Buch lesen: «Озёра глаз Твоих»

Schriftart:

Светлой памяти близких

***

Там духи крыльями нас обнимали…

Часть 1. Быль

Алтайская невеста

Белое утро занималось, когда я проснулась счастливая. Сладко потянулась на верхней боковушке и ещё уютнее завернулась в одеяло, бросив два взгляда: один – в сторону двух спящих мужчин в купе напротив, и второй, долгий – в окно. Лес купался в солнечных лучах, и там, на воле, пели ранние птицы. Туман проник сквозь оконные щели и оторопело замер в вагоне. В него можно было закутаться. Сказка леса жила рядом со мной,  протягивая ветви и неслышно вороша мои волосы. Я забывалась, окунаясь в короткий сон, и хотелось проснуться и ощутить присутствие рассветного леса. Лес пел, и пело моё сердце. В огромном пустом вагоне оно билось так громко, что гул от его ударов перебивал стук колёс набиравшего скорость поезда. И мои соседи, будь они более чуткими, наверняка бы проснулись от сердечного грохота и напоили меня пустырником. Но они спали крепко, и от этого я была ещё счастливее. Никто не мог помешать моему молчаливому диалогу с Сибирью. Когда я проснулась в следующий раз, за окном маячили городские пейзажи, а вагон был полон незнакомыми людьми. Они плотно забили полки и говорили о чём-то своём сибирском, и все они были не такие, как я. Я была одна среди многих. И утреннее счастье вдруг покинуло меня, а вместо него пришло острое предчувствие начавшегося испытания. Я вплывала в неизвестность с этим чувством ноющей несостоятельности одиночки среди чужих.

Неудачно поздний подъем, долгая очередь, чтоб помыться, неприветливый завтрак. Неуютное чувство, что тебя не ждут. То есть ждут, но не так, как мечталось, не так, как хотелось… Впереди загадочный Барнаул.

В те часы мне особенно нужны были тепло и близкий прием. От одного только тебя, чьего голоса я не знала ещё, но знала, как дышишь и о чём думаешь. Чертовски ноет сердце, оно устало от перегрузок. Хочется на воздух и скорее к тебе. Ты ещё ничего не знаешь обо мне, зато как много знаю я: твои фотографии на стене, твои передвижения, твоя харизматичная улыбка. Я привыкла думать о тебе как о близком.

За окном пробегают мост и река, полноводная, огромная, заряжающая на сильные чувства. Я лечу к тебе. Я еду, я здесь, я близко. И звонок, вопреки ожиданиям быстрый. И голос, в первый раз я слышу  твой голос – глуховатый и  уверенный. Ты говоришь, что едешь, что чуть опоздаешь. Но успеешь наверняка, успеешь меня встретить. Такие простые округлые слова, как будто я не в Сибири, а где-то в своём городе. Я так устала ехать, я мечтаю о д`уше, о Барнауле. И о том, чтобы увидеть тебя.

– Что за река это у вас?

– Это-то? Это Обь. Нравится?

Я оказалась в первом купе и спокойно беседую с соседом, а рюкзак мой до сих пор на третьей полке в конце вагона. Я ближе и ближе к выходу, я не могу ждать. Моё сердце уже стоит на вокзале, без рюкзака и пакетов, моё сердце отбивает дрожь этой фразы:

– Здравствуйте, Савелий. Как я рада вас видеть!

Фраза колотится внутри и не умещается в плацкарте с этим кипятком, стаканами, лапшой, тапочками и окриками проводницы. Фраза уже на перроне. А я навожу последний марафет в туалете, поправляю лямки апельсиновой майки, подкрашиваю губы и глаза. Глаза чуть припухли от недосыпа, тушь осыпалась, но это неважно. Я столько посылаю в них сейчас любви и предчувствий, я так трясусь, что со мной трясётся и нижнее веко левого глаза. А зрачки делаются огромными, чёрными, и в них гуляет солнечный блик и из чёрных делает их прозрачными. Остановись, говорю я себе. Справься с собой, ты же сможешь. Не дай ему узнать всё в самом начале. Ты приехала сюда найти свою любовь и оставить здесь сердце. Зачем бы ты ещё тащилась тысячи километров с двумя пересадками. Или отдай ему сердце сразу. Пусть возьмёт его, может, оно ему пригодится. Всё это у меня под кожей. Я дико трясусь. И лучше б я курила и пила, тогда волнение сразу бы ушло в сигарету и винцо, и я была бы неуязвима. А пока я – чёртов комок оголённых проводов, и каждый не просто искрит, а жжёт вот этим: «Я так рада нашей встрече».

