Kostenlos

Баушкины сказки

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Саша! – Александр Иванович вздрогнул, прикрыл рот ладошкой… из домика выбежала Гуля… молча кинулась ему на грудь… Они обнялись и пошли куда-то…

– А ты не знаешь, здесь можно достать земляники? – зачем-то спросил он и глупо улыбнулся.

– Рановато еще, – сказала Гуля. – В июле можно…

– А-а… – протянул он и не мог больше дышать… и ноги отяжелели…

Почему он так обмяк… трава мокрая от росы… золотые глаза Гули… и дышать нет сил… Он пытается глотать воздух открытым ртом, а внутри будто нет места… Мать умерла – он побежал куда глаза глядят… очнулся в густой траве… мокро… роса… и дышать не мог… Александр Иванович прикоснулся губами к крылышку Гулиного сарафанчика…

– Девочка моя, я женат…

– Я знаю, – тихо сказала она.

– Я не могу… – А она приложила пальчик к его губам…

У нее золотые волоски на ногах… а между пальчиками – вторым и третьим – перепоночка («Я родилась семимесячной, они не успели сформироваться…»)… а на правой грудке родинка такая большая… и на лбу («Говорят, признак интеллекта…»)… и губки… Александр Иванович растворился…

Наутро он сыскал-таки землянику… «Бери, сынок, не пожалеешь. Парничковая, ни у кого не поспела еще…» И старушка из соседней деревни подала ему туесок. «Ягодка к ягодке, глянь, и сухая, не мокрущая…»

Он бежал, спотыкался… Мальчишка!.. Гуля проснется – а у ее изголовья…

Он прокрался в домик через открытое окно… Гуля спала, по-детски откинув одеяло… Рядом сопела пожилая женщина с седыми космами… Александр Иванович замер… но быстро опомнился и, поставив туесок с земляникой у изголовья Гули, выпрыгнул в окно… Он бежал… хотя за ним никто не гнался… На светлой рубашке предательски краснело большое пятно…

Он потерял счет времени… «Девочка моя…». – И он утопал в ее золотых волосах, задыхался от нежности. А она так тепло дышала… «Ну почему? Ну что ты во мне нашла?» А она улыбалась так просто и гладила его по груди с редкими кустиками волос…

– А здравствуй, милая моя… Н-да, повезло так повезло… И Валентин сверлил своими масляными буравчиками Александра Ивановича и Гулю, которые сидели за соседними столиками. – И уезжать не хоца, да, Сань? А надо… – Он что-то еще говорил, а Александр Иванович задыхался… уезжать… пора уезжать…

– Я завтра уезжаю… – Он побагровел и опустил глаза.

– Я знаю… А может… – И она захлопнула рот ладошкой, смешно выпучив глаза.

– Ты только не приходи… не надо…

– Да… да… конечно…

Она пришла. Молча стояла на автобусной остановке рядом с ним. Она накинула летнее пальто… и куталась в него, словно продрогла до корней волос, как-то очень медленно, тягостно куталась в пальто… Люди пытливо смотрели на них… Александр Иванович покрылся красными пятнами… вот бы провалиться сквозь землю… и какого черта пялятся… заняться им, что ли, нечем… А Гуля просто стояла рядом… просто дышала… Ему показалось, что кто-то хихикнул… Господи, мука какая… И где автобус этот «проклятущий»… Наконец-то… Подъехавший автобус поднял клубы пыли…

– Вася, ну ты где? Ну вещи-то заноси… Я что, мужик, что ли?..

