Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Милая Зоечка, я буду тише травы, – взмолился наполовину серьезно, однако с навязчивой страстностью Нечаев, еще ниже склоняя голову. – Прикоснитесь пальчиками… Или брезгаете? Вот убьют завтра – и не испытаю, какие у вас нежные пальчики!

– При чем здесь невеста?.. Глупистика какая-то! – возмутился Давлатян и часто заморгал на Нечаева. – Прекратите эти неуместные бульварные пошлости, сержант! На месте Зои я сплошные пощечины вам отвешивал бы! Да, да!

– Спасибо, лейтенант…

Зоя засмеялась, в то же время сдерживая смех, ее суженные глаза лучисто светились, устремленные на смущенного Давлатяна.

А Нечаев, надев шапку, явно раздосадованный тем, что ему помешали в приятной, развлекающей его игре, изобразил обиду на фатоватом, с бархатными родинками лице, сказал:

– Напрасно, товарищ лейтенант. Испытать Зоечку хотел, a вы уж!.. Играет она: и вроде замужем была, и вроде ей тридцать лет, и все знает, а сама… одуванчик!

Но тотчас умолк, попав в луч ее взгляда.

– То, что испытала я, еще не испытали вы, Нечаев! – смело заговорила Зоя. – Полейте мне на руки мою водку, – приказала она таким тоном, словно имела право приказывать Нечаеву. – Пальцы стали отвратительно липкими после вашего альбома. Спрячьте его. И когда захотите себя испытать в трудную минуту, смотрите на эту обнаженную немочку!

Нечаев, защитно похохатывая, приподнялся на локте, нашел ее кружку и с мстительной щедростью вылил всю до капли водку на ковшиком сложенные ладони Зои.

– Жаль, конечно, водку, но ради вас, Зоечка…

– Ради меня ничего не надо. Спасибо. – Зоя сдвинула колени, на которые кругло натянута была пола полушубка, поднесла руки к шипящему пламени гильзы, взглянула на Кузнецова: – Вы что, спите, товарищ лейтенант? Странно, когда один человек молчит. Как трезвый среди пьяных. У вас что, аппетита нет?

– Я не сплю, – отозвался Кузнецов, неподвижно сидя в тени. – Просто согреваюсь…

Он действительно наслаждался благодатным теплом землянки, ее влажной духотой, живым светом самодельной лампы, звуками голосов, угловатыми тенями по стенам; внутренняя зябкая дрожь прошла; потный, он все же основательно промерз на ветреном берегу, мокрые ремешки холодка еще прислонялись к лопаткам, но ему не хотелось менять положения, не было сил пошевелиться. «Она была в окружении под Харьковом? Она воевала? Какое у нее удивительное лицо, – смутно думал он, глядя на Зою. – В общем некрасива. Только глаза. И выражение лица меняется. Но она нравится и Нечаеву, и Уханову, и мне… Что у нее с Дроздовским? Непонятно как-то все…»

– Послушай, Кузнецов! – перебил спокойное течение его мыслей Давлатян. – Почему не ешь? Суп остыл!

– Кто говорит, что суп остыл? – раздался за пологом землянки начальственный басок. – Суп как огонь! Можно к вам?

– Давай, давай, старшина, всовывайся! – проговорил снаружи голос Уханова. – Всовывайся!

Тяжелые ноги завозились у входа, с шорохом скатывая вниз комья земли, кто-то шарил по занавеси и, найдя край, оттолкнул ее в сторону. И высунулось из-за брезента узкое, набрякшее, ошпаренное морозом лицо Скорика, несколько хищно, по-птичьи посаженные глаза замерцали.

– Вы не заблудились, старшина? – спросил Кузнецов, по одному виду надвинутой на брови новенькой шапки вспомнив запоздалый его приезд. – Что хотите?

– Очень вы строги, товарищ лейтенант. Строже, можно сказать, чем сам комбат! – заговорил старшина с достойной его неуязвимого положения колкостью и прибавил: – Вот! Доппаек положенный получите. И приказ вам и лейтенанту Давлатяну – к комбату… И санинструктору. От комбата я…

– Оставьте доппаек здесь. И идите.