Перрон и я. И он. Высокий, светлый и такой, как надо.

– Савелий.

– Зоря.

Забирает объёмный рюкзак. Второй рюкзак на мне. Дождь. Я очень хочу остановиться и прямо сейчас рассказать ему всю свою жизнь. Но говорю:

– Дождь у вас… Как же наш поход под дождём? – и очень хочу передышки, чтобы порасспросить этого большого человека о его жизни. И просто прийти в себя.

Но мы мчим. И приезжаем в небольшой горно-алтайский городок и таскаем мои вещи в уютную квартирку с котами и девушкой Тамарой. Тамара – это его девушка. Она – энтомолог, и вся её квартира – сплошная выставка двукрылых, четырехкрылых, с хоботками и усиками, особенно же хороши её коллекции бабочек. «Набоковщина, – думаю я. – Но как же я не люблю засушенных насекомых…». Я не сплю в этой квартире. Я плачу. А за окном, не останавливаясь, идёт дождь. «За что мне всё это? – шепчу я огромному махаону алтайскому, расположившемуся под стеклом прямо у меня над головой. – Ладно, можешь не отвечать, а ты красивый, ну и ладно, что алтайский. Я и у нас под Уфой таких видела».

Уфа… Вспомнить страшно. Я знаю, что не должна была жить в этом городе. Все мои несчастья от него. Меня не родили в Калининграде. Я лежу в своём микро заточении в маленькой комнате маленького алтайского города, на очень удобной кровати, с разбитым сердцем, в тени огромной светло-желтой бабочки и погружаюсь в короткий сон, а потом выныриваю из него. «Эй, махаоша, – опять обращаюсь к бабочку, уверена почему-то, что это «он». – Не гляди так на меня, я странная, чужая тебе, но ты мне, правда, напоминаешь сейчас всех бабочек моей жизни».

И вся моя жизнь предстаёт так, как одна только моя душа может её видеть.

Не рожайте меня в Уфе

– Роберт, как хорошо, у нас будет своя квартира. Правда, жаль, что уедем от Гойфельдов. Они такие хорошие. И Роза мне так помогает с Димкой и вообще, не знаю, как я буду без них.

Мама светится от счастья.

Родителям должны дать квартиру – собственную, в новом доме, а их активно строили в Калининграде, город рос на глазах. Моя душа прицеливалась к этому уюту, к новизне и радости, она летала рядышком со своим ангелом и присматривала будущее жильё. Моя душа дружила с душой мамы и хотела бы с ней породниться.

– Лара, всё будет не совсем так. Мы переезжаем в Уфу. Мама серьёзно болеет, отец тоже. Присматривать за ними некому. Нужно ехать.

Не слушаю отца, не хочу его слушать. Я живу сердцем мамы, а оно здесь, в светлом Калининграде, рядом с родителями, подругами, морем, дождливыми сырыми улицами.

– Как – переезжаем? А как же квартира, мы же так хотели, там же у Димы своя комната будет… Почему? А как же мои родители? Они тоже немолодые. Как мама с Ликой, как папа, у него больное сердце, он после фронта?

– Лара, я всё понимаю. Но я не могу по-другому. Мама очень просит.

Салиха, татарская женщина со злым характером, такой её сделала жизнь. Всех пилит и очень вкусно готовит. Не хочу к ней и кричу: «Родите меня здесь, пожалуйста! Не рожайте меня в Уфе».

Мама вздыхает ещё тяжелее. А я заглядываю в окна будущей жизни и вижу белых птиц над Белой рекой, у которой лишь однажды постоит мой фронтовик дедушка с больным сердцем и вскоре отправится в духовное царство, где встречают воинов, которые бились за Отечество. Где принимают их ласково, и сажают на лучшие места, и дают награду за ратные подвиги – за то, что сражались и жертвовали своей жизнью и бились до последнего.

