Buch lesen: «Метрополис»
Вручаю эту книгу тебе, Фрид
Эта книга не образ современности.
И не образ будущего.
Действие ее происходит в Нигде.
Она не служит ни движениям, ни классам, ни партиям.
Эта книга – история, вырастающая вокруг постижения:
Посредником меж мозгом и руками до́лжно быть сердцу.
Теа фон Харбоу
Thea Gabriele von Harbou
METROPOLIS
Печатается по изданию:
August Scherl, G.m.b.h., Berlin, 1926
© Перевод. Н. Федорова, 2024
© Издание на русском языке AST Publishers, 2025
I
Раскаты большого органа гудели громом, который, подобно встающему исполину, упирался в свод высокого помещения, грозя разнести его вдребезги.
Фредер запрокинул голову, широко открытые, жгучие глаза невидящим взором недвижно вперились в вышину. Из хаоса органных голосов руки его лепили музыку, сражались с вибрациями звуков, пронизанные ими насквозь.
Никогда в жизни слезы не подступали так близко, и в блаженной беспомощности он уступил жаркой влаге, слепящей глаза.
Над ним – лазурит небосвода, где реет двенадцатеричная тайна, золотые фигуры зодиака. А выше, над ними, семь венчанных – планеты. И высоко-высоко надо всем – сияющие серебром несчетные тысячи звезд: мирозданье.
Пред повлажневшими глазами органиста звезды закружились под его музыку в торжественно-могучем хороводе.
Рокочущие наплывы звуков обратили стены в ничто. Орган Фредера стоял теперь среди моря. Будто риф, о который бились косматые волны. В шапках пены мчались они одна за другой, и самой свирепой всегда была седьмая.
Но высоко над морем, ревущим в кипенье валов, торжественно-могучим хороводом кружили небесные звезды.
Сотрясенная до основания, старушка Земля в испуге пробудилась от сна. Реки ее иссыхали, горы рушились. Разверстые глубины изрыгали огонь. Земля и все, что было на ней, горели в пожаре. Волны моря обернулись пламенными валами. Орган пылал – гремящий факел музыки. Земля, море и полыхающий гимнами орган с грохотом рухнули и стали пеплом.
Но высоко над разгромом и пустотой спаленного творения торжественно-могучим хороводом кружили небесные звезды.
И вот средь клубов серого пепла поднялась на трепетных крыльях одинокая, несказанно прекрасная птица в оперенье из самоцветов. Исторгла горестный крик. Ни одна птица, что когда-либо жила на Земле, не горевала так благозвучно и так отчаянно.
Она парила над пеплом дотла изничтоженной Земли. Парила здесь и там, не зная, где опуститься. Парила над гробницей моря и над мертвым телом Земли. Никогда с той поры, как мятежные ангелы пали с небес в преисподнюю, не сотрясал воздух крик такого отчаяния.
Но вот одна звезда отделилась от торжественно-могучего хоровода и приблизилась к мертвой Земле. Нежнее лунного был ее свет и повелительнее солнечного. В музыке сфер ее голос звучал прекраснее всего. Он окутал горюющую птицу своим нежным сиянием, могучим, как божество, и зовущим: ко мне… ко мне!..
И тогда самоцветная птица покинула гробницу моря и Земли, подставила поникшие крылья могучему зову, и он подхватил ее. Покоясь в колыбели света, она вознеслась в вышину, и запела, и стала голосом сфер, и исчезла в вечности…
Пальцы Фредера соскользнули с клавиш. Он наклонился вперед, спрятал лицо в ладонях. Зажмурился, крепко-крепко, пока не увидел под веками огненный танец звезд. Ничто не помогало ему, ничто! Повсюду, повсюду, в мучительной и блаженной вездесущности стояло перед ним одно-единственное лицо.
Строгий лик девы, ласковый лик матери – му́ка и услада, которую он, увидев всего лишь раз, бесконечно призывал и для которой его истерзанное сердце не ведало имени, кроме одного, извечного:
Ты… ты… ты!..