Александр Иванович стоял словно под прицелом: пассажиры заняли свои места… ждали только его… Гуля неловко развела руками: мол, пора… мол, ничего не поделаешь… Он кивнул и быстро… глаза бы его ее не видели… невыносимо… и быстро вошел в автобус, сев на заднее сидение…

Она продолжала стоять, медленно кутаясь в пальто…

Автобус тронулся… Вот он приедет и все скажет Галине… Александр Иванович повеселел. Конечно… Гуля шла за автобусом… Потом все быстрее и быстрее… Он стал задыхаться… Она превратилась в маленькую точку… Галина все поймет… Автобус выехал на трассу… Пассажиры не спускали глаз с Александра Ивановича… Он задыхался… ерзал на сидении… спрятаться бы куда-нибудь… Какая-то женщина что-то сказала своей соседке… Та покачала головой… Да еще это предательское пятно на рубашке… Вот Рохля… Он закрыл глаза: из-под век сочился горячий пот… А когда откроет – ничего не будет… Автобус мчался по трассе… Женщина продолжала мерно покачивать головой… Автобус трепало из стороны в сторону… Александр Иванович болтался, «как легкая в горшке»… Господи, да он… да он… Бабушка!.. Баб Ань!.. Он огляделся… черт, пятно на рубашке… А сам он сидит… в малиновом костюме… да-да, в ужасном ярком малиновом костюме… вот ведь… пристал к телу, что «банный лист к причинному месту»… И Александр Иванович зажмурился…

Танчишка

Баушка повела носом – а уж там нос: на семерых рос, а одной достался! – сиверко, будь он неладен. Да тебе-т ишшо кого рожна надобно, песье ты отродие, – и она пшикнула на Кабысдоха, что пошел ‘от ровно веретеном под ногами. Так и есть, девчонка понародится, да лихая! Она посуровее подвязала вечный черный платок на голове, взяла бадожок в руку, оправила лямку на котомке, оглянулась на дом… Слышь, Митрей, ставень подправь, не то окошко зияет что щербина в роту у шепелявого! Осталась бы, Татьяна, а? Куды без тебе? И дом не дом… И то, точно почернел, дом-то… Баушка тихохонько утерла слезу краешком платка. Да пса-т привяжи, экий бешеный! И почапала… ‘От как сейчас и вижу: махонькая, сухонькая, сучит ножонками… А меня в те поры еще и отродясь в помине не было…

А баушка что носом чуяла. Чую я, Митрей, понародится девчонка, унучка знач’, ух чую! Да ты что, Татьяна, девки-т твои уж понарожали, а меньшуху саму ишшо пестовать! ‘От завсегда ты такой был, Митрей, поперечный! Тебе в лоб, а ты по лбу! Говорю, понародится – стало, понародится… Танчишка! Да я что… ‘От и помалкивай! Так я… А чему они девчонку-то выучат? Лытками сверкать д’ на собак брехать? То-то… Слышь, Таньша, а можа, мы с тобой ишшо, а? Ты эт’ чего удумал? Можа, ишшо того, а? Эт’ какого рожна? Так того самого? Славит свои муды да на все лады! И баушка пошла хохотом! Нет, ну ты погляди, а? Дурень ты лапотный! Сто лет в обед, а туды же! Да я ж ишшо Петрушину руку помню… Да нешто мою запамятовала, а? И Митрей сгреб махонькую баушку в охапку своей большущей клешней! Да ты что, ирод, люди ж смотрют! А пущай смотрют! А здравствуй, Митрей Иваныч, старый ты хрыч! Тетка Федосья хохотнула через забор! Здорово, коль не шутишь, Федосья Тимофевна, чтоб тебя черти на том свете драли! Да пес его знает, что на том-то свете деется, я гляжу, ты на энтом свете что чертяка какой! А баушка, точно в зыбке, покачивается в большущих клешнях Митрея, да на земь спускаться и не торопится! Что, Хведосья, верно люди-т сказывают, будто ты дядь Сысоя опоила сивухой, эт’ чтоб он, знач’, Сысой-то, пощипал тобе за хвигуру, а он на лавку брык и посыпохивает? Тетка Федосья зыркнула через забор и хлопнула ставнем. Мой-то ’от, Митрей-то, неугомонный: никакая сивуха не берет! Ты бы выучила, а? Федосья высунулась из окна – и как окатит баушку с Митреем, да помоями! Да мимо! А баушка там навыверт хохочет: в раж вошла! А после на земь прыг – отряхнулась, платок оправила… Ладно, побузыкались и будя… Ты ступай, Митрей, ступай. Федосья приоткрыла ставень. Баушка прыг – и сызнова в зыбке покачивается, по бородушке Митрея поглаживает, а там и от бородушки-то одна волосина осталась, силы небесные! Тетка Федосья задернула занавесь. Слышь, Татьяна, так я того, на сеновал-то приду нынче? Эх ты… а ’от Петруша не спрашивал: приду – не приду… Так я это… того? А баушка засучила рукава – и пошла окучивать картохи: девки-т уж больно до картох охотницы. А ну как нагрянут – да всем выводком?

