Buch lesen: «Безголовое дитё»
БЕЗГОЛОВОЕ ДИТЁ
…Я, совсем ещё маленькая девочка, лет четырёх, сижу на низкой кровати. Серый предутренний полумрак едва освещает предметы убогой комнатушки. Голые ножки привычно ощущают сырость холодного пола. А на моих коленках лежит моя стриженая голова. Грязным указательным пальчиком с обгрызенным ногтем, вожу по едва отросшим, колючим волосикам и с любопытством разглядываю своё лицо…, обращённое ко мне. Пальчик соскальзывает на лоб, гладит брови.
«Это мои бговья», – картавлю я.
«А это мои глазки» – тихонько бормочу и пытаюсь оттянуть веко. Оно не поддаётся.
«А это мой кугносый носик».
Нажимаю кончик носа, словно кнопку.
«А это мои губки, за губками готик».
Пытаюсь просунуть пальчик между крепко стиснутыми губами.
« Готик хочет кушатки? Ой!»
Рот приоткрылся, зубы разомкнулись и слегка прикусили пальчик. Громко вскрикиваю и сбрасываю голову с колен на пол. Она с глухим звуком брякается об пол и катится под стол.
« Ой! А чем я тогда её вижу, если она там валяется? Глазки же в головке!»
Каким-то, непостижимым для ребёнка, несуществующим в реальности взглядом, всматриваюсь в полумрак сырой холодной комнаты. Пространство комнаты медленно расширяется во все стороны. Что-то едва осязаемое обволакивает моё тело и тянет вверх под потолок. Потолок мягко расступается и пропускает меня в чёрную бездну неба. Пытаюсь кричать, но звук моего голоса застревает в горле. Тогда я тихо и жалобно кого-то прошу:
«Отпусти. Бо без головки Бабуня заругает! Опять скажет, шо я безголовое дитё ».
Сон или галлюцинация резко обрывается. Запах сырости и сладкого тлена возвращает меня в реальность.
До сих пор помню, как пугало меня это, часто повторяющееся, кошмарное сновидение. Помню даже, как потом привыкла к нему. И когда моя голова скатывалась под стол, мелькала утешительная мысль – «ничего, это уже было, но потом же головка встала на место».
Боюсь полумрака. Полумрак это тревога. Преддверие. Из полумрака выглядывает моё детство. И тогда всё окружающее меня – предметы, звуки, даже запахи становятся нереальными, обретают неразборчиво-ватную вязь и куда-то исчезают. Закрываю глаза, пытаюсь опустить заслонку перед движущейся на меня волной воспоминаний из глубины далёкого детства. Но какая-то, неуловимая тревога и непонятная обида не дают мне никакой возможности отторгнуть всё то, что прочно засело в моей памяти. Память вдруг становится живой сущностью; набухает, расширяется, наполняясь новыми подробностями, о которых я никогда не вспоминала, и показывает отдельные картинки, будто вкрапления в общую картину моего детства. Эти картинки лезут и лезут из всех уголков подсознания, из всех щелей его. Зачем всё это сохранилось в тех почти замурованных временем углах и щелях? Неужели это я была тем маленьким существом, которое тогда по утрам просыпалось от жутких кошмаров, дрожало от наваждений, от одиночества?
Мама после окончания одесской консерватории по классу вокала стала артисткой одесского «Театра миниатюр». Там познакомилась с моим отцом. Это было в 1939 году. А в марте 1940-го родилась я. Когда мне исполнился год и три месяца, мои родители уехали на летние гастроли в город Кировоград. Мы с Бабуней остались в Одессе одни. И тут грянула война. Она застала моих родителей в маленьком городке Знаменка, куда они поехали на выездной спектакль из Кировограда. Оттуда, как говорится «в чём стояли» их срочно эвакуировали в Среднюю Азию.
"Мамочка наш театр эвакуируют эшелоном в среднюю азию тчк надеемся война скоро закончится тчк мы опять будем вместе тчк береги Ветуню подробности письмом целуем Лида Жорж»
Эту телеграмму Бабуня хранила всю жизнь. Натыкаясь на неё в моём архиве, когда раз в пять, а то и в шесть лет, освобождая его от пришедших в негодность бумаг, я трогаю пальцами шершавую поверхность довоенного серого клочка бумаги, с приклеенными белыми ленточками текста, и трепетно укладываю его обратно в дряхлый конверт.