– Вещмешок не могу оставить. Потом никаких следов не найдешь. А другой на земле не валяется.

– Входите быстро – и освобождайте мешок!

Старшина втиснулся в землянку, внеся холод, поставил вещмешок с продуктами на брезент, подчеркнуто солидно вынимая галеты, масло, сахар, табак в пачках – целое богатство, к которому Кузнецов был сейчас равнодушен: обманчивую какую-то сытость чувствовал он после выпитой водки и съеденного сухаря.

– На двоих! – напомнил старшина. – На лейтенанта Давлатяна и вас.

– Идите, – приказал Кузнецов. – Как-нибудь разберемся. Или вы еще хотите что сказать?

– Ясно-понятно…

Старшина свернул вещмешок, крепко прижимая его к груди, задом выдвинулся из землянки, напружив шею, неодобрительным птичьим взором окинул напоследок примолкнувшую в минуту его появления Зою, полог задернул яростно, тщательно, недвусмысленно намекая этим на нежелательность Зоиного присутствия здесь. Затем возле входа снова послышался голос Уханова:

– Ох, и люблю я тебя, старшина! Не знаю почему, души в тебе не чаю, родной наш отец и каптенармус. За аккуратность тебя уважаю, за ласку к батарее.

– Что ба-алтаете, старший сержант? – раскатил за брезентом командирский басок старшина. – Как разговариваете? Чего улыбаетесь? Встать как положено!

– Тихо, тихо, старшина! – засмеялся Уханов. – Зачем так громко! Где встать как положено?

– Р-разболтали командиры взводов младших командиров, нету никакого порядка! Доберусь я до вас, старший сержант! – отчитывающе гремел за брезентом старшина, и похоже было – выговаривал это не одному Уханову, но заодно и обоим лейтенантам, которые должны были слышать его в землянке. – По струнке ходить будете!.. Не таким рога обламывал! Разболтанной разгильдяйщины в батарее не допущу!..

– Давай только не на басах, пока я тебя случайно, старшина, богом и мамой не приласкал! – посоветовал превесело Уханов. – За отеческую заботу, старшина… Ты, золотой наш, строевой подготовкой с поварами позанимайся. Они поймут в момент. Все сказано.

Через минуту, зашуршав брезентом, Уханов вошел в землянку, с виду невозмутимо спокойный. Стянул замазанные землей рукавицы, начал тереть над огнем руки, оглядывая всех дерзкими, как бы все время сопротивляющимися глазами. Это выражение дерзости особенно придавал ему стальной передний зуб, холодно сверкавший, когда старший сержант говорил или улыбался.

– Работы к концу, лейтенант, осталось часа на два, – доложил он между прочим Кузнецову. – Что, завтрак, обед и ужин – вместе? Великое дело! Если думаете, что я сыт, – глубокое заблуждение. Где мой огромный котелок, Нечаев?

Сразу стало в землянке теснее от большого, сильного тела Уханова, от его голоса, от его тени, затемнившей половину стены, от горьковатого запаха инея, которым пропитана была каждая ворсинка его шинели: с начала работы он не был в тепле.

– Главное, старший сержант, фронтовые остыли. – Нечаев щедро налил водку из котелка в кружку. – Долго ждали.

– Я пойду, родненькие мальчики, – сказала Зоя, застегивая крючки полушубка.

– Знаете, Зоя… – Уханов сел около нее, расположился поудобнее перед продуктами на брезенте. – Плюньте на все и переходите в мой расчет. Лично обещаю – в обиду никому не дадим. У нас терпимые ребята. Выроем вам отдельную землянку.

– Я не против, – сказал Кузнецов и тут же поднялся. Он не знал, почему сказал так, почему эта фраза вырвалась у него, и чтобы замять неловкость, принялся одергивать отвисшую кобуру на ремне, спросил: – Вы к комбату идете, Зоя?

Она изумленно посмотрела на обоих.

– От кого вы меня хотите защищать? От немцев? Я сама могу. Даже без оружия. Вот какие у меня острые ногти! – И принужденно заулыбалась, поцарапала ногтями руку Уханова.