И стоим мы с дедушкой Мишей над Белой рекою, а страницы осени рассыпаются как прелые листья. Страница – день. Страница – порождённые счастьем жизни слова о тебе…

Белые птицы не знают осени. Они всегда над рекой. Огромные, парят и добрыми глазами обозревают берега.  Изредка улетают к домам, где живут люди: заглядывают к ним в окна, ждут, приникают к стеклу, распластывают крылья; улыбаются черными бусинами глаз, когда хорошо, прикрывают большие игрушечные веки, когда плохо, и лица их становятся похожи  на древние изображения спокойных пророков. Спасают, когда видят боль, и снова летят на реку, там дом. Белые птицы не спят. У каждой есть своё имя, у каждой своё прошлое. И не было времени, когда их не было. И никто не видит их, кроме крикливых уток да нас с дедушкой. Я так рада, что дедушка тоже видит их. И я рассказываю ему, как каждый день специально выхожу в школу на полчаса раньше. «Зоря-Зоря, куда ты опять?» – беспокоится мама. «Мама, я к белым птицам». «Зоря, все белые голуби улетели к себе в голубятню», – отвечает мама. «Это не голуби, и они никогда не улетают, мама, они всегда на реке. А когда я болею, они прилетают к окну». «Ох, Зоря, все б тебе сказочки плести…», – вздыхает мама и даёт мне мешок с семечками.

Белые птицы не едят семечек, но всегда с любопытством смотрят, как я рассыпаю их на камнях набережной. Белые птицы любят меня и потом провожают в школу. А я их рисую. Огромных неспящих белых птиц, что парят над рекой и называются моими друзьями. Я показываю дедушке свои рисунки, а он хвалит меня и говорит, что очень похоже. И кормит со мною вместе белых птиц. Они не едят, но подлетают к нам и машут крыльями как-то по-особенному – приветствуют дедушку. Они дедушку тоже любят, как и меня.

Мы идём с дедушкой дальше и поднимаемся по крутой лестнице в парке, садимся на скамейку, а потом бредём до «Детского мира», и там он покупает мне игрушечный домик, потому что я хочу домик, где бы все жили вместе: и мышка-норушка, и лягушка-квакушка, и лисичка-сестричка, и красна девица, и добрый молодец. И дедушка с бабушкой. И ещё я очень хочу, чтобы дедушка не уезжал, ведь я как будто знаю, что никогда его больше не увижу. А пока я иду с ним рядом и счастлива, и новые сандалики, что он привез, стерли мне ноги, но это ничего. Я терплю, лишь бы идти с ним за руку и блаженно улыбаться. Когда я ещё с ним вот так погуляю. И потом я вижу это во сне, когда лежу с температурой и не могу спрятаться от духов, что приходят ко мне в жару, а я не справляюсь. Но в тот самый момент, когда злые кащеи готовы поглотить меня, добрый дедушкин взгляд вытаскивает из забытья, и я здесь, я дышу. А крылья белых огромных птиц несут меня к свету и исцеляют.

***

– Так что у вас там, в Уфе? Тоже горы, говорите? – у Савелия отличное чувство юмора. Он жмёт на педали так уверенно, я сижу на переднем сиденье, и перед глазами проплывают космические пейзажи. Трудно не ударить в грязь лицом.

– У нас… Да, у нас очень красиво. Гора Иремель, 1600 метров, одна из самых древних на планете, древний Аркаим, между прочим, центр мира…

У меня нет сил и энтузиазма, слишком невероятно всё вокруг. И я смиряюсь.

– Но такой красоты у нас точно нет.

– То-то! – подмигивает Савелий. Хороший он человек, светится добротою. И девушка у него хорошая, таких я вообще никогда не видела. Ангел. Всё время рассказывает про насекомых, носится за ними с сачком, правда, больше никого не оставляет в коллекцию, выпускает на волю, насмотревшись.

– Надоело, – говорит Тамара, встречая очередную гусеницу, – всех ловить и засушивать. Вдруг поняла, что хочу запоминать эту красоту и зарисовывать.

– Это правильно, – Савелий кивает, – чего карму насекомоубийцы на себя брать.

– Ну, ты скажешь, – смущается Тамара. – Уж никогда я такой не была…

– Молчу, молчу.

Савелий всё время говорит про ненасилие, ну я-то согласна.

– Так ты рисовать умеешь? – спрашиваю Тамару.

– Только учусь! Очень хочется рисовать по-настоящему, буду пытаться.

Хрупкая девушка с тёмным заостренным каре потащила с собой в поход этюдник.

– Молодец ты, только начала рисовать, и сразу маслом.

– Она такая у меня, – вступает Савелий и оглядывается на Тамару ласково. – Всё всерьёз всегда.

