но подумал, что Каролина, как выпускница пищевого техникума, может воспринять эту мысль слишком буквально. Объёмов и сам не знал, почему одним – шедевры выпечки с тщательным соблюдением временных и кулинарных технологий, а другим – стремительный фастфуд?
Но он недооценил Каролину.
– И про смерть дед тоже говорил, – мягко, как если бы они были из воска, подалась плечами под его руками буфетчица.
Объёмов на автомате (как во сне?) прижал её к себе, опустил руку на талию, точнее на рельефно выпирающий из-под чёрной блузки телесный обруч. Ему вдруг вспомнилось неизвестно зачем прочитанное объявление в неверном свете фонаря на столбе возле платной гостиничной автостоянки: «Олеся. 27 лет. Ахнешь! Звони!» Там же висели и другие объявления с телефонами адвокатов, автомобильных и квартирных маклеров, практикующих на дому врачей-венерологов, а также безошибочно («Если не сбудется – деньги назад!») предсказывающих будущее экстрасенсов. Хотя, возможно, это явно неисполнимое обещание относилось к ожидающей звонков Олесе. Самое удивительное, что Объёмов, оторвав хвостик с телефоном, зачем-то набрал номер и некоторое время слушал задушевно-ласковое, но в то же время деловито-коммерческое: «Да! Я слушаю… Говорите… Что же вы молчите?», пытаясь представить себе эту самую Олесю. Но она вскоре отключилась, а он не стал перезванивать.
Рука соскользнула с талии. Буфетчица вздрогнула. Объёмов понял, что совершил ошибку. Не следовало физиологически, то есть непроизвольно, ахать, в смысле отдёргивать руку от телесного валика, как будто его ударило током. Получился обидный для женщины «ах!». Он попытался ободряюще улыбнуться Каролине, но улыбка вышла какая-то механическая. Ну и что, растерянно подумал Объёмов, я пришёл сюда поужинать, при чём здесь… это? Мы – о смерти, а не о…
– Дед сказал, что в определённый момент у человека пути души и тела расходятся, – спокойно, почти равнодушно, продолжила Каролина. Она не отреагировала на невербальный объёмовский «ах», не сморщила брезгливо губы, мол, на себя посмотри, старая развалина! – Организм берёт курс на смерть, потому что так велит природа, а человек, если слаб душой, ему подчиняется. Он, как капитан, чувствует, куда заворачивает корабль, а переменить курс не может. Не дай телу себя одолеть, говорил дед. А ещё говорил, что цивилизация существует по физическим законам человеческого тела. Никакая война, говорил дед, случайно не начинается. Только когда уровень зла, страданий и несправедливости в мире зашкаливает. Он про это дело целую, советскую ещё, школьную тетрадь исписал. Я читала, но не всё поняла. Он вроде как у Бога спрашивал: если зло, страдания и несправедливость для человечества всё равно что болезнь для человека, то почему против этого у Бога единственное лекарство – смерть?
– Потому что смерти нет, – ответил Объёмов, – а есть жизнь вечная. Ты ходишь в церковь?
– А на обороте тетради, где таблица умножения, дед вывел математическую формулу: «Жизнь = Смерть + Бог». Как это понимать?
– Отличная формула, – согласился Объёмов, – главное, универсальная. Можно ставить слова и знаки в любом порядке, суть не изменится. Спросила у деда, что это означает?
– Спросила. Он сказал, что внутри формулы человеческой цивилизации и отдельно взятому человеку предоставляется выбор – умереть в силе и разуме, так сказать, на взлёте, или – как гнилому овощу на вонючей свалке. Но чтобы сделать этот выбор, надо… что-то совершить, переступить через себя, одним словом, решиться. Это опасно, потому что трудно угадать, что получится.
– Отрешимся от старого мира, – продолжил Объёмов, – отряхнём его прах с наших ног. Знаешь эту песню?
