Kostenlos

Баушкины сказки

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ты куды, Павлуша? – хватилась Анисья-т. – Ты приходи за полночь, соколик, уж поди, уторкаем. – А тот толь рукой и махнул: мол, ступай собе. Д’ и был таков, толь его и видели. Спасибо, Никитишна, эт’ молодка-т, что вдовая, приветила его, с пылу с жару приняла до первого кочета.

Долго ишшо Павлуша по селу-т хаживал с распухлым носом-то, что питуша какой, д’ кажному сказ’вал: мол, у Анисьи с Прохором-т Семёнычем, робятенок кой диковиннай, семя золотое, мол. А сам морду отворачивал, потому мечена, да и Прохор-то, Семеныч-то, коль даст промеж глаз, кровью и умоешься. А Никитишна, разлучница ты лукавая, толь поддакивала (добрая была б женчина, нешто трепала язычином-то!): истый крест, сама, мол, видела. А и что ты видела-т, волхвитка ты, красный носочек у полюбовничка д’ темной ноченькой?..

А покуд’ва Павлуша-т по селу посверкивал, возвернулся Прохор с заработка. ’От возвернулся и сейчас к Анисье приступает приступом: мол, блюла ль собе, Анисьюшка, берегла ль дитё? А та: да как же, Проша, Прохор Семенович, не блюсти – блюла, потому жана мужняя, не какая там шалавая – Богом данная (а сама на окны Никитишны погляд’вает, потому соседушки, потому небось Павлуша у ей нонече). А робятенок жив-здоров: полнеет д’ белеет час от часу – и сейчас окрест окрестилася. Д’ толь молвила – робятенок в крик: Анисья к ему и кинулась, мол, что тако? А тот ин заходится, потому там поповырос, что на опаре прёт! И голосина, слышь, зычный, что труба ерихонская. Прохор и смекни Семенович.

– Ах ты паскудь ты блядская! – Д’ на Анисьюшку с кулаком. – Покуд’ва я на заработке спину гну, с полюбовником кувыркаешься? Покуд’ва я деньгу гребу, с чужнем милуешься, позабыла мужа свово? – И пошел мошной трясти, деньгой туды-сюды озоровать: на, бери, мол, всё – не подавися толь! – Анисья – не гляди, что битая, – пошла деньгу считать, на палец толь и поплевывает.

– Нешто эт’ всё, что наработал-то, а Прош? – А Прохор и ухом не ведет, потому робятенок поуспокоился, ножонкими подрыгивает д’ на тятьку глазом своим золотым косурится.

– Ишь ты, семя-т нашенско! – И к ему. – На-ко ’от денежку: тятька наработал эвон сколь. – Робятенок денежку цоп – и дёржит (Прошка толь и скалит зуб: мол, порода нашенска, сейчас видать!), а после в крик: там заходится – Анисья и скумекала:

– Ах ты прощелыга ты! Наработал он! А ну, сказ’вай, куды лишку схоронил? – И пошла шерстить Прошку, ровно кого ягня бессловесного. Тот язычино и прикусил, ’от Анисья и не выведала, что денежку-т Прохор Семеныч в кубышку честь по чести сложил, д’ кубышку тую схоронил в местечко тайное. А ить и Прохор не выведал, что Анисья телесами трясла пред Павлушею. ’От ить дела-т Божии…

А толь и Анисья, и Прохор, как есть, поняли: робятенок-то и впрямь диковиннай – послал Господь, – потому кажнай грешок узрит глазом своим золотым. А как поняли, сейчас такая взяла их тоска: это ж покуд’ва махонькый, толь криком кричит, а как лепетать зачнет – куды от стыда-т кинешься?..

– Слышь, Проша, я что удумала-т: можа, его к знахарю сносить? Можа, порошок какой даст? – А сама титьку выпростала д’ мимо рта сосец робятенку сует: от ить горе-т горькое! – Как чуяла, а! И что мене, дурище-т, на одну ногу ему не наступить, а за другую не потянуть было! – А Прохор ей:

– Ладно, завела одно д’ потому! Знай, ’он за титькой смотри. Завтрева сам пойду к знахарю, поставлю ему чекуш’чку д’ приволоку сюды. Д’ чтоб стол ломился от яствия! – Наказал, а сам на боковую, потому всю душу ему, Прошке-то, поповымотали. И Анисья недолго думала: пасть раззявила, покряхтела – и на полати к Прохору, потому вставать до свету, что пир какой затевать.