Я-т сама не видала: меня-т тогда и в помине не было – так, догадом беру… А и сколь годков-то тебе, баушка, сровнялось в те поры? Да сколь бы ни было, все мои… Ну сколь? Да пес его знает… Эт’, стало, Нюрка-т со Стюркой уж своих-т девок в школу спровадили, а Верка… И пошла баушка перечислять все колено… А Марьюшка, самая меньшуха-то, матерь твоя, в техникум подалась, что в городе-т… А бедовая: там ножки тонкие, волос вьющий, густой, а уж голос что! Догляд да догляд за ей нужон! И куды все поразъехались, окаянные, медом им там, нешто, понамазано? Так меня отродясь и в помине не было – как же ты чуяла-то? И что Танчишка я? Ишь, шельма рыжая, люди-то как сказывают: хушь горшком назови, толь в печь не сажай, слыхала, небось? Как чуяла – а так! И баушка повела носом: на семерых рос… Семь девок от его принесла, от Петруши-покойника! А уж ладные, ну что пасхальные яички! А и то: уж сколь разродиться не могла! Петрушины тятя с мамой – покойнички – ’от, мол, взял неплодную. Царство им небесное, дядь Ивану да тетке Прасковее. Там житья не давали, ироды. А Петруша все свое: Татьяну не трожь – любая она мене, хушь плодная, хушь неплодная. А можа, г’рит, это мое семя проклятое? А я толь и молчок: чуяла я, понародится Нюрка, того и гляди, – неспешная она была, ох неспешная, и в кого пошла? А уж что Петруша радешенек: там криком кричал, до чего, мол, ладная да пригожая! И брюхатил мене – почитай, и не ходила пустопорожняя. Семь девок от его принесла, там одна краше другой. И пойдет сказывать про Нюрку, да про Стюрку, да про Верку. Ну уж матерь твоя-а-а… И восьмого б понесла – да немец проклятущий Петрушу мово ’от что от лона взял, с корнем вырвал. Матерь твоя и тятьки не знала – осталась от его одна карточка… Баушка прикрыла рот краешком платка. А на карточке той (и кто щелкнул?) – ’от как сейчас вижу – дедушка Петя: там большущий, круглолицый, улыбка во весь рот, а зуб что крупным жемчугом, и костюмчик-то на нем, и рубашечка белая, и сапожки сыромятные (дядя Иван сам шивал, знатный мастер был по сапожному делу: все село, почитай, обул!), а в сапожки те брюки заправлены – все как у людей; а рядом баушка: фигурка девичья, да толь груди большущие (шестерых выкормила, а то как же!), а к баушке будто кто под подол залез – одна головенка и торчит, а та, баушка-т, ровно ту головенку рукой и оглаживает, а довольнешенька (там матерь твоя, Марьюшка: а что неугомонная – так и лупила мене, так и лупила, покуда не понародилась на свет, тонконогая, жопка с лук’вичку!); а за ними, за родителями, шесть девок: то Нюрка, да Стюрка, да Верка… Да все ладные, пригожие, там морды трескаются – до того сочные. А и с чего? Годы-т лихие ить были, годы тощие…