Он уронил руки, поднял взгляд к прекрасному своду высокого помещения, в котором стоял орган. Из бездонной небесной синевы, из безупречного золота звездных фигур, из таинственного сумрака вокруг смотрела на него девушка с убийственной строгостью чистоты, прислужница и госпожа, непорочность… и притом сама прелесть: прекрасное чело в венце доброты, голос – сострадание, каждое слово – песня. Но она отвернулась, шагнула прочь, исчезла… не отыскать ее… нигде, нигде…
– Ты! – воскликнул Фредер. Плененный возглас бился о стены и не находил выхода.
Одиночество сделалось совершенно нестерпимым. Фредер встал, распахнул двустворчатую дверь. В слепящей яркости перед ним открылась мастерская. Он зажмурил глаза и замер, едва дыша, чувствуя безмолвную близость слуг, ждущих распоряжений, что позволят им ожить.
Об одном из них – тощем, с вежливым лицом, никогда не менявшим выражения, – Фредер знал: достаточно словечка, и, если легкие ноги девушки еще ступают по земле, Тощий ее найдет. Но ведь не пустишь ищейку по следу священной белой лани, коли не желаешь быть про́клятым и до конца дней своих влачить жалкую, беспросветную жизнь.
Не глядя на Тощего, Фредер видел, как тот сверлит его взглядом. Он знал: безмолвный человек, которого отец назначил ему всемогущим защитником, был и его стражем. По горячке ночей, лишенных сна, по горячке работы в мастерской, по горячке органной игры, взывающей к Богу, Тощий определял уровень эмоций у сына своего великого владыки. Отчетов он не подавал, да их и не требовали. Но если вдруг потребуют, он, конечно, предоставит подробнейший, идеальный дневник – начиная от числа тяжких шагов, какими измученный человек одну за другой растаптывает минуты своего одиночества, и заканчивая тем, как он сжимает лоб усталыми, тоскующими ладонями.
Возможно ли, чтобы этот всезнайка ничего не ведал о ней?
Он ничем не выдавал, что понимает перелом в настрое и существе своего молодого господина, происшедший после того единственного дня в «Клубе сыновей». Но умение никогда себя не выдавать принадлежало к числу больших секретов тощего тихони, и, хотя доступа в «Клуб сыновей» он не имел, Фредер отнюдь не был уверен, что клубные законы остановят отцовского агента, у которого предостаточно денег.
Фредер чувствовал себя беззащитным, раздетым донага. Беспощадный к сокровенному, свирепо-яркий свет заливал и его, и каждый предмет в его мастерской, расположенной едва ли не выше всего в Метрополисе.
– Я хочу побыть совсем один, – тихо сказал он.
Слуги беззвучно исчезли, ушел и Тощий. Но ведь все эти двери, что закрывались без малейшего шума, могли снова чуточку приоткрыться, опять-таки без малейшего шума.
Тоскливым взглядом Фредер обвел двери мастерской.
Улыбка, весьма горестная, оттянула вниз уголки губ. Он был сокровищем, которое необходимо беречь, как берегут сокровища короны. Сын великого отца, притом единственный.
Вправду единственный?..
Вправду единственный?..
Мысли его вновь вернулись к началу круговорота, вновь возникла та картина, вновь он видел и переживал…
«Клуб сыновей» владел, пожалуй, самым красивым домом Метрополиса, и неудивительно. Ведь этот дом подарили своим сыновьям отцы, которым каждый оборот каждого машинного колеса приносил золото. Скорее даже не дом, а целый городской квартал. Там были театры и кинодворцы, аудитории и библиотека, где найдется любая книга, напечатанная на любом из пяти континентов, ипподромы, и стадион, и достославные «Вечные сады».
Располагались там и весьма просторные апартаменты для молодых сыновей заботливых отцов, а также квартиры безупречных слуг и красивых, благовоспитанных прислужниц, на чье обучение уходило больше времени, чем на выведение новых сортов орхидей.