Сказано – сделано. Спозорань ушел Прохор Семенович – Анисья сейчас к печи. А знахарь-то сам живал-бывал у черта на рогах. Потому Анисья уж цельну пропасть понаварила-понапекла, а их – Прохора ейного д’ знахаря, пес шелудивый ему брат, – нет как нет. Анисья и засумлевалась: а ну как спросил Прошка у знахаря какое зелие д’ отсох от ей? Сидит сама не своя, спасибо, робятенок понаелся д’ поуспокоился: посыпохивает в две ноздри, толь свист стоит. ’От прошло сколь там времечка – явились все в пыли: эт’ Прохор-т со знахарем. А там что пьянущие, душеньки ин горят ихные грешные, сивушные! Анисья в крик:

– Да ты что, пёсье ты отродие? Я места собе не нахожу, а он залил шары – и завей горе веревочкой! Эт’ как он топерва ворожить-то примется, с эдакой рожей-то? – А Прохор ей:

– Цыц, мол, больно много, мол, в ворожбе ведаешь! – Анисья толь и плюнула: куды кинешься!

Сели за стол, потому не пропадать добру-т. Знахарь в три горла жрет – и не поперхнется.

’От понаелся.

– Ну, кажи робятенка-т, хозяюшка. – А сам с пьяных глаз Анисью за бока и лапает, песий ты сын.

– Да в люльке он, посыпохивает. Куды как буживать? И тобе небось проспаться надобно. Завтрева на трезвую голову ворожить и примешься. – И косурится на знахаря недоверчиво: у того харя ин трескается, от такого мало ль что станется.

– Цыц, много ты в ворожбе ведаешь. – И к люльке, а сам, слышь, на одной ноге стоит, потому, что цапель какой, шары залил. А робятенок и не спит – косурится на знахаря своим глазом золотым да, слышь ты, похохатывает (малец, а чует пьянчужку-то!). Тот, знахарь-т сам, и пошел пред им рукой махать: эт’ он ворожить зачал – Анисья с Прохором и замолкли: потому дело сурьезное, наворожит чего – ввек не отмоешься.

’От махал он махал, что анчутка какой, покуд’ва робятенок не цопнул его за руку-т: цоп – и дёржит, а силища-т богатырья, потому девать некуда, а знахарь-т что цапель какой… Анисья с Прохором рот и раззявили… И сейчас как грохот кой в сенцах: так и есть, кара пришла небесная! Анисья шары выпучила, потому душенька-т грешная! Прохор что колтун заглонул… В те поры дверь и отворилася – а на пороге… отец Онуфрий сам: при бородище д’ при рясе – всё, как и положено сану духовному. Анисья сейчас в ноги отцу и кинулась д’ челом об пол бьет:

– Прости, мол, отче, нечистый попутал. – И на знахаря кажет – тот толь и раззявил рот, потому лыка не вяжет, лапоть не плетет. А отец-то, Онуфрий-то, слышь, от Хведосьи ишёл, потому ноченьку с ей делил на перине-т пуховенной, д’ с пьяных глаз и понапутал: не в тую избу завернул. Куды кинешься? Срам и есть! Д’ завидел знахаря, сейчас смекнул, что к чему, – и напустил на собе церковный вид: на хромой кобыле не подъедешь. А Анисья не будь дурищею:

– Да ты садись к столу, отец, – грит, – отведай кушанья-т, не побрезговай. – А отец бражку завидел – толь бородищу-т и поглаж’вает.

– Оно, конечно, отведать-то отведаю, а толь грех, хозяюшка, не закусишь, не запьешь. – А сам чарку в глотку и опрокид’вает – а глотка мало что луженая, там ровно бочка бездонная. ’От брюхо поскрёб: хорошо пошла – а Прошка уж наливает другую чар’чку, и третью, и четвертую…

– Как попадьица здорова-жива, отец мой? – То Анисья шкворчит.

– А чего ей сдеется? Живёхонька. – И зачерпнул всею пятерней кушанья – да в рот: жует собе.

– А поповна, Акулина Онуфриевна?

– Целёхонька. – (А поповна-т что с лица, что с заду Хведосья Хведосьей, истый крест!) – Четвертый десяток висе – ни один пес не позарился. – И грибком закус’вает горькую.

– То порчь на ей. – Эт’ знахарь очухался, продрал шары, едва заслышал про поповну, про Акулину про Онуфриевну, песье ты отродие. – А я ведаю, как снять тую порчь.

– А ты, нехристь, помалкавай! Стану я своими божьими ушами слушать твои речи бесовские! – И запустил пятерню в кушанья.