 

И баушка пошла окучивать картохи: там толь свист и стоял. Сама-т я не видала – так, догадом беру. Да сколь сровнялось-то тебе в те поры? Да уйди ты, окаянная, ’от ить пристала, что банный лист к муньке! Сколь да сколь… Лодырь царя небесного, толь и знаешь сколькать… А лопаточку держит ладно, а землица мягкая, нежная. ’От что пух: чуть копнешь – а она сама идет, да волнами, волнами! И призадумалась, лопаточку отставила: а и сколь… Эт’ Нюрка тады… да Стюрка…. да Верка… Рот-то раззявила – а уж клешня Митрея на боку лежит. Ишь ты, принесла нелегкая… Все не угомонишься никак. Девок тобе мало, баб? ’Он хушь бы и вдовых? Тетка Федосья хлопнула ставнем. Баушка – а и шельма ж ты рыжая! – погладила свово непутевого деверька да по кудерькам: мать честная, три волосины и осталось – а там что шевелюра была: волос вьющий, густой! Тот – эт’ Митрей-то – приладил свою культю к баушкиному лону. Да уж почитай сорок годков – а все не угомонюсь, Таньша! ’От как Петруша привел тобе к тяте с мамой – так и не угомонюсь. И что мне бабы те, что девки – присушила ты мене! И пошел культей орудовать! А ну тише, тише, оглашенный! Федосья заголосила что есть мочи: «Отец мой был природный пахарь…» И к Федосье не прилаживался? Да пошла она к едрене Фене. И на Мотрю-песельницу не засматривал? Одна ты, Таньша, одна ты… ’От дурень-то иде, а? Погоди, а про Маланью мне бабы сказывали… Да, сунулся было… обмудохался толь… Баушка покачала головой: дурень ты, мол, дурень… так, мол, и пропало твое семя пропадом… И пригорюнилась: о-хо-хонюшки, всё война проклятущая… А тот одно да потому: пойдешь за мене? Да куды я пойду на старость лет… И потом мужняя я. Да ты что, Петруши ить нет как нет. Эт’ кому как. Тобе, можа, и нет, а мене муж он законный – и в метриках прописано, аль не видал? «А я работал вместе с ним…» А тому что шлея под хвост попала, знай мордуется: а как же уполномоченный? Полномощный-то? Баушка хохотнула, прикусила краешек платка. Хороший мужчина, сурьезный, со всеми девками брал. А сапожки, помнишь, у его: там горели на солнце! А все не Петруша… Баушка призадумалась. А ить отца Серафима приехал с самого с города Камня заарестовывать. А мене увидал… Батюшку-т нашенского помнишь, поди? А то как же? Нешто и он туды ж? Митрей присвистнул! А то! Там проходу не давал: там рясой своей что трёс… А какая с мене матушка? Ну Татьяна, ну… Да будет баскалычиться, антихресть! А энтот, как его, ишшо до мене председателем поставили, помнишь? А то как же? Лукич-то? Баушка снова хохотнула… Сама-т я не видала: меня и в помине отродясь не было – так, догадом беру. Ох и бедовая ты, баушка, ох и бедовая-а-а! Хороший мужчина, тверезый. Девкам-то обновы справил, помнишь, поди: польты с воротником да пимы – бабы толь и ахнули… Тетка Федосья перекинула половик через забор и пошла хлестать что есть мочи. «На нас напали злые турки…» А гармонист? А то как же… Девки… «Село родное полегло…» Ну будет лясы-то точить – ступай на сеновал, да портки сымай… А я кваску принесу покуда холодненького… А квасок что сбраживала!.. И сейчас слюной изойду, как припомню… Там сухари брала одни черные – ни одного белого. Сама сушила, сама хлеб пекла, сама замес ставила…