Главнейшая их задача заключалась в том, чтобы всякий час выглядеть приятно и без капризов пребывать в веселом расположении духа, и в соблазнительных своих нарядах, с накрашенными личиками, в масках на глазах, в белоснежных париках, подобно цветам источая благоухание; они походили на хрупких кукол из фарфора и парчи, созданных рукою художника, на подарки, не покупные, но прелестные.
Фредер нечасто наведывался в «Клуб сыновей». Предпочитал мастерскую и звездную часовню, где стоял его орган. Однако ж, когда у него порой возникало желание окунуться в неистовую радость состязаний на стадионе, он был самым неистовым из всех и, смеясь, как юный бог, играючи шел от победы к победе.
Вот и в тот день… и в тот день…
Все тело было еще проникнуто ледяным холодом падающей воды, каждый мускул еще трепетал восторгом победы, он лежал, вытянувшись во весь рост, глубоко дыша, улыбаясь в упоении, совершенно расслабленный, чуть ли не шальной от счастья. Молочное стекло крыши над «Вечными садами», омытое светом, сияло, словно опал. Маленькие, хрупкие женщины порхали вокруг, лукаво и ревниво ожидая, из чьих рук, из чьих тонких, нежных пальчиков он угостится фруктами, каких пожелает.
Одна стояла в стороне, смешивала ему напиток. От бедер к коленям пышными складками падала искристая парча. Скромно сомкнув стройные голые икры, она казалась статуэткой слоновой кости, в пурпурных туфельках с острыми, загнутыми вверх мысками. Хрупкий торс возвышался над бедрами и – она об этом не ведала – трепетал в том же ритме, в каком вздымалась грудь мужчины. Накрашенное личико под прикрывающей глаза маской излучало заботу и внимание к делу ее неутомимых рук.
Губы не были накрашены и все же рдели гранатом. Она улыбалась, готовя напиток с такой самозабвенностью, что остальные девушки звонко рассмеялись.
Смех заразителен, и Фредер тоже рассмеялся. Но веселье девушек достигло вершины, когда та, что смешивала напиток, не понимая, над чем они смеются, залилась краской смущения от гранатовых губ до самых бедер. Громкий смех привлек внимание друзей, и без всякой причины, просто оттого, что молоды и беззаботны, они присоединились к веселой шумихе. Счастливым многоцветьем радуги взрывы смеха звенели над молодыми людьми.
Как вдруг… вдруг Фредер повернул голову. Руки его, лежавшие на бедрах той, что смешивала напиток, разжались и безвольно упали. Смех умолк. Друзья замерли в неподвижности. Ни одна из маленьких, парчовых, полуодетых женщин не шевелилась. Все лишь стояли и смотрели.
Дверь «Вечных садов» отворилась, впустив вереницу детей. Они держались за руки; лица серые, древние, как у гномов. Точь-в-точь призрачные скелетики в выцветших обносках и халатах. Волосы бесцветные, глаза тоже. Ноги босые, тощие. Все они безмолвно следовали за своей предводительницей.
А предводительницей была девушка. Строгий лик девы. Ласковый лик матери. В обеих руках – по худенькой руке ребенка. Она не двигалась, только с убийственной строгостью чистоты поочередно оглядела молодых мужчин и женщин. Прислужница и госпожа, непорочность и притом сама прелесть: прекрасное чело в венце доброты; голос – сострадание; каждое слово – песня.
Она отпустила детей, простерла руку и, указывая на друзей, сказала детям:
– Смотрите, вот ваши братья!
А друзьям, указывая на детей, сказала:
– Смотрите, вот ваши братья!
Она ждала, не двигалась, и взгляд ее покоился на Фредере.
Затем пришли слуги, привратники. В этих стенах из мрамора и стекла, под опаловым куполом «Вечных садов» ненадолго воцарилась небывалая суматоха – шум, негодование, замешательство. Девушка словно все еще ждала. И никто не смел прикоснуться к ней, хотя она стояла среди серых детских призраков совершенно беззащитная. И не сводила глаз с Фредера.