Пытаюсь представить себе, как в том возрасте, который я давно перешагнула, моя Бабуня с годовалой внучкой, то есть со мной, осталась в Одессе, оккупированной в самом начале войны фашистами.
Глубоко, на самом донышке памяти, шевелятся смутные видения, переплетаются в неуловимой последовательности, прерываются какими-то ассоциациями и вновь всплывают, чтоб… настойчиво заявить о себе.
Пробелы памяти заполняю фантазией, воображением. И я верю своему воображению. Из чего-то же во мне оно рождается… Не из воздуха же… Я уверена, что моё воображение – это спящая до поры до времени в подкорке память, которую вдруг разбудила какая-то мимолётная ассоциация. Время что ли пришло? Отстранённо, будто не про себя, вспоминаю четырёхлетнюю малышку Ветуню. Бабуня же всегда остаётся на своём реальном месте. Все эпизоды, выплывающие из далёкого детства, происходили на самом деле. А вот диалоги и монологи придумываю, исходя из характеров, способов мышления, произношения слов, интонаций, построения фраз… Кажется, разбуди меня среди ночи и спроси, как Бабуня общалась с соседками в одесском дворе, и моя фантазия тут же сочинит диалог, который в реальности мог происходить только между моей Бабуней и, допустим, мадам Ицикович…
УТРО ВЕТУНИ
В полумраке холодной комнаты вижу маленькую девочку, на лысо стриженную неровной лесенкой, лежащую на узкой кровати под ватным одеялом. Вот она широко открывает глаза и вглядывается в потолок. Если там, на высоком потолке уже виден овал неправильной формы, похожий на косую решётку, значит, уже наступило утро. Если овала нет, значит ещё ночь. Овал появился однажды ночью. С потолка упал тяжёлый кусок штукатурки прямо на ватное одеяло, под которым, укрывшись с головой от сырости и холода, прижавшись друг к дружке, спали Ветуня с Бабуней. С тех пор Ветуня, проснувшись, прежде всего, смотрит на потолок. Сейчас овал тонет в полумраке. Девочка обиженно сжимает губки. Тревога и обида – Бабуня опять куда-то пропала. Девочка с надеждой шарит ручкой по опустевшей кровати. Но место, где рядом спала Бабуня, успело остыть, и страх одиночества охватывает худенькое тельце. Зажмурилась и натянула одеяло на голову. Некоторое время она боится открыть глаза, так как в комнате этот жуткий полумрак, сообщающий предметам неуловимое движение. Ей всё это уже знакомо… Приоткрой глаза, и слегка шевельнётся скатерть. Под столом прячется злое «сашество» – так её Бабуня произносила слово существо. Оно терпеливо ждёт, когда девочка обнаружит себя. «Меня здесь нет, я ушла с Бабуней», – мысленно внушает Ветуня «сашеству», притаившемуся под столом. Но сердце стучит так громко, что «сашество» уже догадалось о присутствии Ветуни, и она с замиранием в животе, ещё сильнее натягивает одеяло на голову. Сердце остановилось на мгновенье и до слуха Ветуни долетают жёсткие удары молотка по железу. Сначала редкие, потом учащающиеся и приближающиеся. И вот уже они совсем рядом, тут, в коридоре. Что это? Кому понадобилось хозяйничать в их коридоре? Любопытство и ужас. Девочка тихонько выскальзывает из-под одеяла и через кухню пробирается в коридор. Из-за темноты её движения осторожны и замедленны. Ветуня на цыпочках преодолела кухню и, остановившись на пороге коридора, замирает от ужаса. Прямо перед ней на фоне окна, в предрассветном полумраке два силуэта в военной форме вбивают молотком в пол коридора высокие железные колы. Её сердце стучит так же громко, как молотки этих страшных пришельцев. "Р-румыны" – шепчет Ветуня, чётко выговаривая букву р-р. «Может это сон такой, Бабуня сказала, что дети во сне не картавят» – она прижалась спиной к двери и крепко ущипнула себя за щёчку. Видение не исчезло, и девочка замерла от страха. Колы торчат поперёк коридора. Появляется третья фигура с мотком колючей проволоки, и, кряхтя, начинает обматывать торчащие из пола колы. Постепенно образовалась изгородь и перекрыла выход из коридора во двор. Вдруг резкий собачий визг и жалобный лай. Жулик, махонький Ветунин песик! Что же будет с ним, дорогим рыжим дружком, живущим под её крыльцом? Он визжит, надрывается, зовет на помощь. Но дороги нет! И… темнота.