– А ты не слушай – я Анисье скажу с Прохором. – Отец ухо-т навострил на маковке: сидит что стукан – не колыхнется. А знахарь промеж тем и сказ’вает: пущай, мол, поповна завтрева в чащу, в самую глыбь, зайдет, – эт’ кады солнце-т на небе ровно прыщ выскочит, – д’ одёжу с собе сымет, д’ нагишом по чаще-т и походит, д’ веткими-т собе по телесам похлещет. А как станет хлестать, пущай приговаривает: чур, мол, д’ расчур мене. Порчь точно рукой и сымет. – Упомнил, что ль? – Эт’ знахарь отцу, а тот морду воротит: больно надобно. – Ну, дело поповское, а толь завтрева девий день, особельнай…

– Мели, помело, начерно и набело. – А сам, отец-т, слышь, на бородищу намат’вает кажно словцо знахарево.

И что ты думаешь? Девки-т Гужевы – Устинья д’ Аксинья – сказ’вали: дядь Коля-т сам по гриб пошел, эт’ ровнешенько на другой день, как отец Онуфрий со знахарем-т пировал, Прохоров заработок пропивал. Ну, пошел и пошел: знамо дело, потому грибник. А с им и Митрей, эт’ его старшой, что к Анисье-т сватался, он самый. ’От пошли. Идут: гриб заприметят – д’ в лукошко и кладут. А тут что тако: дядь Коля за грибом – а пред им чтой-то белеется: никак баба. Огляд’вается – а Митрей, нелёгкая его возьми, идей-то поотстал – баба и есть: шарами лупает. Да полнущая, кровь с молоком!

– Лешая! – Д’ с перепугу чуть в штаны не наклал, дядь Коля-то. А лешая-т самая тоже спужалась: стыд прикрывает волосьями. Эт’ ж видано ль, всё про всё как у наших баб: и груди большущие, что тыквы перезрелые, сейчас лопнут, и живот, что опара пышная, сейчас подойдет, и лоно, и ноги – всё как у людей! Дядь Коля стоит, толь шарами лупает. А лешая-т ветку цоп – и ну хлестать собе по ляжкам, д’ ишшо по-песьи и пришепетывает: чур, мол, д’ расчур мене. Дядь Коля сейчас в чащу от греха, ин штаны не сронил. А тут Митрей как тут. Д’ завидел лешую – едва не угорел со смеху: то ж Акулька, попова дочь перезрелая. Та в чащу, ровно стрела калёная.

А вечером, сказ’вают, сам отец Онуфрий к Гужевым пожал’вал: мол, люб ты, Митрей, моей Акулине, стало, обженивайся, а я, мол, уж не поскуплюсь на приданое. Митрей репу чесать, потому дело сурьезное: эт’ на всю жизню окрутят – не выкрутишься. А дядь Коля:

– А давай я обженюсь, отец, уж больно мне по нраву пришлись телеса Акулины, больно глянулись.

– Тож’ мне сынок выискался. – И скалит зуб на дядь Колю отец-т, на блудливого: мало убить эд’кого. – Тобе сколь годов, шелудивый ты пес: обженюсь! Я т’е обженюсь по мысалам. И в церкву носу не кажешь, гляди у мене! – А Митрей:

 

– А ты сколь даешь приданого? – Потому всё б отцу-т свому поперек: выкормил дядь Коля на свою плешь лба здоровенного!

– А тыщу! Д’ ишшо в сундуках трешшит от вещи от всяч’ской.

– А и мне люба Акулина твоя.

– Добре, Митрей Миколаич, засылай сватов…

Но то было толь завтрева, про то покуд’ва и ведать не ведал отец, потому в три глотки жрал у Анисьи с Прохором: всё, что наработал Прохор-то, – всё поел псу под хвост!

’От жрёт, д’ сам, слышь, нахваливает, морда ты поповская: что поставишь, всё поест поедом, ровно не кормят его! Ему, отцу-т, что, завей горе веревочкой, эт’ Прохору завтрева идтить чуть свет на заработок сызнова, – а он, Онуфрий-то, поповыспится, д’ после перстом в паству потычет – ’от и вся печаль, потому ироды царя небесного!

Анисья с Прохором уж и не ведают, как его спровадить с глаз долой (что банный лист прирос к месту тыльному), спасибо, знахарь шары залил, харя ты сивушная, д’ свалился под лавку намертво: всё одним ртом менее, нахлебники проклятые. Толку от вас чуть! ’От поповырастет робятенок-то – ужо он вам задаст! И толь Анисья эвон-т что удумала – робятенок в крик, ин заходится: слава Тобе, Господи, чудны Твои дела!

– А ну, ступай отсель, святой отец, по добру по здорову, вишь, малец заходится, титьку треб’вает! Неча рясой своей трясти д’ бородищею. – А отец распоясался, совсем лик потерял:

– Титьку он треб’вает! Эка невидаль! А я бражки требоваю! – И по глотке эд’к прищёлкивавет, леший его возьми. – Так-то ты отца принимаешь, песья ты дочь? А ну, ставь бражку, не то не сыму грехи, так и будут висеть, что гроздья виноградные.