Он не отстранил руку, весело поблестел стальным зубом.

– Ноготки для маникюра! Что вы ими сделаете?

– Ну, это еще как сказать!

– Ах, Зоечка, храбрая вы очень, – не без вкрадчивости вставил Нечаев, как-то заметно потускневший с приходом Уханова. – Что ваши ноготки, если кто черное дело задумает? Будете царапаться? Кусаться? Смешно будет выглядеть!

– Опять, – насторожился Давлатян с выражением человека, потерявшего всякое терпение. – Опять ерунду дурацкую говорите! Зоя, пожалуйста…

Он придержал брезент над входом в землянку, пропуская Зою вперед.

Глава девятая

Они вышли в ночь, заполненную стуком лопат, кирок, сыпучим шорохом отбрасываемой земли. Кухня еще темнела на льду под обрывом берега, но жарок забыто потух в ней, не гремел черпак повара: вокруг не было никого; продрогшая лошадь переступала ногами, отфыркиваясь, жевала из торбы.

Небо над откосом горело заревом. Белый отблеск лежал на кромке бугров. И опять Кузнецову стало не по себе от этой глубоко распространенной в ночи тишины, от этой безмолвной затаенности в стороне немцев. Он молчал. Молчали Давлатян и Зоя. Слышно было, как похрустывал, ломался ледок под валенками.

«Значит, Зое тоже приказано к комбату», – думал Кузнецов. Он знал независимые санинструкторские обязанности Зои в батарее, ее свободное положение, позволяющее находиться в любом взводе, и досадовал, что она покорно шла сейчас в землянку Дроздовского, который, казалось, имел на нее особое подчиняющее право…

– Зоя… вы, конечно, пошутили тогда? – не вытерпел Кузнецов. – Насчет мужа?

Они поднялись по льду в потемки обрыва, голубеющего отливом снега, шли теперь близко друг к другу по натоптанной солдатами тропе вдоль основания откоса.

– Нет, серьезно! – Голос ее дрогнул, точно она оступилась на скользком уступе берега. – Я не пошутила…

– Зачем вы нас обманываете? Совершенно не так! – заявил Давлатян и, задержавшись позади Зои, воскликнул: – Смотри, Кузнецов, здесь река как противотанковый ров. Прекрасно! Если танки прорвутся, здесь застрянут. А по льду не пойдут – не выдержит! В каком направлении сейчас Сталинград? На север?

– Километров сорок пять на северо-восток, – сказал Кузнецов. – Если они на тот берег прорвутся, то это слишком далеко… не хотел бы!

Зоя остановилась. Белый ее полушубок, ее лицо сливались в тени с глубокой синевой снега на крутом откосе, и очень темными были глаза, поднятые к светлеющей полосе зарева под берегом.

– Если прорвутся… – повторила она и, подождав Давлатяна, спросила без всякой видимой связи: – А вы, Давлатян, совсем не боитесь умереть?

 

– Почему я должен бояться умереть?

– У вас невеста. И вы, наверное, похожи на свою невесту. Она такая же милая, как вы? Милая кошечка? Правда?

– Это не имеет значения! – насупился Давлатян. – Совершенно не имеет… Для чего вы говорите, что я милый? Я вовсе не милый… и при чем здесь кошечка? Я не люблю кошек. У нас не было дома кошек. Никогда.

– А вы где жили – в Армении? Там учились в школе?

– В Свердловске. У меня отец армянин, мама – русская. Ни разу, к сожалению, не был в Армении. Язык даже не знаю.

– А скажите, Давлатян, если это можно, как же звать вашу невесту? Наверно, Наташа или Зина? Я не угадала?

– Мурка. Кошка Мурка. Кыс, кыс, кыс. Вот и все.

– Зачем вы сердитесь, Давлатян? Честное слово, я не хотела вас обидеть. – Она грустно улыбнулась. – Мне просто приятно говорить с вами. Вот Кузнецов тоже как-то странно смотрит на меня. Зачем вы на меня сентябрем смотрите, мальчики? Неужели я это заслужила?

– Это ваша фантазия, Зоя, – смягчившись, сказал Давлатян. – Мы сентябрем не смотрим!