Но вот она отвела взгляд, слегка наклонилась, снова взяла детей за руки, повернулась и вывела их вон. Дверь за нею захлопнулась; слуги исчезли, без устали извиняясь, что не сумели предотвратить инцидент. Все вокруг – пустота и безмолвие. Не будь у каждого из тех, перед кем явилась девушка с ее серой детской процессией, такого множества соочевидцев, они бы, пожалуй, могли поверить, что все это им пригрезилось.
Подле Фредера, на блестящем мозаичном полу, безудержно рыдая, сидела та, что смешивала напиток.
Фредер безучастно наклонился к ней, помедлил, как бы к чему-то прислушиваясь, и неожиданно резким движением сорвал с ее глаз узкую черную маску.
Девушка вскрикнула, будто оказалась донага раздета. Руки взлетели вверх, ощупали лицо и застыли в воздухе.
Накрашенное личико испуганно смотрело на Фредера. Глаза, ничем не прикрытые, совершенно обезумели, совершенно опустошились. В этом личике, у которого отняли искусительность маски, больше не было тайны.
Фредер выпустил из рук черную маску. Та, что смешивала напиток, поспешно схватила ее, спрятала лицо. Фредер огляделся по сторонам.
«Вечные сады» блистали. Красивые люди вокруг, хотя и слегка растерянные сейчас, отличались холеностью, чистой сытостью. От них веяло ароматом свежести, напоминавшим дыхание росистого сада.
Фредер глянул на себя. Как и все юноши в «Доме сыновей», он был одет в белый шелк, который надевался лишь раз, и в удобные мягкие туфли на подошве, позволявшей двигаться бесшумно.
Он перевел взгляд на друзей. Эти люди никогда не уставали, разве что от игры, никогда не потели, разве что от игры, и дух у них никогда не захватывало, разве что от игры. Веселые состязания служили только для того, чтобы еда и питье пошли им на пользу, чтобы они хорошо спали, не испытывая проблем с пищеварением.
Накрытые для сыновей столы, как всегда, полнились нетронутыми яствами. Золотистое вино и пурпурное, на льду или в тепле, дожидалось их там, подобно маленьким хрупким женщинам. Вновь заиграла музыка. Она умолкла, когда девичий голос произнес четыре тихих слова: «Смотрите, вот ваши братья!» И еще раз, меж тем как взгляд покоился на Фредере: «Смотрите, вот ваши братья!» Точно в приступе удушья, Фредер вскочил на ноги. Женщины в масках не сводили с него глаз. Он ринулся к двери. Пробежал по коридорам и лестницам, очутился у выхода.
– Кто была эта девушка?
Неловкое пожатье плеч. Извинения. Слуги понимали: инцидент непростительный. Увольнений будет предостаточно. Мажордом аж побелел от ярости.
– Я не хочу, – сказал Фредер, глядя в пространство, – чтобы из-за этого инцидента кто-нибудь пострадал. Не надо никого увольнять… Я не хочу…
Мажордом молча поклонился. В «Клубе сыновей» он привык к капризам.
– А что это за девушка… никто не скажет?
Нет. Никто. Только вот если прикажут произвести розыски?..
Фредер молчал. Думал о Тощем. Мотнул головой, сначала еле заметно, потом резко: нет…
Не пустишь ведь ищейку по следу священной белой лани…
– Не надо ее искать, – ровным голосом сказал он.
На лице он чувствовал бездушный взгляд этого чужака, платного агента. Чувствовал себя жалким, оскверненным. В расстроенных чувствах, вконец поникнув духом, будто с отравой в жилах, он покинул клуб. Пошел домой, точно в ссылку. Закрылся в мастерской, углубился в творчество. Ночи напролет проводил за инструментами, всеми силами призывая к себе страшное одиночество Юпитера и Сатурна.
Ничто ему не помогало, ничто! В мучительной, блаженной вездесущности перед ним являлось одно-единственное лицо – строгий лик девы, ласковый лик матери.