– А ты не пужай – пуж’ная! Тоже мне, отец выискался! Ты-т почище мене грешник будешь: эвон зарос – и как толь землица дёржит – не скувыркнешься! – Сказала д’ толь и плюнула. А робятенок ин заходится, эвон сучит ножонкими! Толь сосец ему в рот сунула – отец с лавки и кукукнулся, что пустой мешок. – Так тобе и надобно, рясотряс! – И похохат’вает, потому робятенок-т сосец дёржит дёсными д’ толь глазом своим золотым и косурится.

– Анчутка! – Толь перст и поднял, отец-т, Онуфрий-то, а сам и не подымется, потому телеса-т ровно у кого у борова: пудов дес’ть, коли не более! – Сама ты, Анисья, анчутка, анчутка и выродила, Хавронья ты Иван’на. – А Анисья, знай, похохат’вает: мели, мол, помело, покуд’ва тёмно, не светло. – У отца унутре жгёть, а он присосался: титьку жрёт! Антихристы! Отца известь всего хочете! – Толь вымолвил – сейчас в окны стук: кого ишшо черти несут на ночь глядя? Анисья толканула Прохора: шары-т залил, песий ты муж, поди проспись, мол, д’ глянь, кого принесла нелегкая и кого рожна надобно. Прохор раззявил спросонь пасть – а на пороге Рязаниха: ни встать, ни упасть:

– А я гляжу, у их свет горит. – И на Анисью кажет с Прохором. – Дай, думаю, сверну, на огонёк-т. – А сама бутылью сверкает с сивухою. – А тут такой гость, отец ты наш родный, благослови, милостивец! – И цалует руку Онуфрию-т, толь ишшо в ноги не кинулась, волхвитка ты! – Тот не стал больно церемонничать: бутыль у баушки цоп и дёржит, эт’ чтоб не отняли, изверги! А после отворил д’ с горла и чакает.

– Пей на здоровьечко, отец! – Повитуха ты старая! Анисья робятенка толь уторкала, ин глаза слипаются, потому цельный день, что мышь какой, шустрит: ишь, свадьбу завели, что шарманку каку! А тут ишшо Рязаниха: нет чтоб перину мять, людям спокою не дает своею сивухою. А та не унимается, хивря ты! – Что слеза чистая! – Робятенок в крик – отец ин поперхнулся:

– Врешь, ведро ты пустое, коровье ты ботало! Травишь небось люд честной энтой слезой! А ну, сказывай, кого рожна туды подмеш’ваешь, не то сама своею слезой и умоешься.

– Не пужай – пуж’ная. На кой тады сивуху-т мою жрёшь, коли попреком всю душу жгёшь? Иным боле достанется! – И бутыль из рук отцовых вырвала. Тот в крик: ровно робятенок кой, не гляди, что бородища по брюшине стелется! – Так-то отца жалуете, скареды, порождения ехиднины! Эвон у Лепшеевых надысь стоял, не вам чета, лапотники, потому порода енеральская: там что владыку потчевали. Откушай того, батюшка, откушай энтого! Там что баньку протопили жарче жаркого, там постелю постлали пуховенну! – И криком кричит, ин надрывается, потому слезу пустил, коей пужал Рязаниху-т. Известное дело, робятенок туды ж: забасил, что поп на клиросе, потому не по дням – по часам растет, что опара прет пышная – не удёржишь удержом. У Анисьи руки-т и опустились: ’от ить наказание-т иде Господнее! А Рязаниха, пес ей дери:

– И-и, потчевали его! Скормили щи вчерашние – д’ взашей выперли: мене сама Лепшеиха надысь сказ’вала.

– Как владыку! – кричал отец. – И перину взбили, что облак небесный, пуховенну: перушко с перушком! И налив’чку сливову поставили! – Спасибо, попадья в окны стукнула.

– Ах ты ирод царя небесного! Набил брюшину, залил шары – от людей совестно! А ну, ступай домой, пропастина старая! Неча тут проповеди проповедывать, потому не на клиросе! – И ташшит отца к выходу, откель толь и силы сыскалися: там кость одна, д’ кожей обтянута, потому все соки высосали, ироды! – Энтот шары зальет – и ходит грехи сымать, спокою не дает. Та в девах сидит, что колода: не сдвинется! И навязались на больную голову, супостаты окаянные! У Хведосьи небось был под хвостом, старая шлея, а ну, сказ’вай!