– Кажется, пришли, – прервал разговор Кузнецов. – Чувствуете, дымом пахнет. Печка у них, кажется. Откуда у них печка?

– Стой, кто идет? – лениво окликнули впереди, из-за навалов грунта; и там, размытая темнотой, завиднелась в трех шагах фигура часового. – Санинструктор, никак?

– Командиры взводов и санинструктор, – ответил Кузнецов. – Комбат здесь?

– Ждет. Вот сюда проходите.

Блиндаж был уже полностью отрыт, в бугры грунта воткнуты лопаты, валялись кирки; сбоку деревянной двери торчало из стены изогнутое колено жестяной трубы, развеивая по откосу пахучий, домашний, теплый на морозе дымок. Весь этот комфорт был, по-видимому, раздобыт разведчиками и связистами в станице.

«Да, даже печка», – подумал удивленно Кузнецов. Маленькая дверь по-деревенски скрипнула, и они вошли в просторное, в рост, убежище, наполненное душной сыростью, запахом горячего железа (печка в углу была накалена до малинового свечения), с большой керосиновой лампой, с земляными нарами, уютно застланными соломой, с земляным столом, покрытым брезентом, – все выглядело чисто, опрятно, не по-фронтовому удобно. В углу, рядом с печкой, связист устанавливал на снарядном ящике аппарат, продувал трубку.

За столом в окружении трех разведчиков сидел над картой лейтенант Дроздовский в незастегнутой шинели. Светлые, соломенного оттенка волосы причесаны, как после умывания; близко освещенное лампой красивое лицо строго, тени от его не по-мужски длинных густых ресниц темно лежали под глазами, устремленными на карту.

– Командир первого взвода по вашему приказанию прибыл, – доложил Кузнецов, выдерживая уставный тон, каким решил на марше разговаривать с Дроздовским: так было яснее и проще для обоих.

– Командир второго взвода по вашему приказанию явился! – произнес радостным вскриком Давлатян и, изумленный роскошной обстановкой землянки, засмеялся: – Просто дворец у вас, товарищ лейтенант, целая батарея поместится!

– Карьер тут был, вроде пещеры… малость расширили, – сказал один из разведчиков. – Не надо теряться.

– Во-первых, – заговорил Дроздовский и вскинул от карты прозрачно-холодный, как чистый ледок, взор, – является только черт с того света, лейтенант Давлатян. Командиры же прибывают по приказанию. Во-вторых, – он с ног до головы обвел глазами Кузнецова, – полчаса назад я обошел огневые. Небрежно оборудовали ходы сообщения между орудиями. Почему всех людей перебросили на землянки? Из землянок танков не увидишь. Уханов, может быть, взводом командует, а не вы?

– Землянки тоже нужны, – возразил Кузнецов. – Кстати, Уханов мог бы командовать и взводом, если уж так. Не хуже других. Закончил, как и мы, военное училище. А то, что он звания не получил, так это…

– К счастью, не получил, – перебил Дроздовский. – Знаю, Кузнецов. Знаю ваши панибратские отношения со старшим сержантом Ухановым!

– В каком смысле?

Зоя присела к печке, пышущей по железу искрами, сняла шапку, тряхнула волосами – они рассыпались по белому воротнику полушубка, – молча улыбнулась посматривающему на нее связисту, и тот незамедлительно широко заулыбался ей. Дроздовский, не изменяя строгого выражения лица, на секунду остановил внимание на Зое, повторил:

– Все знаю, лейтенант Кузнецов.

– При чем здесь панибратство? – поднял плечи Давлатян, и остренький нос его воинственно нацелился в Дроздовского. – Я, например, был бы рад, если бы у меня во взводе был такой командир орудия. Потом мы все из одного училища все-таки.

Дроздовский наморщил лоб, выказывая этим нежелание выслушивать Давлатяна, и, не дав ему закончить, сказал:

– Об Уханове поговорим как-нибудь потом. Прошу подойти к столу и вынуть карты!

«Значит, что-то новое, – подумал Кузнецов. – Значит, ему что-то известно».