А и Митрей слюну пускал. Сама-т я не видала… И-и, только и протянет баушка, ну что ребятенок малый! – и утирает бородищу – а там одно слово что бородища: три волосины и осталось – а такая бородушка была, там волос в волос… Утирает да соломинки вытаскивает, из бородушки-т… Сенцо нонече уж что сочное! А Митрей свое: уж лучше б я сложил головушку… Да, война проклятущая… И на культю свою поглядывает. Да уж, а ведь что плясун бы-ы-ыл: экие коленца выделывал, а? Хэ-э, что я: пропади ты пропадом, мое колено! – уж ты-то плясунья, так там плясунья! Помнишь, кады пир-то закатили в нашу избу, свадьбишну-т? Там по всем углам трешшало, до того ладно ты выплясывала! Ничёшеньки не упомню – одну тобе и вижу, хушь вся и плыла перед глазами, а уж что плыла… Толь пяточкой и сверкала… Я и ноги-т твоей белой как след не видал… Так, толь догадом и брал, какая она есть из себя… Вот догадом и бери мене – чего клешню-т распустил! Эх, Таньша ты моя, Таньша… А после-т и не упомню, чтоб ты плясала, Танчишка! Э-эх! Да кады и плясать-то: как косу расплела – почитай и не хаживала пустопорожняя… Да-а-а, Петруша ты Петруша, покойничек, отдал ты головушку свою… а я ‘он ногу… И поглаживает свою культю… А что, Татьяна, ежели Господу-т вторую ногу отдать, а взамен, мол, сказать, головушку Петрушину ворочай, а? О-о, разошелся что легкая в горшке! Да на что Господу твоя цылда-т? Нешто у Его своих-то нет? Дурень! Твоя правда, Татьяна… А что, коли голову? Баушка только по своей головушке и постучала: мол, дурень ты дурень, был, мол, дурнем и кончишь свой век… Да и не Господу – немцу чертову… И бабушка сплюнула… Ну ладно, будет бузыкаться – и кинула портки Митрею: мол, срам прикрой. А сама встала, платье оправила, платок свой черный посуровее подвязала, да за бок и схватилась: поясница, мать ее за ногу… Митрей и вскочил: а я уж думал, понесла ты, Танчишка! Ишь ты, хитрый Митрей: не ты кашу заваривал – не тебе и маслице с донышка слизывать. А заварилась каша та, когда меня и в помине не было, потому сама не знаю – догадом беру. А баушка: опять, мол, за свое, ’от ить песье отродие! Да неплодная, мол, я, уж который год, а коль и плодная, так толь с Петрушиного семени! И пошла курям корму задать: кур-кур-кур-кур-кур!