– Да акстись, мат’шка, нешто Хведосья фостатая? И потом что эт’ ты ходока-т сыскала курям на смех! Окромя тобе, и не ведаю иной Хведосьи-то уж почитай сорок годков! – И лапает попадью костлявую. А робятенок, слышь ты, в крик. Знамо дело, потому Акульке-то отцовой четвертый десяток и есть – а она что с лику, что с тылу Хведосья Хведосьею, истый крест! – Да ты-то ишшо, анчутка, помалкавай! – А сам, эт’ отец-то, Онуфрий-то, на жану, на попадьицу-т, эд’ким агнцем погляд’вает: рука-т у ей уж больно тяжелая, потому кость на кости! А попадьица толь хотела огреть отца-т по мысалам-то, д’ чтой-то призадумалась:

– Слышь, Анисья, что ль? А и вправду сказ’вали, робятенок-т у т’я диковиннай? – И к люльке – а он, робятенок-то, косурится на ей глазом своим золотым: понаелся – и похохатывает. – Ишь ты, а что хорош-то, пригож! Чистый ангелок! – А Прохор продрал шары спросонь:

– А я что говорю! Потому порода-т нашенска, золота! – И грудь колесом выпятил, что кочет кой! Д’ и Анисья эд’к, зна’шь, подбоченилась, потому сердце-т матерно встрепенулось что птахою. А тут ишшо Рязаниха, повитуха ты старая:

– То-то ты, подлая, на тот свет спровадить его удумала! Истый крест, мат’шка, самолично слышала, как она грозилася на одну ноженьку наступить ему, а за другую потянуть, присягну, коли надобно! – Анисья толь и махнула рукой: мели, помело, покуд’ва рот набок не свело.

– А мене ’от Господь не послал младенчика, грешнице! – И всплакнула попадья старая, ровно и не слыхала ехидну Рязаниху. Так, сказ’вали, у робятенка-т посля энтих слов сверкнула слеза, что ровно золотая звёздычка, д’ одна лишь и одинёшенька… И тут же потухла, толь ей и видели…

– Знамо дело! Потому прозывала семя мужа свово семя проклятое. – Эт’ знахарь продрал глаза, а попадьица ин словцом поперхнулась: нешто под койкой сидел злодей, знахарь-то?.. А отец:

– Да пошлет ишшо, мат’шка, какие наши годки…

– Да ты кого рожна несешь, песье ты отродие? Эвон удумал что: шестой десяток ить мене, кровушка-т не бурлит ужо унутре. Д’ и позабыла я, отец, памятовать плоть твою! – А знахарь:

– А ты слышь, что скажу-т, Попадья Иван’на. Ты поди завтрева в чащу, д’ в глыбь что в самую. Эт’ кады солнце на покой покотится, тады и ступай. Д’ сыми с собе одёжу, исподь самую, и ту сыми. Д’ после нагишом ступай по чаще-то, д’ исхлещи собе по чреслам веткими еловыми до самой до сукрови. ’От хлестать-то хлещи, а сама так и приговаривай: чур, мол, мене расчур. – А поп с попадьей голос в голос:

– Да ты что, антихресть ты! – А сами на бородищу отцову-то намат’вают кажно словцо знахарско. А тот:

– Да помни, завтрева бабий день особельнай… – И сейчас свалился под лавку, потому с пьяных глаз.

Так, сказ’вали, завтрева, эт’ кады солнушко-т на покой покатилося, – а кто сказ’вал, так девки Гужевы и сказ’вали, Устинья с Аксиньею, а толь и сказ’вали, дядь Коля, мол, сказ’вали, сейчас отец Онуфрий-то от их ушел, от Гужевых, – в чащу, потому плоть у его, у дядь Коли, пылает, ин в паху жгёть, – поостудить маненько надобно. ’От пошел, а тёмно уж на белом свете-т сделалось, потому хошь глаз коли, эт’ дядь Коле-то. ’От идет собе – а тут что тако: никак лешая! А дядь Колю-т не проведешь, потому ученый нонече: ужо я тобе, мол, Акулинушка, у той, мол, у сосенки… Ишь, удумал что скоромное, а сам портки сымать. И что ты думаешь, сейчас в чем матерь родила – царствие ей небесное, добрая была женчина – на лешую и кинулся. А как шары-т отворил – лишенько, то ж попадья старая, будь она неладная! Дядь Коля стыд рукой прикрыл кой-иде – д’ в чащу, в глыбь самую, д’ ишшо и пришепёт’вает, что баба плохая: чур, мол, мене расчур. А лешая-т самая, сказ’вают, портки-т дядь Колины, снесла к им, к Гужевым, ’от ить охальница, не гляди что попадья!