– Слышу отовсюду, – усмехнулась Каролина, – даже, – кивнула в сторону кухни, – из микроволновки, не говоря об этом, как его… блендере.
– Но на что я должен решиться, если я и есть… больное тело? – с преувеличенным интересом, лишь бы загладить своё (тела?) отступничество, поинтересовался Объёмов. Ему пришла в голову мысль, что организм берёт курс не только на смерть, но и на физическую деформацию, говоря по-простому, уродство. Невидимый скульптор как бы комкает собственное творение, злобно облепляет ошметьями лишней плоти, метит, как леопарда, пигментными пятнами, превращая несчастного в (хорошо, если) ходячую, а не лежачую прореху, как писал великий Гоголь, на теле человечества. Она права, опустил голову Объёмов, я – бродячая прореха на теле человечества, а человечество… прореха на теле Бога. Неведомый дед тоже прав! Господь, обливаясь слезами, штопает прореху по живому, потому иначе заштопать её невозможно! У Господа нет для нас других ниток, кроме смерти! – Тихо умереть во сне, – пробормотал Объёмов, покосившись на свои обтрёпанные, с узлами на шнурках кроссовки. – Вот счастье, вот… права!
Но Каролина, не дослушав, вдруг рассмеялась, прикрыв ладонью рот, где, по всей видимости, в моменты смеха открывались пропуски (прорехи?) в зубах.
– Я сказал что-то смешное? – Предполагаемый стоматологический дефект во внешности буфетчицы странным образом придал ему уверенности. Я ещё могу мечтать, с хрустом распрямил спину Объёмов, что женюсь на молодой, заведу детей, а вот она…
– Мне позвонили снизу, сказали, чтобы я записала фамилию, кто придёт ужинать. Извините, как ваша фамилия?
Началось, поморщился Объёмов, сейчас выяснится, что никто для меня ничего не заказывал и, вообще, кто я такой… Бабья злоба, она как… кислота разъедает мир, пятнает его… прорехами, куда проваливаются несчастные мужики.
– Объёмов, – упавшим голосом произнёс он, – согласен, неожиданная фамилия. В словаре Даля…
– А мне, – прыснула в прижатую к губам ладонь Каролина, – послышалось, извините… Объ…
– Знаю, что тебе послышалось, – недовольно оборвал её Объёмов. В неискоренимом стремлении собеседников переделать его фамилию на непристойный лад он усматривал изначальную испорченность рода человеческого. Объёмов вдруг вспомнил, как в библиотеке пытался уточнить фамилию одного забытого писателя. Какую-то он тогда писал статью о советской литературе. На «Ш», сказал он симпатичной интеллигентной библиотекарше, и вроде бы из трёх букв… «Шуй?» – немедленно предположила та. Фамилия писателя оказалась – Шим.
– Я ещё подумала: как же человек с такой фамилией живёт? – продолжила Каролина.
– На девятом этаже, – открыл дверь в холл Объёмов, – в девятьсот седьмом номере.
2
Ещё сквозь серебристые двери спускающегося лифта он услышал копытливый (по Есенину) стук каблуков по обнажившейся (в коридоре на третьем этаже меняли ковровое покрытие) плитке. Победительную уверенность, ножной размах, отчаянную (а пропади всё пропадом!) женскую отвагу услышал Объёмов в этом стуке. Так могла идти неведомая Олеся по вызову вознамерившегося ахнуть постояльца. Объёмов надеялся увидеть хотя бы её восхитительную спину, но каблучный стук растворился в лязгающем хлопке двери. Мой удел, горестно вздохнул он, домысливать за жизнью и ахать в пустоту. Коридор с голой, как в больнице или в общественном туалете, плиткой мерцал в скупом ночном освещении, как будто по нему бежала сиреневая лунная волна. Она угадала, мрачно подумал про буфетчицу Объёмов, моя настоящая фамилия – Объ… только это не я кого-то объ… а меня… Причём давно и навсегда! Ему вспомнились слова пожилого профессора-интеллектуала из американского фильма «Уик-энд в Париже», в четырёх словах подведшего итог своей многотрудной и богатой событиями жизни: «Этот мир меня поимел!»