А и осталось-то что две курочки, как девки поразъехались, – на что они мене: одна желтенькая, а другая черенькая, колченогая. То матерна любимица, так баушка сказывала. А я пристану, что банный лист к череву: что да почему? Она и пойдет сказывать, да складно плетет, без единого узелка – а я что шелковая: мол, чуть не пришибло ту курочку, сказывает, – так матерь твоя, Марьюшка, ее и приголубила. Там, мол, и выкормила и выпоила, перышко к перышку… А топерече, небось, в городе и думать забыла про ей… и что им там, медом, нешто, понамазано… А и Митрей любил эту курочку: как же, колченогая… И что всполохнула баушка всполохом! А боле про Митрея и не сказывала – сама догадом беру. Так, бывало, обронит словцо нежданное, что зернышко во сыру землю… Три раза его видала: приезжал на постой. Там большущий, седой, румяненный – и одна нога что деревянная. Я тогда махонькая была, думала, никак сам Дедушка Мороз пожаловал! – а он меня все гостинцами потчевал, да на ноге деревянной покачивал, а сам с баушки глаз не сводил. А я на ноге-т, что в зыбке, покачиваюсь, а сама гляжу, что такое: баушка там разрумянилась, что какая молодка, во всю щеку, платочек беленький, замес поставила… Да ты погоди с куличиками-то, Танчишка, дай хушь наглядеться на тебе, пасхальное ты мое яичко… Да опара прет… Да пес с ей, с опарой-то… А я тут как тут, ушки на макушке – баушка сейчас меня и спровадила – так я в щелочку, баушка, тихохонько, молчком да бочком – все, как ты меня выучила… Ах ты шельма ты рыжая! Выучила, да на свою голову! А мать с работы-т воротилась: вот, кричит, бесстыдница, а? Никакого сладу, мол, с ней, от людей, мол, совестно! И за ухо меня цоп, эт’ от щелочки-т! А баушка: Марея, а ну цыц, ишь раскудахталась! И чтоб девчонку пальцем не тронула, слышь, что ль, хивря? Так мать на меня только и зыркнула: то-то же! А когда хоронили тебя, баушка, помнишь, он приехал, дедушка-то с деревянной ногой, да все слезами обливался, да все причитывал: да на кого ты мене покинула, да Танюшка ты моя!!! И нос твой – на семерых рос, а одной достался! – торчал из-под платка, ровно чуял что, а сама-то вся сухонькая, что веточка, и лицо все в морщинах, что вот будто кора кедровая… Помню, како же: платье не то на мене напялили, ироды!.. А ить наставляла, просила как людей: зеленое платье наденьте – так нет, черное напялили… А зеленое – то ишшо Петруша мене даривал: чистый шелк. И баушка хохотнула: как же, не раздобрела – что баушке, что платью сто лет в обед, а все в пору, точно вчера с себе сняла. А и нашивала-т толь в те поры, что не брюхатела… Не кручинься, баушка Татьяна, платье эт’ я утаила: там ни морщинки, ни складочки – ровно в нем и родилась! Ишь ты, шельма рыжая, выучилась на собак брехать да лытками сверкать… Пес с тобой, носи! И баушка хохотнула, довольнешенькая.

А помнишь, баушка, как ты к учительше ходила? А то как же, заместо матери, и хаживала: матерь-то на работе с утра до ночи. Пришла как человек – а учительша приступом и приступает: вот, мол, Татьяна Егор’на, какого рожна ваша унучка и удумала. Что такое? Да вот, мол, сочинению им задала – читайте, мол, что она понаписала-то. И китрадку тычет мне в нос: тоже мне ученая, нынче все ученые! А я ей (шельма ты рыжая, и прочла б, да не сподобил Господь буквицы в словеса-т сплетать!): ты очкатая, ты и читай. Вот учительша читает, да на баушку своими очками и зыркает – а та знай похохатывает, да каждое словцо проговаривает, вот словно конфеточку во рту покатывает: ишь ты, складно. Да нешто, сказываешь, то моя Танчишка прописала? И глядит в мои каракульки: а те что коленца выделывают – так и заплясали перед ее глазами. Я сама-т не видала – так, догадом беру. Слыхала толь от баушки: так и пустились в пляс, буквицы-т, слышь? Это она матери сказывала. Там что ладно понаписано: все про все, как есть! И хохотнула, довольнешенька. Складно! Да мне людям совестно в глаза глядеть, а всё ты: выучила на свою голову! А ну цыц, я кому говорю, ишь раскудахталась! И язычино прикуси, и девчонку не забижай, слышь, что ль? И погрозила сухоньким перстом! А после – погоди, матерь на работу уйдет! – меня просила сызнова прочесть – да все дивилась: ишь ты, скла-а-адно, вся жизня прописана, как на ладонии! Чуяла, баушка: ее наука! А и я в долгу не осталась пред тобой, баушка! А то как же, подпись мене ставить выучила. Эт’ ’от как пенсию-т за Петрушину головушку положили – а уж и оценили-т, ироды, и тридцати целковиков не дали! – так письмоноска мене и тычет в нос ведомось: мол, коли не знаешь писать – ставь, мол, крест. Хивря ты! А на что, мол, мене девчонка подпись-то подписывать выучила? Я сама, мол, топерича ученая. Да старухам во дворе так сказывала: ’от, мол, Нюрка-Стюрка-Верка учила – не выучила, там сама Марьюшка учила – и та не выучила, а эта-то взяла и выучила! ‘От ить шельма-то рыжая, а! И похохатывала, довольнешенька! Да денежки пересчитывала: и то, лихой народ, так и норовят последнее из глотки вырвать! А после я писульки те баушкины то на газетке сыщу, выведены старательно старческой рукой, то на какой оберточке – так и расползаются в разные стороны, что ноги у пьяного!