Моё сердце проваливается в небытие, я собираю грёзы чужой любви в свой почётный вещмешок неудачницы. Но меня спасают горы. Горы врезаются в мозг, они не выглядят живыми. Они как декорации в театре, и всё, что вокруг меня, декорации. Не верю в ручей, не верю, что въезжаем в село, где родился Савелий, не верю в православную церковь, в которой службу ведёт священник, приехавший из Воронежа. Горы как бархатные выпуклые сновиденья, я всё жду, когда они закончатся. А они не кончаются.

Мы ночуем в горном приюте. Как здесь спать? Огромная неуютная комната, восемь кроватей, как в больничной палате. Холод. Я одна. Как изолированная дождём от внешнего мира иностранка, не говорящая на русском. Будто чужая во всём мире. Очень хочется домой, в Уфу. Как я всё-таки туда попала…

Я не сплю в этой страшной комнате, вся жизнь моя топчется сейчас у меня перед глазами. Дед-дед и бабушка с ним.

Два деда

Оранжевый рассвет и сиреневый троллейбус. Мы идём с другим моим дедом, Якубом, в школу. Другой дед улыбается и опирается на палку.

– Ничего, – говорит, – твой второй картатай умер, а мама и папа уехали его хоронить. Поэтому вы сейчас у нас.

И я иду рядом с худым и чуть прихрамывающим дедом Якубом, а глаза у него добрые-добрые, голубые, у дедушки Миши тоже голубые глаза. И я не понимаю, что он умер.

– Как это – умер? – спрашиваю я.

– Ну просто ушёл так далеко, что больше ты его никогда не увидишь, – говорит дед.

– Никогда?

– Никогда.

И тут слёзы застилают мои глаза, и сиреневый троллейбус горбится среди снежных гор, они так похожи, все с горбами – и троллейбусы, и снег. Дедушка наклоняется ко мне и утирает слёзы огромным платком.

– Не плащь, эй, бола каим… Бола каим… Не плащь.

Так повторяет он, и мы идём с ним по скверу, идём, идём, а снег падает нам на шапки, и куранты уже бьют на площади, и я думаю, что опаздываю и поэтому еще больше не могу остановиться и рыдаю, как будто меня кто-то завёл в этом режиме. Дедушка Якуб доводит меня до школы и оставляет постоять на крыльце, а сам заходит внутрь. И скоро выходит ко мне и говорит:

– Пойдём, бола каим, домой. Бабушка там пярямящ испекла. И Диму разбудим заодно, посмотрим, как он.

И я перестаю плакать. Мне не надо в школу, мне не надо будет говорить всем, что мой дедушка из Калининграда, которого я так люблю, никогда больше к нам не приедет. И я, даже если поеду в Калининград, никогда его больше не увижу. Потому что он ушёл.

Бабушка Салиха встречает нас на пороге и зовёт пить чай и причитает:

– Ай, Ларощка, ой, Зорещка, ай не плащь, дощенька, ай не плащь, – она путает меня с мамой. Но это ничего, мне не обидно. Я люблю маму.

И бабушка сажает меня за стол и поит чаем, а дед идёт будить сонного Диму, хотя рано ему ещё вставать, но дед хочет, чтобы Дима проснулся и разделил со мной моё горе. Моё первое огромное горе.

Бабушка

Лена. Полёт

«Дорогая моя Лариса! Здравствуй! Здравствуйте, любимые Роберт и Димочка! Надеюсь, все вы живы и здоровы, да и мы здесь в порядке. Мы с дедом по-стариковски, а Зоря очень весёлая и задорная. Она радует нас своими играми и постоянно втягивает деда и Лику в новые затеи. Вчера они очень весело играли с Тобиком, так что даже Лика смеялась и бегала с ними по всему дому.

Лара, ты не представляешь, какая Зоря озорная и весёлая растёт. Она очень выросла с тех пор, как ты её не видела. Сейчас ей совсем малы стали те сандалики, которые ты прислала полгода назад, и мне нужно подыскать ей новые. Пойдем на днях с ней в магазин, но я уж знаю, что обувь подобрать для неё непросто. Когда что-то не по ней, она обычно останавливается, смотрит строго и говорит: «Бабуля, трёт». И я уж понимаю, что нужно подыскивать ей что-то очень мягкое – наверное она такая же, как Роберт, тонкокожая и тонкокостная. Про тебя-то я помню, что тебе никакая обувь не натирала, ты носила всё и сразу. А эта нет.

Дед Зореньку обожает, приходит с работы и сразу с ней играть, только немного перекусит. Или с ней же ужинает, очень любят они вместе сидеть за борщом, дед борщ нахваливает, Зоря правда кушает плохо, половину оставляет, но вместе с дедом старается. Ты же знаешь, борщ я вкусный готовлю.