Они вынули из полевых сумок карты, развернули их на столе под неровным керосиновым светом. Наступила тишина. Кузнецов, глядя на карту, почувствовал виском жарок горячего стекла и так необычно подробно увидел вблизи Дроздовского, как не видел, пожалуй, ни разу, – самолюбиво-упрямую складку губ, красивые маленькие уши, твердые зрачки его никогда не улыбающихся глаз, в озерную прозрачность которых неодолимо тянуло смотреть.

– Час назад мне позвонили с капэ полка, – заговорил Дроздовский четко. – Как известно, положение впереди нас неустойчивое. Немцы, вероятно, прорвались, как я понял, в районе шоссе. Вот здесь – правее станицы – на Сталинград. – Он показал на карте, его нервные руки были не совсем чисто вымыты, на узких ногтях – мальчишеские заусеницы. – Но точных данных пока нет. Четыре часа назад из стрелковой дивизии выслана разведка. Это ясно?

– Почти, – ответил Кузнецов, не отрывая взгляда от заусениц на пальцах Дроздовского.

– Почти – это, знаете, лейтенант, мишура и поэзия Тютчева или как там еще… Фета, – сказал Дроздовский. – Слушать далее. В конце ночи, если все будет в порядке, разведка вернется. Ее выход на ориентир – мост. Вот по этой балке, восточнее станицы. Это в районе нашей батареи. Предупреждаю: наблюдать и не открывать огня по этому району, даже если начнут немцы. Теперь все понятно?

– Да, – полушепотом проговорил Давлатян.

– Все, – ответил Кузнецов. – Один вопрос: каким образом немцы могут открыть огонь, когда их впереди в станице еще нет?

Глаза Дроздовского окатили его холодком.

– Сейчас нет, а через пять минут не исключено, – произнес он с подозрительностью, точно хотел оценить, был ли этот вопрос Кузнецова сопротивлением его приказу или же вполне естественным уточнением. – Ясно, Кузнецов? Или еще не ясно?

– Теперь – да. – Кузнецов свернул карту.

– Вам, Давлатян?

– Абсолютно, товарищ комбат.

– Можете идти. – Дроздовский выпрямился за столом. – Через час буду на батарее, проверю все.

Командиры взводов вышли. Трое разведчиков из взвода управления, стоявшие около стола, переглядывались, затылками ощущая присутствие здесь Зои, понимали, что в блиндаже они сейчас лишние, пора идти на НП. Но, против обыкновения, Дроздовский не торопил их, молча всматривался в незримую точку перед собой.

– Разрешите идти на энпэ, товарищ лейтенант?

– Идите. И вы. – Он кивнул связисту. – Передайте Голованову – ровики копать в полный профиль. Ступайте. Пока я здесь, дежурить у аппарата нет смысла. Когда потребуетесь – вызову.

Распахнутая в темноту, проскрипела, закрылась дверь, протопали по берегу шаги разведчиков и связиста, отдаляясь, канули в безмолвную пустынность ночи.

– Как тихо стало! – сказала Зоя и вздохнула. – Слышишь, фитиль трещит?..

Теперь они были вдвоем в этой блиндажной тишине, сдавленной толщей земли, в теплых волнах нагретого печкой воздуха, с звенящим потрескиванием фитиля в накаленной лампе. Не отвечая, Дроздовский все всматривался в незримую точку перед собой, и бледное тонкое лицо его становилось внимательным и злым. Он вдруг проговорил, неприязненно отсекая слова:

– Чем же это кончится, хотел бы я знать!

– Ты о чем? – спросила она осторожно. – Что, Володя?

Зоя сидела боком к нему на пустом снарядном ящике, держала руки над раскаленной до багровости железа печкой, прислоняла обогретые ладони к щекам, из полутьмы блиндажа улыбаясь ему предупреждающе-ласково.

– Интересно, где ты так долго была? – спросил Дроздовский ревнивым и одновременно требовательным тоном человека, который имел право спрашивать ее так. – Да, я хочу, – проговорил он, когда она в ответ слабо пожала плечами, – хочу, чтобы ты не очень уж подчеркивала на батарее нашу близость, но ты это делаешь слишком! Я тебя нисколько не ревную, но мне не нравятся твои отношения со взводом этого Кузнецова. Могла бы выбрать, по крайней мере, Давлатяна!