Помню, махонькая я: вот посыпохиваю, уж который сон доглядываю – а манный дух во все щели прет, так ноздрю и щекочет, так и щекочет. Рот и раззявлю, на слюну изойду… Да молчком-бочком на кухню – и рыкну на баушку каким зверем. Родимес тобе возьми: испужала, оглашенная, орет во всю Ивановскую! А сама помешивает ложечкой тихохонько – а каша так и пышет, что вот живая какая! А баушка маслице в тарелочку – оно так и поплывет по белому озерцу какой утушкой! И пошла потчевать, да каждую ложечку словцом сдабривает: эта ложечка за прадедушку… то тятя твово дедушки-покойничка… А мене свекор, знач’, дядя Иван: царство небесное, покойничку… там житья не давал. И пошла словеса плесть: я уж которую ложечку уплетаю – да все за прадеда Ивана, матерь его за ногу… Там что подол задирал, ирод ты окаянный, – и как толь отбивалася? Нет силушки, мол, глядеть, какая ты, мол, есть из собе раскрасавица! Да какая я красавица, нос да кость! А он одно да потому – никакого сладу с им! Но мастер был по сапожному рукомеслу! Там работать зачнет: иголка так в пальцах и пляшет, так и выплясывает – вся дурь из башки и поповыветрится! А кады тетка Прасковея – то матерь Петрушина, твово дедушки – Богу концы отдала, там совсем житья не стало… э-эх… да Господь наказал – силы Небесные! – нога стала у его гнить на корню… а много ль наблудишь с вонькой ногой? Так и сидел на полатях да сапоги шил, так в смраде девки и поповыросли, а куды кинешься: родная кровь – ‘от и ходила за им, что за дитем… там одних онуч перетерла тьму тьмущую… А он нарочно, псина ты шелудивый, прости Господи, свороб свой разбередит – там пропастиной несет за три версты! Да недолго смердел – испустил дух, прости Господи! О-хо-хонюшки, жизня-то свое берет…‘От умничка, ‘от так, сорока-белобока кашку варила… А я криком кричу: не хочу сороку – хочу про жизню! Ишь ты, махонькая, а всё про всё понимает, а! Ну пес с тобой, не стану чикаться! И похохатывает, эт‘ баушка-т, и пошла что по-писаному – я роток и раззявила. А энту ложечку за прабаушку твою, за Прасковею, злыдню чертову, свят-свят-свят! Там со свету сживывала: всё не по ей! А повитуха была знатная! И девок всех приняла: и Нюрку, и Стюрку, и Верку, и матерь твою Марьюшку… А я ушки на макушке – знай уписываю кашку манную, аж за ушами трещит. Там понаемся: и за дедушку, и за баушку, и за Митрея… ты мой Митюнюшка… я роток-то и раззявила: жду-пожду, покуда баушка слезу утрет краешком платка… и за Нюрку-Стюрку-Верку, и за матерь, и за тятьку, и за чужого дядьку! А последнюю ложечку – последышек – за Танчишку! А скажи про Танчишку! А баушка и призадумается: ишь ты, шельма ты рыжая, так сказка та толь сказывается… Скажет, роток мне утрет – и сейчас замес ставит: глядь – а уж и опара прет. Да одной-то рукой замес ставит – другой веретено крутит да нить с кудельки сучит. То мне на пуховки: зима на носу. А после толь и пойдет спицами мельтешить перед глазами, покуда пирог не подошел. Да нешто то пирог? ‘От в русской печи пирог: там румяненный, Пышич Пышичем – сам в роток просится. Девки мои уж больно охотницы до пирогов… и как в воду глядит: сейчас девки что снег на голову: там Нюрка, да Стюрка, да Верка, да и Марьюшка с ними, мать моя, – пышные да румяные, вот сами что пирожки сдобные – все семь, как есть, и баушку восьмой за стол сажают, и я тут как тут каким довесочком. Мать только рот раззявит на меня: мол, ишь, шустрая, куды конь с копытом, мол, туды и лягуша с лапой – так баушка: а ну цыц, ишь, раскудахталась! Я и посиживаю со взрослыми, ушки на макушке, рот в меду: нынче медовик уж больно слакомый! Вот понаелись – песни петь. Баушка зачнет, да всё «Отца-пахаря», а Нюрка, Стюрка, Верка подхватывают на второй голос, а там и Марьюшка. И я тут как тут поспею: подхвачу на третий голос, аж дух заходится: «Село родное полегло-о-о!» Мать и зыркнуть не зыркнула в мою сторону – баушка уж перст свой подняла: мол, цыц! Я и пою себе: «Пропала вся моя семья!» И заплачет баушка Татьяна Егоровна, а за нею Нюрка, да Стюрка, да Верка, а за ними и Марьюшка – в семь ручьев, а и я загорланю: тут как тут. А спроси ты меня, и чего глотку деру, – пес его знает, а только чую: в один глаз ревем!