А ноченькой темною, толь отец к Хведосье навострил бородищу свою, – цоп за рясу его и дёржит, а после на полать поволокла, что мешок пустой: куды кинешься! Так, сказ’вают – эт’ баушка Рязаниха язычином трепала, повитуха ты старая, – тую ж ночь понесла попадья-т от отца Онуфрия! Но эт’ кады ишшо станется – д’ и станется ль, потому там помело пустое, коровье что ботало! А покуд’ва попадья дивом дивилась на робятенка Анисьина диковинного.

’От дивуется, потому тот что с золота, толь и сучит ножонкими, – д’ хтой-то никак в окны стуком и стучит: нешто неймется им, иродам, ночь ить на дворе! Анисья торкнула в бок Прохора – тот покуд’ва продрал шары спросонь, девки Гужевы – Устинья д’ Аксинья – как тут, там румяненные, там пышные, что булки какие с противня: так в рот и просются: не видали тятьку, мол, эт’ дядь Колю-т самого, Гужева. Сказ’вал, мол, к Аксинье с Прохором надоть зайтить, потому у их, мол, понародился робятенок диковиннай, все, мол, видали уж, я, мол, один толь и не видывал, д’ запропал идей-то пропадом со всем своим потрохом. А отец, Онуфрий-то, и навострил бородищу-т свою сивую: покуд’ва он, отец то ись, у Анисьи с Прохором лясы точит д’ харчами брюшину набивает, дядь Коля-т самый, д’ ноченьку цельную тешится с его Хведосьюшкой, д’ над им ишшо и похохатывает! Потому сама сказ’вала, Хведосья-то: мол, кады дядь Коля забобылил – царствие небесное жане его, тетке Гужихе, – мол, спускал кобеля свово к ей, к Хведосьюшке. Там, мол, что обхаж’вал ровнешенько какую королевишну: там поил, кормил, там сережки-подковки дарил с чистого золота. И толь про подковки-т помыслил отец (потому сам, слышь, четвертый десяток с ей, с Хведосьей, полюбовничал, так плат простой ситцевый не поднес, морда его поповская, а сколь жанихов отвратил, песье ты отродие: там Захар Архипыч сам сватался, опять же Василий Силыч, первый тады красавец на селе, д’ слышь ты, Семен Прохорыч, эт’ отец Прохора-т Анисьина, топерича старый хрыч, а тады лётывал что соколом, – всех отвадила: мол, никто ей не нужон, кромя Онуфрия… и пошто пущает: там бородища что помело!), – а толь и помыслил про подковки-т отец, ин мысала свело, – робятенок сейчас в крик. Анисья, знамо дело, титьку выпростала, сосец робятенку в рот сунула – отец и поуспокоился: брешет Хведосьюшка, не даривал ей подковки дядь Коля Гужев-то, потому откель у его подковки-т, у лапотника, д’ и не кормил не поил, эд’кий выкормит – жди! И зачакал губищами, ин бородища ходуном пошла.

– Слышь, Устинья-Аксинья! – Эт’ отец девкам Гужевым. – Чтой-то, мнится мне, матерь ваша – упокой Господь душеньку ейну грешную – подковки в ушах нашивала с золота. Пошто не наденете память матерну?

– Да ты что, отец? Отродясь никих подков и не нашивала, потому уши у ей были девственны, то бишь без дырочки, а нам и колечка простого не оставила, потому голы-босы – и взамуж никто не берет.

А знахарь:

– А ты слышь, что скажу-т, ступай ноне в чащу, в самую что глыбь…

А Рязаниха:

– Д’ ступай ты сам к едрене Фене, потому не дашь людям слово молвить, песье ты отродие! Эт’ которы подковы, отец? Эт’ случаем не Прасковеины? Помню, жалилась: мол, запропали подковки куды-т, баушка, не ведаешь ли? А я что, вещунья кака? Эт’ знахарь пущай ведает.

– Эт’ которая Прасковея? – То отец. – Брюхатая?

– Да ну ей, халду, про ей неча и сказ’вать. Я про ту Прасковею, что шерсть прядет, д’ по-за околицей. – Анисья толь титьку выпростала – д’ робятенку сосец мимо рта и сунула: нешто Павлуша к Хведосье хаживал? Робятенок в крик – Анисья и поуспокоилась, потому иде это видано, чтоб сосунец старицу полюбовничал.

 

А попадьица ин дивится:

– Эт’ кого рожна ты подковкими, отец, антересуешься? Нешто счастия лытаешь на старость лет? – А отец и в бородищу не свищет! – А толь подковки те я сама Хведосье и пожал’вала: почитай, с уха сняла. – А отец завей горе веревочкой! – Потому не след отцовой-т полюбовнице в простых сережках хаживать. – Толь молвила – сейчас робятенок в крик. Отец ин покряхтывает, а попадья: прости, мол, Господи, бес попутал, грешницу!