– Веточка, Ветуня, шо с тобой? – мягкая Бабунина грудь принимает ребёнка в своё лоно.
Спасена!
– Бабуня, золотко моё, де ж ты була, як ты вошла? «Немецкие гумыны» опять пгиходили, опять вбили колы, замотали калидог пговолокой, – всхлипывает девочка, – А там под столом сидит «сашество», подглядывает и хочет скушать меня. Не кидай меня больше в хате одну, – Ветуня горько плачет, дёргает Бабунину юбку.
– Тише, успокойся. Румины усе спять. И нэ кажи юрынды, сашество удрало, бо я помыла пол под столом, – говорит Бабуня, поднимая скатерть, – Дывысь, пусто, – и ласково гладит Ветуню по головке. – Я ж принесла тебе сахару та гороху. Я больше никуды не пойду. Зараз снидать будэмо.
Ветуня спускается с Бабуниных колен. В комнате светло, хотя окно их коморки выходит на лестницу парадной. Через огромное окно парадной уже проглядывает утреннее солнышко и отдаёт часть света и их жилищу. Свет разноцветными бликами украшает стены, пол и некоторые предметы комнаты. Это высокое и длинное окно вдоль всей мраморной лестницы, ведущей на второй этаж, до войны было прекрасным витражом из цветных стёкол. От бомбёжек некоторые стёкла выпали, но большинство уцелело. Когда Бабуня с Ветуней вышли из катакомб, то долго искали себе жильё в полупустом доме №35, на Преображенской улице. И вот приютились здесь, в убогой коморке, в которую едва проникает дневной свет. Наверно Бабуня выбрала её в солнечный день, когда разноцветные блики отражались на стенах.
– Тут будэмо жить, – сказала Бабуня. – Когда кончится война и вернутся вакуированные, бог дасть сюды нихто нэ захочить, нихто нас отсюдова нэ выгонить.
Бабуня каждый день, а то и ночами уходила на "промыслы". Бегала по всем развалкам и помойкам в поисках какой-нибудь еды. В эту ночь она с соседкой проникла на разрушенную кондитерскую фабрику. Там мужики разрыли подвал, в котором обнаружили мешки с сахаром и горохом. У Бабуни было много разных торбочек. Она их нашила из старых простыней и юбок, найденных в пустых, полуразрушенных домах. Однажды ей очень повезло. В одной из брошенных квартир, среди пыльного хлама, Бабуня раскопала швейную машинку "Зингер" и притащила домой. Кто-то не решился тащить такую тяжесть с собой в эвакуацию. Машинка оказалась в рабочем состоянии. С тех пор женщины нашего двора то и дело приносили Бабуне заказы.
– Мадам Тимош, подрубите мине эту юбку, пожалуйста, бо она уже вся обпорхалась по подолу. А если обрезать ганзуляки, та подстрочить на вашей машинке, то я ещё поношу её подольше. За мной не встанет, – просила тётя Рива с третьего этажа.
Бабуня никому не отказывала. Тем более каждый заказчик в благодарность что-нибудь приносил из еды. В свободное от поисков пищи время, Бабуня строчила на машинке.
ГОРОХ
Ветуня с опаской крадётся через кухню, выглядывает в коридор. На табуретке, как два поросёнка, лежат торбочки с горохом и сахаром. Коридор пуст. Никаких кольев, никакой проволоки. Она улыбается и медленно идёт через коридор, тщательно осматривая пол. Никаких следов. Приснилось ей что ли… Позже, когда Ветуня вновь обрела маму, Бабуня рассказывала ей, что у девочки часто бывали галлюцинации. Это наваждение с «руминами» являлось Ветуне часто, даже после войны.
А сейчас – радость и покой! Бабуня дома! Она сварит гороховый суп! Ветуня пальчиком тычет в торбочку с горохом.