Вопрос – почему это произошло, был не из тех, ответы на которые плавают, как осенние листья в пруду. Они скрыты в толще времени и событий, как алмазы в кимберлитовой трубке. Но, может, и нет там никаких алмазов, одна пустая порода. Человек, однако, редко готов себе в этом признаться. Роет тупо и рьяно, изводя себя и мешая жить окружающим. Хотя (любой) ответ на этот вопрос никоим образом не меняет ситуацию к лучшему, а всего лишь, как некий божественный GPS, фиксирует точку нахождения неудачника на карте бытия.
О, как горестна, бесприютна и гравитационно-неотрывна эта подлая точка! Мимо проносятся длинные, как если бы дьявол дразнил голытьбу презрительно высунутым языком, лакированные машины. Из-за ресторанных столиков сквозь звон бокалов и серебряный звяк приборов доносится обнадёживающий женский смех. В банковских хранилищах, искрясь, пересыпаются, как… (неужели тоже – дьявольская?) крупа, бриллианты, сухо шелестят в счётных агрегатах купюры со щекастыми американскими президентами и разными другими историческими личностями в треуголках, тюрбанах, чалмах, цилиндрах, сомбреро, а то и в леопардовых пилотках или шляпах со страусовыми перьями. Тяжело и устало (тысячелетия минули, всё обернулось прахом, а они пребывают в вечной цене) светятся золотые слитки… А вот и преуспевший, но бодрый и подтянутый (недостижимый идеал Объёмова) серебряно-седой (сам Объёмов был сед как-то клочковато и тускло) писатель в кашемировом пуловере, с бокалом красного вина в руке и горестной – библейской? – мудростью во взоре возник на этой мимо-картине. Он спускался по каменным ступенькам особняка в отгороженный от шумной улицы высоким забором сад, то есть в свой персональный прижизненный, увитый плющом, засаженный красивыми кустами и деревьями рай. Этот писатель каким-то образом утвердился в прекрасном и яростном (в смысле недопущения посторонних) мимо-мире, обустроился в нём, как живая муха в податливом сладком янтаре. Он поимел этот мир, сумел влезть в дефис между ним и словом «мимо».
Но это не Объёмов, нет, не Объёмов… Точнее, мимо-Объёмов.
Здесь-и-сейчас-Объёмов, если угодно, стоп-Объёмов, усиленно (по милости устроителей конференции) отужинав в компании свихнувшейся буфетчицы, сидел на кровати в лишённом излишеств, как жизнь без денег, признания и любви, гостиничном номере. Его положение было гораздо более прискорбное, нежели у миллиардов малых сих, дразнимых дизельным дьяволовым языком с мимо-картины. Те просто тупо существовали, вкалывали или бездельничали (не суть важно) и ничего не понимали, как аплодирующая по сигналу хоровика массовка на ток-шоу. А он, Объёмов, всё понимал и совершенно не нуждался в руководстве хоровика. Он-то знал, что для Бога нет лишних людей. Каждый человек для чего-то нужен Господу, если Он попустил ему появиться из материнской утробы на свет, возвестить о своём прибытии в мир тонким скрипучим плачем. Последующая жизнь миллиардов людей, собственно, и была растянувшимся или сжатым во времени по причине ранней смерти (не суть важно) скрипучим плачем. Этот плач отравлял атмосферу и видимо воздействовал на климат, иначе как объяснить ледниковые периоды, когда приветливое лицо земли надолго скрывается под угрюмым ледяным забралом, а всё живое погибает от холода и голода? Причём с какой-то сатанинской мгновенностью. До сих пор учёные не могут объяснить, почему вдруг исчезли косматые, отменно приспособленные к любым холодам мамонты. Некоторые из них вмёрзли в лёд с недожёванной травой в пасти. Откуда накатил на землю этот космический холод?