Ларочка, ты извини, что не смогла отправить тебе подарки на твой день рождения, совсем забегалась. Отчет был у нас на работе, и Зорю надо было смотреть, она немного приболела, чуть покашливала, но температуры не было. Я собрала вам всем гостинцы, а тебе купила красивые перчатки и кофточку. Надеюсь, тебе понравится. И подойдет по цвету. Всё к глазам твоим подбирала.

А у Зори глаза, как у тебя, поэтому и просто мне было.

Дорогая моя доченька, я очень скучаю за вами всеми, особенно скучаю за Димочкой. Как он учится, напиши мне, пожалуйста. Наверное, он у нас толковый и способный, получает только пятёрки.

Ларочка, дорогая, пиши поскорее, я буду очень ждать. И постараюсь позвонить вам на следующей неделе. Как же хорошо, что вашим старикам поставили телефон.

Приветы от меня и старикам, Салихе и Якубу, надеюсь, они здоровы, и всё у них в порядке. Как там их сад? Расскажи мне. Когда Зоренька вернётся, может, и вы сможете туда ездить.

Ну вот и заканчиваю своё письмо, дорогая моя Лара. Пиши скорее.

Твоя мама».

Елена взглянула на письмо, перечитала всё, поняла, что ничего не добавить, не убавить, свернула вдвое и привычно достала из тумбочки конверт. Тот самый, что неделю назад купила на почте и сразу наклеила марки. Она старалась писать дочери каждую неделю. Такой ритуал – каждую неделю по письму.

Елена была ритуальным человеком. Ей очень нравилось соблюдать маленькие обычаи своей жизни, создавать, как казалось ей, большие традиции, которые важными будут не только для неё, но и для всей её семьи. Семью свою она видела большой. Со всеми двоюродными, троюродными, да с дочерью, её детьми и семьей её мужа семья разрасталась до солидных масштабов. Елене очень хотелось иногда посадить всех вместе за один стол и посмотреть на них. Такие разные и такие похожие. И она всех очень любит. Кто-то, братья мужа, например, раздражают её и досаждают пьянством и вечными проблемами; кто-то печалит, что не замужем, как Дуня, но любит-то она всех и старается не замечать их недостатков.

Но больше всех Елена любит сейчас вот эту девочку, которая крепко спит в соседней комнате на неудобной пружинной кровати и посапывает длинненьким носиком. Вся в мать. Такой же нос получился, в кого ж это, длинный. Ни у кого такого нет: у деда нос изящный, чуть курносый, у неё, у Елены, небольшой аристократичный, немного с горбинкой. А тут – как у дочери, какой-то нескладный. Но Зорю это не портит. Уж очень у неё красивые глазки. И цвета-то непонятного, вроде зеленоватые, ну до чего ж задорные, как искорки, и очень внимательные. Иногда Зоря сидит и смотрит на неё подолгу, не смеётся, а разглядывает так, что становится не по себе. Елена просит её, чтобы перестала смотреть. А ведь всего два с половиной годика, уже такая внимательная.

Елена очнулась от всех этих мыслей и надписала адрес на конверте, скорой рукой, круглым почерком, облизала кромки и запечатала. Всё, завтра полетит голубочек к любимой доченьке.

В детстве Елена чуть не умерла. У неё случилась малярия. Мелкие осколки воспоминаний соединяются в почти реальную картину: в температурном бреду она летала, парила над облаками и залетала выше и выше, над крышами домов, заглядывала во все окна, видела, что поделывают глуповатые соседские девчонки; летела за приблудившимся недавно песиком Барбоской: он такой смешной, с торчащими в разные стороны ушами, наивный и всегда голодный, вот он бежит за голубкой, и она за ним. А хочется-то дальше, ещё дальше – за лес, за реку, в город, огромный, непредсказуемый Краснодар. Там, говорят, есть книжные лавки и лётное училище…

Лена в бреду пересказывала сюжеты любимых книжек: Пушкина, Жюль Верна, Дюма. Мать, недавно исцелившаяся сама, пережившая болезнь не так тяжело, но все еще измученная, постанывала на неудобной лежанке: «Как бы Леночка не померла…». А отчим сидел над своей любимицей неотступно, ухаживал героически за обеими. Он год назад единственный из всех прошёл курс хинизации и не заболел. Иногда Леночка открывала глаза и ощупывала тело. Удивительно: оно было, целое и невредимое, и у нее не было крыльев. Как же она летала?