И голос: «Смотрите, вот ваши братья!» И сияние славы небесной, и упоение работы – все напрасно. Даже изничтожающий моря органный прибой был не в силах изничтожить тихий голос девушки: «Смотрите, вот ваши братья!» Боже мой, Боже мой…
Мучительным рывком Фредер повернулся, шагнул к своей машине. Что-то вроде облегчения скользнуло по его лицу при виде блестящего творения, ведь ожидало оно только его, и все стальные сочленения, все заклепки, все пружины рассчитал и создал он сам.
Творение его было невелико, а оттого, что стояло в огромном помещении, залитое потоком солнечного света, казалось еще меньше. Но мягкий блеск металлов и благородный стремительный изгиб передней части, будто даже в покое оно как бы готовилось к прыжку, сообщали ему толику беспечной божественности идеально прекрасного животного, которое не ведает страха, потому что знает о своей непобедимости.
Фредер погладил свое творение. Легонько уткнулся лбом в машину. С невыразимой нежностью ощутил ее прохладные, гибкие члены.
– Сегодня ночью, – сказал он, – я буду с тобой. Всецело предамся тебе. Волью в тебя мою жизнь и дознаюсь, способен ли я тебя оживить. Быть может, почую твою вибрацию и зачаток активности в твоем инертном теле. Быть может, почую упоение, с каким ты устремляешься в беспредельную стихию и несешь меня – человека, что создал тебя, – сквозь исполинское море полуночи. Над нами Плеяды и печальная красота луны. А мы поднимаемся все выше. Холмом остается под нами Гауришанкар 1. Ты мчишь меня, и я понимаю: ты унесешь меня ввысь, насколько я захочу…
Он осекся, закрыл глаза. Дрожь, сотрясавшая его, откликнулась вибрацией безмолвной машины.
– Но, быть может, – продолжал он беззвучно, – быть может, любимое мое создание, ты еще и чувствуешь, что моя любовь принадлежит тебе уже не безраздельно. Нет на свете ничего мстительнее, чем ревность машины, полагающей себя заброшенной. Да, я знаю… Вы очень властны… «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим…» 2 Верно? Стоит мысли хоть немного отвлечься от вас, вы сей же час это чуете и становитесь на дыбы. Разве могло укрыться от тебя, что не все мои помыслы о тебе? Я не виноват. Меня околдовали, машина. Я прижимаюсь к тебе лбом, но его тянет к коленям девушки, даже имя которой мне неведомо…
Фредер умолк, затаил дыхание. Поднял голову, прислушался.
Сотни и тысячи раз он слышал в городе вот этот самый звук. Однако ж, как ему мнилось, сотни и тысячи раз не разумел его.
Звук был безмерно прекрасен и притягателен – глубокий, рокочущий, мощнее любого звука на свете. Голос сердитого океана, голос стремительных потоков и близких гроз утонул бы, ничтожный, в этом демоническом звуке. Лишенный резкости, он пронизывал все стены и все предметы, которые, пока он длился, как бы трепетали в нем; вездесущий, он шел сверху и снизу, прекрасный и жуткий, – неотвратимое повеление.
Он витал высоко над городом. Был голосом города.
Метрополис подавал голос. Машины Метрополиса ревели, требовали пищи.
Фредер раздвинул стеклянные двери, чувствуя, как они вибрируют, будто струны под смычком. Вышел на узкую галерею, опоясывающую этот едва ли не самый высокий дом Метрополиса. Неумолкающий рев объял его и захлестнул.
Сколь ни огромен Метрополис, во всех концах его этот повелительный рев был внятен одинаково громко и мощно.
Фредер смотрел поверх города на постройку, которую всюду на свете называли Новой Вавилонской башней.
В навершии Вавилонской башни, словно в черепной коробке, обитал тот, кто был мозгом Метрополиса.
Пока этот человек – поистине воплощение понятия труда, презирающий сон, механически поглощающий еду и питье, – нажимал пальцем на синюю металлическую пластинку, к которой доныне никто, кроме него, не прикасался, голос города машин, Метрополиса, ревел, требовал пищи, пищи, пищи…
А пища требовалась особая – живые люди.