– Володя…

– Представляю, что было бы, если бы не я, а Кузнецов командовал батареей! Очень хорошо представляю!..

Он быстро и гибко встал, подошел к ней, весь спортивно подобранный, прямой, золотисто-соломенные волосы зачесаны надо лбом, открытым, чистым, даже нежным от цвета волос, и, засунув руки в карманы, искал в ее напрягшемся, поднятом лице, в ее виноватой улыбке то, что подозрительно настораживало его. Она поняла и, сбросив с плеч накинутый полушубок, поднялась навстречу, качнулась к нему и обняла его под расстегнутой шинелью, щекой потерлась о прохладные металлические пуговицы на гимнастерке. Он стоял, не вынимая рук из карманов, и она, прижимаясь щекой, слышала, как ударяло его сердце и сладковато-терпко пахла потом его гимнастерка.

– Мы с тобой равны, – сказала Зоя. – Ты не видел меня три часа? И я тебя… Но мы не равны в другом, Володя. И это ты знаешь.

Она говорила не сопротивляясь, не осуждая, смотрела мягкими, отдающимися его воле глазами в непорочную, без единой морщинки белизну его лба под светлыми волосами; эта юношеская чистота лба казалась ей по-детски беззащитной.

– В чем же? А, понимаю!.. Не я придумал войну. И я ничего не могу с этим поделать. Я не могу с тобой обниматься на глазах у всей батареи!

Дроздовский расцепил ее руки, с нерассчитанной силой дернул книзу и, брезгливо запахивая шинель, отступил на шаг с поджатым ртом. Она сказала удивленно:

– Какое у тебя брезгливое лицо! Тебе что – так нехорошо? Зачем ты так больно сжал мне руки?

– Перестань! Ты все прекрасно понимаешь, – заговорил он и нервно заходил по землянке; тень его заскользила, изламываясь на стене. – Никто в полку не должен знать о наших с тобой отношениях. Может быть, это тебе неприятно, но я не хочу и не могу! Я командир батареи и не хочу, чтобы обо мне ходили всякие глупейшие разговоры и сплетни! Некоторые только злорадствовать будут, если я покачнусь, только ждут! Почему эти сопляки крутятся вокруг тебя?

– Ты боишься? – спросила Зоя. – Почему ты боишься, что о тебе не так подумают? Почему же я не боюсь?

– Перестань! Ничего я не боюсь! Но здесь все это выглядит знаешь как! Думаешь, в батарее мало наушников, которые с радостью сообщат в полк или в дивизию о наших с тобой… Отлично! – Он неприятно засмеялся. – Война – а они там на нарах валяются! Голубки! Фронтовые любовники!..

– Я не хочу с тобой валяться на нарах, как ты сказал, – умиротворяюще проговорила Зоя и накинула на плечи полушубок, будто ей зябко стало. – Но мне не стыдно, и я не побоюсь, если это так кого-нибудь интересует, сказать и командиру полка, и командиру дивизии о наших с тобой… – Она, стремясь не раздражать его, повторила его слова. – Не это главное, Володя. Просто ты меня мало любишь и… странно. Не знаю, почему тебе нравится меня мучить какой-то подозрительностью. Ты не замечаешь, но ты даже целуешь меня как-то со злостью. За что ты мне мстишь?

Дроздовский перестал ходить, остановился подле нее; пахнуло ветерком, сырым запахом шинели; губы его покривились.

– Тоже нашла мучение! – проговорил он непримиримо. – Что ты называешь мучением? Не смеши меня! За что я могу тебе мстить? Целую не так? Значит, не научился, не научили иначе!

– Я не могу научить тебя, правда? – примирительно сказала Зоя и улыбнулась ему. – Я сама, наверно, не умею. Но разве это главное? Прости меня, пожалуйста, Володя.

– Чепуха! – Он отошел к столу и оттуда заговорил с насмешливой ожесточенностью: – Первым поцелуям, если хочешь знать, меня учила глупая и сумасшедшая баба в тринадцать лет! До сих пор тошнит, как вспомню жирные телеса этой бабищи!