Подковки-т те Хведосье, мол, самолично сунула, дабы отвадить ей, мол, от тобе, отец! А сама сказала, мол, от дядь Коли то, от Гужева, мол, присох совсем. А подковки-т те снесла, мол, к Рязанихе, эт’ чтоб пошептала на их, повитуха ты, мол, старая, д’ толку чуть. И замахнулась на баушку, а та что мышь какой, потому барыш взяла за пошепт-то, д’ ноне от его один шиш – тады ж весь и вышел.

А девки Гужевы-т, Устинья д’ Аксинья, ’от халды-то: мол, тятька-т к Хведосье хаживал, а та его приваж’вала: там поила что, кормила что, там постелю мастерила пуховенную. Д’ толь больно нужна она ему, шалавая, с ейной постелею, кады у его своя есть распуховенна! А отец разошелся, что лёгкая в горшке:

– А рожна хошь? – И кажет девкам лыч. – Язычино-т пудовенный, ’от потому никто взамуж-т и не берет. А толь эт’ Хведосье он, дядь Коля-то, больно нужон, сама сказ’вала! Потому работать он мальчик, а жрать мужичок!

А попадья:

– Ты-то, гляжу, весь в прах изработался: трепать толь и знаешь боталом! И кады ж эт’ она тобе сказ’вала, уж не на той ли постеле пуховенной?

А отец:

– Кады-кады – а тады, кады сповед’валась: мол, так и так, отец, дядь Коля, мол, Гужев не нужон мене.

А попадья в раж вошла:

– Охальник ты, отец, вот тобе мой сказ. Обрядился в бородищу д’ в рясу – и охальничаешь. И как толь землица-т дёржит эд’кого грешника!

А отец:

– А то воля Господа, а не твое дело собачье. Как Отец наш Вседержитель постановил – так и вертится.

Робятенок сейчас в крик, потому язычино-т попридярживай, коли Господом-т Вседержителем поставлен людям д’ батюшком!

А девки Гужевы, Устинья д’ с Аксиньею:

– А ишшо тятька сказ’вал: мол, Хведосья с им понатешится – и пошла на отца нашёптывать, мол, бородища-т у его сивая, пропастинная, брюшина-т, точно куль стопудовый, набитая, а мошна-т пустым-пуста!

А отец осел, что пустой мешок, толь губищами-т и чакает. А попадья:

– Так тобе и надобно, полюбовничек! – И сейчас в сенцах ровно что по лбу как громыхнуло. Онуфрий-то язычино и поджал, потому пакостить пакостил, а кары небесной пужался пуще кого пуж’ного! ’От сидит, бородищей толь и потряс’вает д’ на дверь тихохонько подсматривает.

А Анисья: и кого, мол, лешего черти несут на ночь глядя – д’ Прохора в темя-т и торкнула. Тот покуд’ва раззявил пасть – дядь Коля, Гужев-т, в избу и шасть. Сейчас сивуху завидел, лыч свой поскрёб, потому унутре жгёть. А девки-то Гужевы, эт’ Устинья с Аксиньею, на тятьку что собаки какие цепные кидаются, никакого почтения: куды, мол, запропал со всем своим потрохом?

А тот:

– ’От халды-то! Потому вас никто взамуж не берет! Не даете отцу чар’чку пропустить для сугреву крови-то! – И сейчас осерчал на ей, на сивуху-то, нолил собе, сколь положено, д’ в рот и опрокид’вает. Отец Онуфрий толь и сглотнул слюну, толь и зачакал губищами. А дядь Коля уж которую опрокид’вает – и не закус’вает. ’От рот отер, присвистнул, потому зубов кот наплакал, д’ сам такую речь и ведет:

– Анисья, слышь, что ль, коль не шутишь, робятенок, сказ’вают у тобе дикованнай. Все уж видали, один я не видал. Дозволь глянуть, не то.

А Прохор:

– Анисья д’ Анисья! А я нешто пришей кобыле хвост? Семя-т мое, потому золотое!

– И то, Проша, твое, чье ж ишшо… – А сама сробела, д’ одним глазком, слышь, на робятенка и косурится: не удумал бы криком кричать, потому душенька-т ейна грешная!