И живая пища подходила массами. Шла по дороге, по собственной дороге, которая никогда не пересекалась с другими людскими дорогами. Накатывала широким, бесконечным потоком. Строем в двенадцать шеренг. Шагала в ногу. Мужчины, мужчины, мужчины – все одеты одинаково; от шеи до щиколоток в синих холщовых робах, босые ноги в одинаковых грубых башмаках, волосы полностью прикрыты одинаковыми черными шапками.
И лица у всех одинаковые. И все словно одного возраста. Шагали, вытянувшись во весь рост, но сутулясь. Не поднимали голову, но выдвигали ее вперед. Не шли, но переставляли ноги. Открытые ворота Новой Вавилонской башни, машинного центра Метрополиса, засасывали эти массы в себя.
Навстречу, но мимо них ползла другая колонна: использованная смена. Выплескивалась бесконечным широким потоком. Строем в двенадцать шеренг. Шагала в ногу. Мужчины, мужчины, мужчины – все в одинаковой одежде. От шеи до щиколоток в синих холщовых робах, босые ноги в одинаковых грубых башмаках, волосы плотно обтянуты одинаковыми черными шапками.
И лица у всех одинаковые. И все словно десяти тысяч лет от роду. Шли, опустив руки, повесив голову. Да, они переставляли ноги, но не шли. Открытые ворота Новой Вавилонской башни, машинного центра Метрополиса, выплевывали эти массы, как прежде засасывали их в себя.
Когда новая живая пища исчезла в воротах, ревущий голос наконец-то умолк. Снова стал внятен безостановочный пульсирующий гул великого Метрополиса, и теперь он казался тишиною, глубоким покоем. Тот, что сидел в черепной коробке города машин и был его могучим мозгом, отнял руку от синей металлической пластинки.
Через десять часов он опять заставит машинного зверя рычать. И через десять часов опять. И так снова и снова, никогда не нарушая десятичасовой интервал.
Метрополис не знал воскресных дней. Метрополис не ведал ни праздников, ни торжеств. В Метрополисе стоял Собор, самый святой на свете, щедро украшенный готическим декором. В давние времена, знакомые одним только хронистам, увенчанная звездами дева в золотом плаще слала с его башни-звонницы материнскую улыбку благочестивым красным кровлям внизу, ведь компанию прелестной деве составляли лишь голуби, гнездившиеся в пастях гаргулий, да названные в честь четырех архангелов колокола, из которых Святой Михаил был прекрасней всех.
Говорили, что мастер, отливший этот колокол, стал ради него мошенником, поскольку крал серебро, освященное и неосвященное, и вливал его в металлическое тело колокола. Он поплатился за свое деяние тяжкой смертью на плахе, под колесами боли. Правда, говорили, что умер он очень весело, ведь Архангел Михаил звонил ему на смертном пути так чудесно, мощно и трогательно, что всяк думал: святые не иначе как уже простили грешника, коли звонят ему навстречу в небесные колокола.
Конечно, Архангелы по-прежнему пели стародавними бронзовыми голосами; но, когда Метрополис ревел, даже Святой Михаил и тот веселился. Новая Вавилонская башня и ее дома́-сотоварищи холодными пиками вздымались высоко над звонницей Собора, и юные девушки в рабочих цехах и на радиостанциях смотрели из окон тридцатого этажа на увенчанную звездами деву внизу, как она в былые времена смотрела на благочестивые красные кровли. Только вот вместо голубей над Собором и городом мельтешили теперь летучие машины, гнездясь на крышах, откуда ночами ярко светящиеся стрелы и круги указывали пилотам направление и места посадки.
Владыка Метрополиса уже не раз подумывал снести Собор, который утратил всякий смысл и был в пятидесятимиллионном городе только дорожной помехой.
Но адепты яростной маленькой секты готиков во главе с Дезертусом, то ли монахом, то ли юродивым, дали торжественный обет: если кто-нибудь из богомерзкого города Метрополиса дерзнет тронуть хоть один камень Собора, они не успокоятся, пока богомерзкий город Метрополис не будет лежать в руинах у подножия их храма.