– Какая баба? – угасающим шепотом спросила Зоя и опустила голову, чтобы он не видел ее лица. – Зачем ты это сказал? Кто она?

– Это не важно! Дальняя родственница, у которой я жил два года в Ташкенте, когда отец погиб в Испании… Я не пошел в детдом, а жил у знакомых и пять лет, как щенок, спал на сундуках – до самого окончания школы! Этого я никогда не забуду!

– Отец погиб в Испании, а мать тогда уже умерла, Володя?

 

Она с замирающим лицом, с острой жутью любви и жалости глядела на его белый лоб, не решаясь взглянуть в пронзительно заблестевшие глаза.

– Да. – Его глаза промелькнули по Зое. – Да, они умерли! И я любил их. А они меня – как предали… Ты понимаешь это? Сразу остался один в пустой московской квартире, пока из Ташкента за мной не приехали! Боюсь, что и ты предашь когда-нибудь!.. С каким-нибудь сопляком!..

– Дурак ты какой, Володя. Я тебя никогда не предам. Ты меня уже знаешь больше месяца. Правда?

Зоя не очень понимала его в минуты необъяснимой подозрительности, жестокой ревности к ней, когда они бывали вместе, когда не было смысла и малого повода говорить об этом, хотя она ежедневно, ежеминутно ощущала, видела знаки внимания всей батареи и отвечала на них той мерой выбранной ею игры, которую считала формой самозащиты. И может быть, он сознавал это, но все равно в приступах его подозрительности было что-то от бессилия, постоянного неверия в нее, точно она готова была изменить ему с каждым в батарее.

– Нет! Это неправда! – проговорил он, не соглашаясь. – Я не верю тебе!..

И Зоя со страхом подумала, что сейчас не сможет ничего доказать, ничем оправдаться. Она не хотела, у нее не было сил, желания оправдываться, и, предупреждая упрямые его возражения, она ласково смотрела на его гладко-чистый, беззащитный своей открытостью лоб, который ей хотелось погладить.

– Нет, я люблю тебя, – сказала она. – Ты не представляешь даже как. Почему ты не веришь мне?

Он шагнул к ней, вынимая руки из карманов.

– Докажи, докажи, что ты меня любишь! Ты не хочешь этого доказать! – сказал он и с исступленной нежной злостью рванул Зою за плечи к себе. – Это должно быть! Уже полтора месяца!.. Докажи, что ты меня любишь!

Он охватил ее подавшуюся спину, притиснул сильно, жестко, стал целовать ее рот торопливыми, душащими поцелуями. Она, застонав, зажмурясь, как от боли, послушно обняла его под расстегнутой шинелью, прижалась коленями, в то же время пытаясь освободитъ губы из его душащего рта.

Он оторвался от нее.

– Я сейчас потушу лампу, – хрипло проговорил он. – Сюда никто не войдет. Не бойся! Ты слышишь, никто не войдет. Мы будем одни…

– Нет, нет, я не хочу… Прости, пожалуйста, меня, – выговорила она, закрыв глаза и задыхаясь. – Нам не надо этого делать…

– Я не могу так!.. Понимаешь, не могу!

– Но я люблю тебя, – сопротивляясь, стуча зубами, шептала она ему в грудь. – Только не надо… Иначе мы возненавидим друг друга. Я не хочу, чтобы мы возненавидели друг друга.

Он опять коротким рывком притянул ее за плечи.

– Почему? Почему?

– Я тебе говорила. У нас же было раз… Мы потом не сможем смотреть в глаза, Володя… Пойми же меня, этого не надо, Володя. Я прошу тебя. Сейчас не могу, мне нельзя, понимаешь? Ну, прости, прости меня…

И, умоляя глазами, голосом, она заплакала и, будто прося прощения у него, виновато, быстро целовала его подбородок, шею холодными дрожащими прикосновениями.

– Идиотство!.. Я тебя возненавижу! Мне надоело так! Надоело!..

Он со злым лицом отстранил ее и, надев шапку, выбежал из блиндажа, так ударив дверью, что мигнул огонь лампы под закопченным стеклом.