– Папа, а я сейчас за Барбоской летела, он далеко убежал, переживала за него, хотела вернуть, а он меня не послушался. Папа, посмотри, а может он уже вернулся!

– Леночка, да что тебе Барбоска, вон как ты болеешь, моя ягодка…

– Папа, ну посмотри, пожалуйста.

– Хорошо, дочка.

Отец шел во двор, звал Барбоску, а тот не отзывался, и правда, не сыскать его было.

– Леночка, нет Барбоски, убежал куда-то.

– Ну, я ж говорю, папочка, он уже почти у реки был, я его звала, а он не слушался.

– Летаешь ты у меня, доченька. Попей водички, и лекарство нужно выпить.

Лаврентий давал дочери лекарство, поил водой и с надеждой ждал, что она задержится немного в этом состоянии: с открытыми спокойными серыми глазами, с прозрачной полуулыбкой, с ручками, тянущимися из-под одеяла в поисках ножек. Но Лена быстро возвращалась в мир полёта, сознание её отключалось, лихорадка не проходила. Она не хотела возвращаться, хотя очень любила своих родных, и маму, и папу. Но полет был важнее. Там она жила полной жизнью, была своей – для неба. Она очень любила небо.

Врач, приходивший осмотреть Лену, говорил, что вряд ли она выкарабкается. Нет признаков. Но всё-таки, мало ли что… И не такие выживали. «Вот жена же выздоровела», – обращался он к Лаврентию, показывая на худющую Аграфену, от которой остались только чёрные огромные глаза, как будто лошадиные, с таким же добрым, покорным и глубоким выражением. Глаза и волосы, а они у Груня были густые, тёмно-коричневые и вились, как у африканки, за эти волосы и глаза Лаврентий в своё время и женился на Аграфене. Она ходила беременная Леночкой почти на девятом месяце, а отца у Леночки не было. Аграфена одна бродила по селу, только родители помогали да сестры. Лаврентий же так эту косу полюбил и глаза, что подумал: «Была-не была, такую больше не встречу. А ребенка еще родим вместе». Женился и ни разу не пожалел, потому что лучше Аграфены своей никого и не видел.

После болезни взгляд жены был совсем печальный, но это только с недельку, а потом Груня поднялась и за дело взялась. Пол вымыла в доме, курам корм задала: Лаврентий всё это не успевал, у него ж работа – в управлении, дела всё время, да в поле.

Леночка лежала: жар шёл от нее, как от печки, а сознание было далеко. Однажды сердечко её остановилось. Лаврентий сидел над дочкой, немного засмотрелся в окно на Аграфену, и вдруг услышал звук – будто всхлип. Обернулся, а Леночка завалилась головкой на подушку, приоткрыла ротик и перестала дышать.

– Груня, беги сюда, Леночке плохо!

Лаврентий снял простыню с тельца исхудавшей дочери, стал массировать грудную область, подбежала Аграфена, стала делать ей искусственное дыхание. Припала к губам доченьки, задышала. Минуты текли как часы, руки были теплыми, слушали сердечко Леночки, а оно как будто совсем биться перестало.

– Лавр, беги за доктором! – кричала Аграфена.

Лаврентий выбежал из дома и понесся в местный больничный пункт. По дороге он вдруг закричал, сам того не понимая:

– Доктор, доктор, спасите нашу Леночку!

Аграфена оторвала губы от рта дочери, стала разминать область лёгких и сердца и вдруг услышала:

– Ма-ма…

Леночка открыла глаза.

– Мама, я Бога видела.

– Доченька, радость моя, Леночка. Дыши, дыши….

– Мама, он сказал: «Возвращайся».

– Леночка, ты не думай сейчас об этом. Молчи!

В дом ворвались доктор Никифоров и Лаврентий.

– Дышит… – прошептал Лаврентий. – Доченька моя…

– Камфору нужно, – отчеканил Никифоров. – Дай Бог, на поправку пойдет после этого.

На памяти Никифорова это был не первый случай, когда у больных малярией останавливалось дыхание на две-три минуты, а потом они приходили в себя и резко шли на поправку. Кажется, это был тот же случай. Но он пока не был уверен.

После этого Лена больше не теряла сознание, она стала поправляться: исправно пила лекарства, щёчки розовели, глаза наполнялись радостью. И именно тогда у Лены появилась мечта: она решила стать летчицей.