Потому Прошка-т ишшо в жанихах хаживал, а она, Анисья-то, сошлась с одним цыганом. Ну, сошлась и сошлась, а толь там цыган-расцыган: там что красавец – глаз не отвесть! А толь эт’ цыган-то увидал Анисью – моя, кричит! И что ты думаешь, тую ж ночь, как криком кричал, – а он, цыган, стоял с табором в селе-т, – и окрутился с ей, с Анисьей-то: потому у их, у цыганов, такой закон. Там любил ей до полусмерти, сказ’вают, там зацалов’вал, там что замилов’вал. Мол, сказ’вали, с собою звал жизню вести вольную. А Анисья: да куды ж, мол, я, Боянушка, – потому его Бояном прозывали, цыгана-т самого! – тут, мол, уродилася, тут, мол, и кость сложу. А то, сказ’вали, слезьми обливался, потому порода у их такая, у цыганов: всё б им трепаться по свету белому, нешто несть им пристанища? ’От простился Боян с Анисьею, нагаечкой коня свово хлестнул по бокам, свистнул, – а зуб ин блестит женчугом, – д’ толь его и видели… А Анисья-т, сказ’вают, стыд прикрыла Прохором, потому взамуж пошла ровно за стену каменну.

’От дядь Коля другой раз речь завел, потому видит: не в собе она, Анисья-то:

– Слышь, Анисья, робятенка-т кажи.

А Анисья:

– Д’ на что он тобе с пьяных глаз? Дите ить малое, на кой ему твоя рожа-т сивушная?

А отец и вставил словцо д’ не в свою строку:

– И в церкву не ходишь, антихресть ты, песье отродие! – Д’ перстом и тычет в личность дядь Коле Гужеву.

А тот толь поплевывает, завей горе веревочкой, потому сама Хведосья сказ’вала: отец, кады зачнет с ей полюбовничать, крест с пуза сымает, прости Господи, – д’ ишшо, сказ’вала, бородищей что мочалом каким трет тело белое! ’От баба-т иде ядреная… А сам ин облиз’вается, потому шибко соблазная, не гляди, что старица: ишшо иному мальцу пондравится! Сказ’вали, Павлуша-т, Прасковеин сын, эт’ которая шерстит, Прасковея-то, – так энтот Павлуша раз стукнул к Хведосье в окны-т, кады она почивать уж удумала. ’От и стукни, а она, как есть, в одной рубахе, простоволосая, и отвори ему окны-то, полоротому. Тот в избу и шасть, что тать. А Хведосья: кого рожна, мол, надоть. А Павлуша, сказ’вали, шары выпучил на прелести Хведосьины, язычино заглотил и стоит что стуканом, ин не колыхнется. А Хведосья – ведьма чистая! – рубаху скинула и, в чем матерь ей выродила, на Павлушу кинулась телеса-т казать. Тот, сказ’вали, еле живой ноги-т унес, д’ после, сказ’вали, три дни и три ночи с полатей на земь не сходил, в рот маковой росины не просил, Прасковея уж и отпевать у отца у Онуфрия его удумала, Павлушу-т, сынка родного: один ить он у ей. Д’ спасибо знахарю: пошептал над им, над Павлушею, по-песьи кого-т рожна: чур, мол, д’ расчур – тот сейчас с полатей и сошел, молока кринку испросил, а про Хведосью-т: эт’ в окны-т к ей стукивать – и помнить запамят’вал. А толь что отцу Онуфрию, что дядь Коле Гужеву шепчи – не шепчи – одна Хведосья и крендель сахарный, и вино терпкое, потому сама в роток просится.

А девки Гужевы – эт’ Устинья которая д’ с Аксиньею – сызнова на тятьку кидаются, приступают приступом: пошто, мол, на ночь глядя шастаешь невесть иде? Робятенка он пришел смотреть! Знаем мы, мол, твово робятенка!

А дядь Коля:

– Вырастил на свою-то голову! Глотку готовы тятьке перегрызть! Так в девких, халды, и останетесь, потому взамуж эд’ких не берут!

А знахарь:

– А я, слышь, возьму!

А дядь Коля (ин руки чешутся, потому опостылели халды, никуды от их не кинешься):

– Так ить две их у мене: Устинья д’ с Аксиньею! Нешто у вас, у знахарей, закон такой, что на двух девких зараз обжениваются?

А знахарь:

– На что мене две. У мене, мол, и брат имеется, потому в суседнем селе ворожит.

А дядь Коля:

– Эт’ в Прыганке, что ль?

А знахарь: д’ нет, мол, в Волчьей Гриве, мол.

А дядь Коля:

– Д’ куды ж я ей на край свету спроважу нешто? Выкормил-выпоил – эвон шаньга что пышная! – д’ по-за порог выставил? Можа, вам, знахарям, эд’к-то прописано, а нам, людям…

А девки Гужевы – Устинья что с Аксиньею – у тятьки словцо с уст сымают, что собакевны каки: взамуж, мол, шибко хочем, хушь в хвост, хушь в гриву. А знахарь нам эт’ уж больно глянется. А и то, знахарь-т хорош: там харя ин трескается, там рубаш’чка красная шелковая, там сапожки сафьянные.