Владыка Метрополиса пренебрегал угрозами, составлявшими шестую часть его ежедневной почты. Но ему было не по нраву бороться с противниками, вере которых уничтожение будет только на руку. Великий мозг, чуждый жертвоприношений усладам, предпочитал преувеличивать, а не преуменьшать непредсказуемую силу жертв и мучеников, передающуюся их последователям. Да и вопрос разрушения Собора покуда стоял не настолько остро, чтобы готовить предварительную смету расходов. Но в урочный час стоимость сноса превзойдет затраты на строительство Метрополиса. Готики были аскетами, а владыка Метрополиса по опыту знал, что подкуп миллионера обходится дешевле, чем подкуп аскета.
Не без странного ощущения горечи Фредер думал о том, сколько раз еще великий владыка Метрополиса позволит ему в любой погожий день лицезреть спектакль, частью которого был Собор: когда солнце опускалось за Метрополисом к горизонту и дома становились горами, а улицы – долами, когда изо всех окон, со стен домов, с крыш и из недр города выплескивались потоки света, словно хрустящего от холода, когда начиналась безмолвная перепалка световых реклам, когда прожектора всех цветов радуги принимались играть вокруг Новой Вавилонской башни, когда автобусы оборачивались вереницами огнедышащих чудовищ, а маленькие автомобили мелькали, будто светящиеся рыбки в безводной морской пучине, когда из невидимых гаваней подземки сочилось всегдашнее магическое сияние, по которому волнами пробегали летучие тени, – тогда в этом безбрежном океане света, растворяющего в своем блеске все и всяческие формы, один лишь Собор стоял черным, непоколебимым сгустком тьмы, в своей непроглядности он как бы отделялся от земли, воспаряя все выше и выше, и в этой вихревой сумятице он единственный, казалось, пребывал в покое и господствовал над всем.
Но дева на верхушке звонницы-башни словно обладала собственным мягким звездным светом и, отрешенная от черноты камня, парила над Собором на серпе серебряной луны.
Никогда Фредер не видел ее лица и все же знал его настолько хорошо, что мог бы нарисовать: строгий лик девы, ласковый лик матери…
Он наклонился, крепко стиснув ладонями железные перила, и попросил:
– Посмотри на меня, дева! Посмотри на меня, мать!
Луч прожектора копьем вонзился в глаза, и он сердито зажмурился. Стремительная ракета со свистом чиркнула по небу, оставив в блеклом сумраке наступающего вечера текучую каплю-слово: «Иосивара»…
Странно белые и ослепительно сияющие парили в вышине над каким-то невидимым домом буквы – «Кино».
Все семь цветов радуги холодно и призрачно пламенели в безмолвном круженье. Гигантский циферблат часов на Новой Вавилонской башне купался в слепящем перекрестном огне прожекторов. А с блеклого, бесплотного неба снова и снова капало слово – «Иосивара»…
Фредер не отрывал взгляда от часов Новой Вавилонской башни, где секунды вспыхивали и гасли, точно вздохи молний, неудержимо сменявшие одна другую. Прикидывал, сколько времени минуло с тех пор, как голос Метрополиса ревел, требуя пищи, пищи, пищи. Он знал: за яростной пляской секундных молний на Новой Вавилонской башне располагалось просторное помещение с почти голыми стенами – узкие окна от пола до потолка, повсюду щиты управления, а в самой середине стол, хитроумный инструмент, творение владыки Метрополиса, который в одиночку на нем и играл.
На жестком стуле перед инструментом – воплощение великого мозга: владыка Метрополиса. Справа от него – чувствительная синяя пластинка, к которой он, когда достаточное число секунд бурно канет в вечность, с безошибочной уверенностью исправной машины протянет руку, чтобы Метрополис снова взревел: пищи, пищи, пищи…
В этот миг Фредер, как всегда, не мог отделаться от ощущения, что потеряет рассудок, если еще раз услышит алчущий пищи рев Метрополиса. И, уже убежденный в бесцельности своего предприятия, он отвернулся от безумства городских огней и отправился навестить владыку Метрополиса, что звался Иох Фредерсен и был его отцом.