Но победительно установившая в Божьем мире свои порядки невидимая сволочь из мимо-картины не хочет ждать климатических, то есть предназначенных свыше, перемен. Простые люди тяготят её своим избыточным количеством, главное же, тем, что хотят жить, есть, пить, размножаться, пользоваться благами цивилизации, которых на всех уже давно не хватает. Поэтому из мимо-мира в стоп-мир, как в колонию бактерий, запущено невидимое соревнование программ исчезновения людей. Собственно, приговорённый мир потому и существует в нынешнем своём, относительно не зверском виде, что пока не определена программа-победительница. А как только она определится, судьба мамонтов покажется стоп-людям завидной и счастливой.
Господь, продолжил гибридную – библейско-марксистско-атеистическую – мысль Объёмов, вынужденно терпит такое отношение сильных мира сего к возлюбленным малым сим, а потом революционно перезагружает бытие, как зависший компьютер, смывает зарвавшийся мимо-мир вместе с телевизионно-отупевшим стоп-миром к чертям собачьим. Объёмов так и не пришёл к окончательному выводу насчёт этих чертей. Или у собак какие-то специальные (не такие, допустим, как у кошек или свиней) черти. Или же эти черти – в образе собак, быть может, даже в образе «людей с пёсьими головами». Но как тогда быть со святым Христофором, бережно перенёсшим лунной ночью ребёнка-Спасителя через реку? Этот уважаемый святой почему-то тоже изображался на иконах с пёсьей головой. А как, интересно, разговаривал святой Христофор, неуместно задумался Объёмов. Неужели… лаял?
Смытая Господом к непонятным чертям картина мира каким-то подлым образом довольно быстро (хотя в СССР социалистический пейзаж с заводскими трубами, колосящимися полями и счастливыми пионерами продержался семьдесят с лишним лет) восстанавливается, причём непременно в ещё более грубом и отвратительном виде. Собственно, это и было, по мнению Объёмова, историей, точнее качелями, на которых качалась туда-сюда человеческая цивилизация. Бог хотел одного, люди – другого, в результате получалось что-то третье, что не нравилось ни Богу, ни людям. Жизнь Объёмова была горше жизни малых сих, потому что ему было известно, что остановить качели, спрыгнуть с них невозможно. После божественной – революционной, военной, климатической, да хоть метеоритной – перезагрузки всё возвращается на круги своя, все надежды на лучшее слизывает дьяволов язык. И ещё Объёмову было непонятно, почему он, Объёмов, с его рентгеновским видением вещей, приписан к удобряющему мимо-картину навозу малых сих? Приписан к расходному материалу, а не к тем, кто его расходует? За что такая несправедливость?
Ему вспомнилось одно графоманское произведение, читанное в далёкие редакционно-журнальные годы. Непуганый автор из глухой провинции осмелился вынести на суд читателей альтернативный, как принято сейчас говорить, образ ада. Казалось бы, тема, как могучие чугунные ворота, раз и навсегда отворена и затворена великим Данте, а вот поди ж ты… Самым непереносимым наказанием для грешника, к каковым новоявленный исследователь справедливо причислял подавляющую часть отошедших в мир иной людей, было угодить в круг, где новоприбывший (Объёмов запомнил формулировку, как если бы она была выбита на мраморе или отлита, как выразился важный государственный человек, в граните) «…всё понимал, видел, чувствовал, а изменить ничего не мог».
В пустой гостинице было непривычно – до звона в ушах – тихо. Никакие живые звуки не просачивались сквозь стены. Только за дверью в коридоре потрескивала, видимо готовясь перегореть, лампа дневного света.