…Ещё одно воспоминание, вырванное из полумрака… Ветуня дёргает дверь, ведущую во двор, но она заперта снаружи на огромный замок. Замок гремит, но дверь не открывается. А во дворе играют дети в жмурки. Они бегают, смеются, кричат. Ветуня тоже хочет играть, но Бабуня опять куда-то ушла и закрыла её снаружи на замок. По обе стороны двери большие окна, и не будь они обвиты со двора густым диким виноградом, можно бы смотреть в них и хоть как-то участвовать в играх её друзей. Ветуня дёргает дверь, но большой гремящий замок не даёт двери открыться. Девочка замечает между дверью и косяком небольшую щель, она просовывает в неё ладошку, носик, вытянутые губки. Она гудит в эту щель, пищит, призывая детей обратить на неё внимание. Но дети носятся мимо, как угорелые. Все её усилия тщетны. Вдруг Ветуня вспоминает, как она поскользнулась на горохе, случайно рассыпанном Бабуней в коридоре. Коварная мысль приходит ей в голову: «Загаз вы у меня побегаете». Она тащит мешочек с горохом в коридор, зубами развязывает узелок, набирает жменю гороха и бросает его в щель. Половина горошин остаётся у Ветуни под ногами в коридоре, но другая половина всё же попадает на крыльцо и скатывается по нему во двор. Ветуня набирает ещё одну жменю и забрасывает в щель, потом ещё и ещё. Новые горошины толкают предыдущие, те скатываются с крыльца на каменные плиты двора. И вскоре всё пространство вокруг крыльца засыпано жёлтым горохом. Ветуня с обидой теребит пустой мешочек. К её сожалению никто из детей не поскользнулся. Но зато горох привлёк их внимание.
– Горох! – заорала Нилка, – Ой сколько гороха! Борька, Изька, смотрите, Светка горохом кидается!
Дети подбегают к крыльцу, и, собирая горох в жмени, бросают его друг на друга.
– Давайте штреляться горохом! У меня ешть трубочка, я первый придумал! – и Борька побежал домой за трубочкой.
Дети разбежались в поисках трубочек. Кто домой, кто на сметник, кто на развалку. Прикусив губу, Ветуня осознала своё поражение и заревела от обиды.
Вскоре дети опять собрались у крыльца. Почти все обзавелись разными трубочками и, набирая в рот гороха, с силой выдувая его из трубочек, стреляли друг в друга. В результате весь двор был усеян горохом.
Вдруг Ветуня услыхала вопли Бабуни:
– Геть отсюда, шмакадявки! Нэ чипать! Это мой горох, гэть уси, шоб я вас тут нэ бачила!
Бабуня открыла дверь, и умышленно не замечая Ветуню, прошла на кухню, взяла там веник, совок и миску. Вышла во двор и, шмыгая носом, стала собирать горох. На длинные общие балконы повыходили соседки, чтоб посмотреть на Бабуню и посочувствовать её беде.
– Мадам Тимош, и шо, вы хочете этот мусор кушать? – крикнула с балкона второго этажа тётя Броня.
– А вы, мадам Броня, можеть предложите мине форшмак на обед? Или ещё какой-нибудь бигус? Так я со всем удовольствием скушаю, – ответила Бабуня, ссыпая горох с совка в миску. – Я хорошо его промою та высушу. Шо вас беспокоить мой кишечник? Чем добру пропадать, нехай краще утроба лопнеть.
Женщины на балконе посмеялись и разошлись.
Весь день Бабуня не разговаривала с Ветуней. А вечером Ветуня наслаждалась гороховой кашей с постным маслом.
МЬЯСО
Часто вспоминаю копошащуюся у плиты, со слезящимися глазами мою дорогую Бабунечку. Бедная моя Бабуня, драгоценная моя Домочка, Домна, Домникия Михайловна, уважаемая мадам Тимош, как называли тебя в одесском дворе на Преображенской улице. Из моей памяти никто и никогда не вытеснит тепла твоих шершавых ладоней, твоих слезящихся глаз от коптилки и от дыма печки, на которой ты готовила то "мьясо". Мья-со… Какое смешное слово… Сегодня оно обретёт реальный смысл. Где-то я читала, что человек за пять первых лет своей жизни получает больше информации о мире, чем за всю последующую жизнь.
Ветуня почти три года своей маленькой жизни провела с бабушкой в одесских катакомбах. И теперь навёрстывает упущенное. Новые слова обретают смысл в ощущениях.
Итак, сегодня Бабуня принесла какое-то «мьясо». Где уж она его достала, Ветуня не успела спросить. Бабуня уже растапливала печку в тёмной кухне. Поставила казанок на камфорку и стала колдовать над ним. Чтоб не мешать Бабуне, Ветуня взяла куколку Зойку и села на крыльце в ожидании новой еды. Куколку Зойку ей однажды принесла Бабуня. Маленькая тряпочная модель человечка, сшитая из грязных лоскутков, с нарисованной химическим карандашом мордочкой. Фиолетовые глазки, фиолетовые бровки, фиолетовые губки. Эту куколку передал Ветуне зайчик, сказала Бабуня.