 

Баушка утерла слезу краешком платка. А и завсегда ты была песельница, Таньша. Уж на что Ульяна была горластая, но ты… Петруша-т уж больно жаловал «Отца-то, пахаря-т»… Ладно, Митрей, ты мне зубы не заговаривай. Сказывай, берешь избу аль нет? Знатные хоромы… Петрушина рука, покойника… А то! Так ишшо дядь Иван жив был, тятя твой, – тоже ‘от руку-т приложил… Да, ноне-т так не ставят… Берешь? Да ты что, Татьяна, всурьез? А на что мене шутки шутить? Да как же ты дом променяешь на… Митрей умолк… Меня-то и отродясь в помине еще не было – так, догадом и беру… Можа, добрым словцом помянет кады, а можа, и лихом, пес его знает… ‘От помру… Да типун тобе… А ну цыц… Тот и притих. ‘От помру, и сколь там надобно: сорок дён али сорок годков… минет, тады и помянет… Бабушка прикусила язычино…

А и минуло, баушка! Минуло! Уж и столь, что сказать боязно. А ты не сказывай: сколь есть, все твои! Да вон и волос седой в головушке! И коленки ноют к сырости… Да и пес с ими, с коленками да с волосьями! И баушка хохотнула! Вишь, вот помин справляю по тебе, а добрым ли словом, лихом ли… Да нешто я не ведаю, шельма ты рыжая! Выучила на свою-то голову! И сызнова хохотнула, довольнешенька! А то! Чует баушка Татьяна Егоровна: ее наука, всё как есть, как на ладонии!

И пошла пешая, налегке, бадожком толь и постукивает, да не утерпела: один разок и обернулась, на дом глянула… Вот как сейчас вижу, идет себе: махонькая, сухонькая, платочек черенький, передничек, пимы на ногах: мерзнут ноженьки… да нос – а уж там и нос: на семерых рос – одной достался…

Использована обложка, нарисованная художником Сергеем Рубцовым (это мой муж) специально для сборника рассказов «Баушкины сказки».