Спать почему-то не хотелось. От нечего делать Объёмов включил совмещённое с часами радио на прикроватной тумбочке. Воистину Белоруссия готовилась к великому будущему, а может, уже пребывала в великом настоящем, потому что по радио на русском языке (наверное, ещё не успели перевести на белорусский) передавали спектакль по… «Путешествиям Лемюэля Гулливера» Джонатана Свифта. Должно быть, спектакль шёл давно, потому что Гулливер уже успел добраться до страны благородных лошадей гуигнгнмов и странных безобразных существ йеху, существовавших в той великой стране на положении рабочего скота. «Невозможно описать ужас и удивление, овладевшие мной, когда я заметил, что это отвратительное животное по своему строению в точности напоминает человека… В большинстве стад йеху бывают своего рода правители, которые всегда являются самыми безобразными и злобными во всём стаде. У каждого такого вожака бывают обыкновенно фавориты, имеющие чрезвычайное с ним сходство, обязанность которых заключается в том, что они лижут ноги и задницу своему господину. В благодарность за это их время от времени награждают куском ослиного мяса. Этих фаворитов ненавидит всё стадо, и потому для безопасности они держатся возле своего господина. Обыкновенно правитель остаётся у власти до тех пор, пока не найдётся ещё худшего; и едва только он получает отставку, как все йеху во главе с его преемником плотно обступают его и обдают с ног до головы своими испражнениями».
Ну вот, покачал головой Объёмов, кто сказал, что в Белоруссии нет демократии? Он поднялся с кровати и тут же чуть не упал, так резко выстрелила в колено жившая там, как зверёк в норке, боль. Зверёк вцепился в колено острыми зубками, как бы указывая Объёмову его место: лежать, вытянув ногу на кровати, и не рыпаться! Он бы и лежал, да только спектакль резко прервался, словно кто-то дико разгневанный позвонил (возможно ли такое в Белоруссии?) «сверху» с требованием остановить передачу. После недолгой паузы сладкий женский голос запел: «Ой, рэчанька, рэчанька, чаму ж ты ня поўная, чаму ж ты ня поўнаяй з беражком ня роўная. Люлі-люлі-люлi з беражком ня роўная, люлі-люлі-люлi з беражком ня роўная».
А что если, подумал Объёмов (циничный юмор у него подобно плотине сдерживал напор отчаянья или сумасшествия, он не видел между двумя этими состояниями – сообщающимися сосудами – большой разницы) вместо доклада ограничиться одним абзацем из «Гулливера»? Зачем умножать сущности без необходимости, если великий Свифт ещё в восемнадцатом веке «закрыл тему»! Что, собственно, изменилось с тех пор? Ничего!
Закружилась голова. Сказались девять часов за рулём и… двести, никак не меньше, водки за время усиленного ужина. Трусливое, как определила буфетчица, точнее не буфетчица, а лицезревший в Умани Гитлера дед, тело жаждало капитуляции, покоя. Белым флагом размахивало и растревоженное сознание, оперативно, как в магазине обоев, подобравшее амнистирующую (и анестезирующую) мысль, что не изменить писателю Василию Объёмову мир честным и талантливым словом, если ни Библия – главная книга человечества, ни «Путешествия Гулливера» не смогли это сделать. А вот «Майн Кампф»… вывернул, подобно носку, мысль наизнанку??? Объёмов, ещё как смогла, правда, не всего человечества, а только немецкого и частично примкнувших к нему отдельных европейских народов… Обои мгновенно поменяли орнамент. Теперь там, как некогда профиль Троцкого на выпущенных в тридцатых годах в СССР врагами народа спичечных коробках, угадывалась свастика.