– А хто такой зайчик?
– Это такой зверь.
– Значит он немец?
– Та не, он добрый зверь. Он живёт в лесу. У него длинные ушки.
– Немцы, шо живут в лесу тоже добгые? С длинными ушками?
– Ну, нет же ж. Немцы злые звери, а зайчик добрый, як твой Жулик, только ушки у него подлиньше.
– А-а-а. Ага.
Сейчас Ветуня сидит на крыльце и баюкает свою Зойку. Вскоре из кухни повеяло чем-то незнакомым, но очень вкусным, приятно пахнущим. У Ветуни потекли слюнки. Запах, минуя коридор, дошёл уже до крыльца и привлёк внимание голодных детей, играющих во дворе.
– Ой, и шо это сегодня у вас так заманчиво пахнеть? – спросила соседка тётя Рива, проходящая мимо, и остановилась около крыльца.
– Мьясо, – похвасталась Ветуня.
Её ответ предназначался не столько для соседки, сколько для Борьки и Нилки, которые застыли около крыльца и принюхивались.
– Ну, долго ещё?– капризным тоном крикнула Ветуня, направляя звук в кухню.
– От скажене дитё, ну шо за нетерплячка? – донеслось из кухни. – Зараз помешаю и попробую. Мьясо тушится довго, шоб стало мягким и сочным.
Ветуня кокетливо вздохнула, мол, всегда так, мол
каждый раз, когда Бабуня готовит мьясо, нужно долго ждать.
Ветуня терпеливо ждёт. Но запах, доносящийся из кухни, стал меняться, и вскоре приобрёл какой-то не очень приятный оттенок, насторожил Ветуню, и она уже стала сомневаться, что это мьясо доставит ей удовольствие.
– Фу, как завоняло, – сказала Нилка и, заткнув пальцами ноздри, отошла от крыльца.
– Ой, боже ж мой, боже! Шо я наробыла! – закричала Бабуня из кухни жалобным писклявым голосом. – Откуда оно взялося это мыло? Я ж его шукала, а воно тут оказалося! Боже, шо я наробыла!
К крыльцу уже сбегались соседи, все заглядывали в коридор и затыкали носы. Бабуня выбежала на крыльцо и, держась за голову обеими руками, рыдала. Кричала что-то непонятное, из воспалённых глаз катились слёзы.
– Ну, Бабунечка, не надо, не плакай, – успокаивала её Ветуня.
– Мадам Тимош, придите в себе, помолчите кричать и подберите лицо, ви совсем потеряли облик, кричите на усю Преображенскую, – тётя Рива пыталась обнять Бабуню, – шо такое из вами? Или я шо-то не понимаю или у вас хто-то погиб?
– Слава богу, нет, но я снивечила усё мьясо, целый килограмм, хотела дитё мьясом накормить, и вот нате вам, пожалуйста. Сняла крышку, шоб помешать и умостила её прямо на мыло, помешала и опять накрыла казанок, а оно, зараза, прилипло до той крышки и стушилося вместе с тем мьясом. Ну, шо вы скажете за моё поведение? Я ж сама положила его на край плиты посушить и совсем забыла. И вот вам, пожалуйста, ни мьяса, ни мыла! – захлёбывалась от рыданий Бабуня.
– И де ж вы достали столько мяса?
– Та я ж сегодня с шести утра работала у мадам Галантерник. Уборка, стирка, вы ж понимаете, и она меня угостила мьясом заместо денег. Оно немножко задохлось, но мы ж не гордые. Думала, хорошо протушу из лавровым листом, и у нас будеть шо кушать на целых два дня. И шо теперь? Дитё опять будеть кушать хлеб с постным маслом! И за шо мине на голову свалился этот гембель!
– Таки да, это досадно, мадам Тимош, но вы столько горя имели в катакомбах, шо переживёте и это. Слухайте сюда – витрите слёзы и наплюйте. Сделайте сквозняк, и пусть всё выветрится, и запах и ваша потеря. Забудьте за это, я вас умоляю.