Объёмов видел такие – советские и германские – исчирканные коробки в Латвии, в одном из муниципальных музеев «советского тоталитаризма». Они лежали под стеклом рядом. Свастика была составлена из литых (крупповской стали?) штыков. И вылезающая прямо из пионерского костра бородёнка Льва Давидовича казалась острой, как… Неужели ледоруб? – помнится, восхитился опережающей время гармонией между преступлениями демона революции и определённой ему мерой наказания Объёмов. Экскурсовод с гордостью сообщила на неуверенном английском, что подобные музеи открываются в освободившейся от русского ига Латвии повсеместно. Объёмов не сомневался, что пенсионного возраста даме с подрагивающими руками в растянутом свитере из секонд-хенда было бы легче общаться с ним, единственным посетителем музея, на русском, но язык оккупантов был в независимой Латвии не в чести. С соседнего стенда на спрятавшегося в огне Троцкого строго смотрел голубоглазый юноша в форме добровольческого латышского легиона СС. «Именем Бога я торжественно обещаю в борьбе против большевиков неограниченное послушание Главнокомандующему вооружёнными силами Германии Адольфу Гитлеру, и за это обещание я, как храбрый воин, всегда готов отдать свою жизнь». Фрагмент присяги был переведён с латышского не на английский, как пояснения к прочим экспонатам, а, видимо, для просвещения таких посетителей, как Объёмов, на русский язык.
Объёмов прекрасно понимал, что телесная и умственная капитуляция неизбежна, что время и возраст перетирают человеческую особь в пыль. Этот процесс невозможно обратить вспять. Отсрочить, смягчить, замедлить правильными лекарствами и здоровым образом жизни – да, но не обратить вспять. Остаться в разуме, умереть без мучений – большего, по мнению Объёмова, человек не смел просить у Создателя.
Хотя он знал человека (когда-то тот работал с ним в той самой редакции, которую народный философ осчастливил оригинальным образом ада), маниакально противостоявшего естественному процессу старения, посягнувшего на отцовское право Создателя распределять черпаком кашу жизни по мискам возлюбленных детей своих.
Во времена СССР нуждающимся сотрудникам редакций газет и журналов иногда удавалось получать от государства квартиры. В счастливый олимпийский – одна тысяча девятьсот восьмидесятый – год вышло постановление ЦК КПСС, один из пунктов которого предписывал улучшать бытовые условия молодых работников идеологического фронта. Квартиры в новом доме на окраине (сейчас район считался почти центральным) получили Объёмов и этот самый его сослуживец с позванивающей, как колокольчик – Люлинич – фамилией. Тогда, впрочем, оба они были относительно молоды и жизнь им казалось такой же бесконечной, как советская власть с бетонными памятниками Ленину, перевыполняющими планы заводами, межконтинентальными ракетами, старцами на трибуне Мавзолея и границей на замке. Колокольчикам Объёмова и Люлинича, не важно, кто что под этим понимал, казалось, ещё звенеть и звенеть…
Потом пути Объёмова и Люлинича разошлись, но, встречаясь в магазине или на остановке возле дома, они здоровались, обменивались случайными и не всегда достоверными сведениями об общих знакомых, обсуждали последние новости. Объёмов привычно ругал власть и жаловался на жизнь. Люлинич никогда не жаловался, только каменел лицом и смотрел куда-то в сторону. И Люлинич, и Объёмов давно развелись с жёнами, новых семей не завели. Объёмов кормился скудными литературными заработками. Люлинич работал в малобюджетных и малоизвестных газетах, периодически закрываемых властями за пропаганду экстремизма и социальной розни, но всякий раз возрождающихся под новыми названиями. Когда из-за затянувшегося экономического кризиса и этим газетам выходить стало невмоготу, Люлинич переместился на патриотические сайты. Власть их тоже била, как мух мухобойкой, но они размножались быстрее.
Окна квартиры Объёмова смотрели на забранную в бетонную оправу, как глаза мотоциклиста в овальные очки, восьмёрку пруда, вокруг которого со временем образовалось что-то вроде парка с детской и спортивными площадками. Белая сирень мощно разрослась в этом парке, и поздней весной Объёмов подолгу стоял на балконе, глядя на кусты сирени, напоминающие сверху нездешних белых овец. Было в них что-то ангельское, если, конечно, ангелы занимаются овцеводством. Иногда поднимался ветер, и ангельское стадо как будто волнисто двигалось куда-то, оставаясь на месте.