Бабуня от этих слов постепенно приходила в себя. Высморкалась в фартук, им же вытерла слёзы, и пошла проветривать квартиру. А Борька, семилетний пацан, который так и остался стоять у крыльца, ехидно заметил:
–Ну, шо, Шветка? Вкушное мяшо? Так тебе и надо, шоб не жадавалашь, – и убежал, ехидно смеясь.
Ветуня отвернулась, пропустив мимо ушей издевательство Борьки. Ей очень хотелось есть.
МУСИНА БАЛАНДА
Иногда, когда от голода сосало под ложечкой, Ветуня закрывала глаза и представляла, что она ест ароматную "баланду". Так в их дворе называли суп, который придумала мадам Брошкина. Эта «мадам», так же как и Бабуня, по утрам рылась на мусорке, которая находилась на развалке за рестораном. Ресторан открылся сразу, как только в городе стали хозяйничать румыны. Там же, только на втором этаже, располагалась комендатура. Значения этого слова Ветуня не понимала, но очень боялась. Бабуня всегда пугала её, если Ветуня нашкодит.
– Сдам в комендатуру, – говорила Бабуня строгим голосом, и девочка становилась шёлковой.
Мусорка очень привлекала детей их двора. Дети пробирались туда тайком от родителей и рылись там со страстью первопроходчиков. Однажды Ветуня среди склизких отбросов нашла даже бумажную денежку – замызганную румынскую марку и показала Бабуне. Бабуня устроила допрос Ветуне, и тайна детей была раскрыта. И вот уже в куче отбросов и объедков роются взрослые женщины их двора. Мадам Брошкина набрала в этой куче много картофельных очисток, луковой шелухи, и несколько пустых жестянок от тушёнки. Вынесла свою керосинку во двор и стала колдовать. Ополоснула горячей водой все жестянки и слила эту, ароматно пахнувшую тушёнкой воду, в кастрюльку. Затем тщательно промыла картофельные очистки и шелуху от лука, и тоже в кастрюльку. Когда это месиво закипело, пошёл аромат, который вызвал у детей обильное слюноотделение, и они стали облизываться. Мадам Брошкина посолила свой суп и попробовала с ложки.
– Баланда готова. А ну, шантрапа, бегом за ложками, пока остывает, – скомандовала она детям. Детей ветром сдуло за ложками. Когда баланда остыла, мадам Брошкина выстроила детей в очередь и разрешила есть.
Послушно и молча дети по очереди окунали свои ложки в синюю закопчённую кастрюльку, старались набрать побольше гущи, и с наслаждением чавкая, ели этот необыкновенный суп, приготовленный мадам Брошкиной, тётей Мусей.
МАДАМ БРОШКИНА
Тогда, в далёком детстве, будучи Ветуней, я серьёзно думала, что Мусина фамилия Брошкина. Но тётя Муся всегда злилась и пыталась дать хорошего тумака, осмелившемуся назвать её мадам Брошкиной. После супа она навсегда осталась для нас тётей Мусей. Потом, через много лет, когда тётю Мусю обнаружили мёртвой в её коморке и хоронили всем двором, я с болью и благодарностью помянула эту женщину. Я поняла, что без неё я, наверное, не стала бы той, кто я сейчас. Её образ во всех подробностях всплыл передо мной. Высокая, худая, какая-то витиеватая причёска из белых вытравленных волос. Где она доставала во время войны перекись? На ней всегда одно и то же выгоревшее на солнце, изношенное креп-сатиновое тёмно-синее, замысловато драпированное платье с длинными рукавами, с подплечиками. Драпировка шла от правого плеча к поясу, дальше ниспадая вниз по юбке куском материи, вывернутой на блестящую сторону. У пояса драпировка была подхвачена огромной брошью в виде банта с синими камнями. Соседи при встрече с ней, здороваясь, всегда смотрели ей в пояс, на эту брошь, но никогда в лицо. Наверное, поэтому ей и дали это смешное прозвище – мадам Брошкина. Лица её я не помню, но помню, что оно становилось красивым и ласковым, когда дети называли её тётей Мусей. В гробу лежала незнакомая мне женщина с высоко поднятым, острым подбородком. Соседки накрасили ей губы яркой помадой. В этом было что-то вызывающее. И я вспомнила, что так же вызывающе после войны выглядела её причёска, её вишнёвые губы и эта старинная серебряная брошь с сапфирами. Когда моралистки нашего двора осуждали её за яркие губы, она не обижалась и отвечала, что с помадой не расстанется даже в гробу.
На чёрной ленте единственного венка, прислонённого к абрикосовому дереву, у которого на табуретках стоял гроб, было написано: «Марии Вениаминовне Казимирской от скорбящих соседей». Её довоенной судьбы точно никто не знал. Ходили слухи, что она работала одевальщицей в театре музкомедии. А до того была какая-то история с потерей голоса, что-то связано с туберкулёзом, даже делали какое-то "поддувание". Да, она сильно кашляла, не переносила табачного дыма. Я и сейчас помню её душераздирающий мокрый кашель. Мы с Бабуней жили на первом этаже, наша дверь из коридора выходила сразу во двор. Летом, в жару мы спали в этом коридоре с открытой дверью, как и все обитатели нашего двора. Кто-то спал на общих балконах, кто-то с распахнутыми окнами. Когда тётя Муся начинала кашлять, я просыпалась, мне казалось, что она вот-вот умрёт от надрыва, что у неё внутри что-то оборвётся и конец. Соседи тоже просыпались и с проклятиями захлопывали окна и двери.
ЛИМАН
Мне шёл пятый год, когда освободили Одессу. Бабуня ждала известий от мамы и папы. Нутром чувствовала, что они живы. Мы часто сидели с ней на крыльце и мечтали о встрече с ними.
– Вот приедуть твои мамка и папка, посмотрять на тебя и шо они на тебя подумають? Шо ты не ихняя дочка – уся замурзанная, локти та колени сбитые, та й крутишь ты ими, як какой-нибудь клоун у цирке.
– У меня кости чешутся, – отвечала я и с хрустом крутила кулаками в разные стороны. Я ощущала, будто в локтях, коленях и запястьях бегают мелкие насекомые и щекочут мои кости. Бабуня обижалась на меня, называла "контуженым инвалидом" и "артисткой погорелого тиятра".
Однажды она пожаловалась тёте Мусе:
– Надо Ветку на лиман, можеть у неё ревматизм, чем чёрт не шутить. Дитё прямо корёжить.
– Так в чём же дело? Завтра я поеду на Куяльник, возьму её с собой, – ответила тётя Муся.
На следующий день мы запаслись лучком, редиской, хлебом. Бабуня пожарила бычков, взяли бутылку воды и поехали. Сначала на одном трамвае, потом пересели на другой, и, не доезжая нескольких остановок до Лузановки, сошли с трамвая. К лиману мы шли по железнодорожной линии. Пахло гарью и тухлыми яйцами. А тётя Муся сказала, блаженно вдыхая вонючий воздух:
– Пахнеть лиманом.
Потом мы шли по бурой траве, растущей на белёсой почве. Это выступала соль, объяснила мне тётя Муся. Шагая по солёному берегу, мы разговаривали о разных вещах. Меня интересовало всё, что касалось загадочной жизни тёти Муси, и я задала ей вопрос, который давно мучил меня.
– Помнишь, Муся, того дядьку, шо пгиходил к нам во двог иггать на скгипке?
– Помню, а что? Он же мой давний ухажёр.
– Так он тебе сказал – " Я тебя везде найду, бо земля кгуглая". А я смотгю на землю под абгикосой – она там совсем не кгуглая, а говная. Это мячик кгуглый.
– Ну и земля как мячик. Висит себе в небе, а мы на ней живём.
– А что значит небо?
– А вон оно, – Муся посмотрела вверх и прищурилась от солнца. – Прямо над тобой… огромное, голубое… И там Бог.
– Никого я там не вижу. Бабуня говогила, шо Бога нет, потому что мой дедушка выбил из неё того Бога кочеггой.
– Это потому что он был коммунистом и в Бога не верил. А Бог есть и его никакой кочергой не выбьешь.
– Ну, смотги, – упрямилась я, тыча вверх пальцем. – Там совсем пусто, никого там нет, никакого Бога! Только чайки.
– Он есть, только очень высоко, отсюда не видно. Вот смотри – чайка, когда она на земле, кажется большой, а чем выше улетает, тем меньше кажется.
– А у Бога тоже есть кгылья?
– У Бога всё есть. И если хорошо его попросить, помолиться, то он всё тебе даст.
– Всё-всё? И даже конфеты? И всякие платья кгасивые?
– И конфеты, и платья… Но при условии, что ты будешь хорошей девочкой, слушаться бабушку и никогда никого не обманывать. Понятно?
– Понятно, – с сомнением промямлила я. – А как же он узнает, что я обманываю?
– Боженька всё знает, всё видит.
– И даже как я какаю? Фу!
– Какать, Ветуня, это не грех. Он видит все грехи и все добрые дела. За грехи наказывает людей, за добро спасает, – и Муся перекрестилась, глядя в небо.
А лиман уже сверкал перед нами, как стекло огромного размера, распластанное по земле до самого горизонта. И ни одной живой души! Тихо и жутко. Бабуня водила меня на море, на городской пляж Лонжерон, там было людно, шумно, море весело плескалось, разговаривало, иногда сердилось, иногда ласкалось, иногда жаловалось, вздыхало, иногда рассказывало мне сказки. Это бывало когда я, нанырявшись и, наглотавшись солёной воды до тошноты, дремала под простынёй. Потом отдохнув и перекусив хлебом с помидорами и огурцами, я опять отдавала себя на растерзание морю. В море у берега плескалась гурьба беспризорных ребят. Они веселились, орали, подпрыгивали в воде, принимая на себя волны, подныривали друг под друга. Я завидовала им – они пришли на пляж сами, без родителей. Очень злилась на Бабуню, когда она в мужских чёрных сатиновых трусах до колен и в белом застиранном бюстгальтере 10-го размера, с множеством пуговиц на спине, размахивая полотенцем, бегала по берегу и орала высоким противным голосом:
– Вийди з моря, паразитка! Не мотай мине нервы! Если зараз не вылезешь, ремня дома получишь. Так настягаю, шо жопа вспухнеть! Ты ж уже синя, як мертвяк!
Мальчишки смеялись над Бабуней. А меня душила обида и стыд за неё, за её мужские трусы, за этот застиранный бюстгальтер на семи пуговицах, за её писклявый голос. Я делала вид, что это не моя бабушка. Я ведь знала, что плавать она не умеет и вряд ли сунется в море до пояса. Сама же я плавала как рыбка. Помнится я и не училась плавать. Как вошла в воду, сразу поплыла по-собачьи. Это уж потом я стала учиться у пацанов, живущих в хижинах у моря, прыгать с камней, нырять за крабами и мидиями, кувыркаться через себя и лежать на воде. Из моря я не выходила часами. Даже в самую жаркую погоду выползала на берег дрожащая, как мокрый пёсик, с синими губами и ногтями. А Бабуня верещала, кутая меня в простыню:
– Ну, мертвяк, синюшный мертвяк, унистожишь себе здоровье, шо я скажу маме! Уся в неё, та такая же была в детстве. Ой, Ветка, буду дубасить!
Всегда угрожала, но даже пальцем не тронула за всю нашу совместную жизнь.
Подошли мы с тётей Мусей к лиману. А он мёртвый. Тишина вокруг, только редко пролетит над нами чайка и прокричит что-то почти трагическое. Но это только усугубляло наше одиночество и мертвизну лимана, который простёрся перед нами до самого горизонта. Другой ребёнок закапризничал бы, стал бы проситься на море, ведь рядом Лузановка – прекрасный песчаный пляж, люди. Нет. Я сказала, что здесь очень хорошо и мне нравится. Наверное, я не хотела обидеть тётю Мусю.
– Ты пока разденься и посиди тут, обсохни от пота, а я накопаю грязи, – тётя Муся отошла куда-то в сторонку и стала копаться в траве, в мелких лужицах солёной воды.
Я подошла к самому лиману. Вода прозрачная-прозрачная, как слеза. Песок на дне уложен аккуратными волнами, отчётливо, упруго. Будто кто-то специально рассчитал расстояния между возвышениями и углублениями. Я присела на корточки, пристально разглядывая дно. Вдруг мне стало жутко. Сквозь воду из песка на меня что-то смотрело. Я застыла и тоже стала смотреть в маленькие чёрненькие глазки, торчащие на костистой мордочке, выглядывающей из песка. – Кто это? – подумала я, и осторожно опустив в воду пальцы, хотела дотронуться до существа, смотревшего на меня. Протяжный вопль пронзил тишину лимана! Я бежала к тёте Мусе и орала, размахивая правой рукой, на указательном пальце которой висел обыкновенный большой краб. Невыносимая боль, но страх сбросить краба был ещё сильней. Тётя Муся бежала ко мне. Совершенно голая, с чёрными по локоть руками.