Львы Сицилии. Закат империи

Text
Aus der Reihe: Львы Сицилии #2
3
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Джованна смотрит, как мать вперевалку идет к ней, опираясь на палки. Ее седые волосы уложены в высокую прическу, подчеркивающую округлость лица. Все в ней круглое: пальцы, в которых, кажется, утопают кольца; огромная, с трудом сдерживаемая платьем грудь; подъюбники, в которых нет нужды, потому что помещенной в них плоти много, слишком много.

Элеонора д’Ондес Тригона, сестра Ромуальдо Тригоны, князя Сант-Элиа – дама средних лет, она рано состарилась и подурнела, у нее полно болячек, и она совершенно не заботится о своем здоровье. Лицо у нее раскраснелось, она тяжело дышит и потеет, сделав лишь несколько шагов.

Дочь не двигается с места, ждет, пока мать подойдет к ней, и они уходят по дорожке в сад.

– Пресвятая Мария, как я устала! Иди-ка сюда, присядем, – вдруг говорит дочери Элеонора.

Ушедшая вперед Джованна останавливается, ждет, пока мать сядет на каменную скамью перед вольером, присаживается на уголок рядом. В саду гуляют ее малыши с нянями, гоняют попугаев в вольере. Неподалеку мужчины курят сигары и вполголоса переговариваются.

У матери на юбке жирные пятна. Наверняка поела перед тем, как прийти на обед, думает Джованна со смесью досады и раздражения. Княгиня, а так себя распустила!

– Ишь ты! Забеременела, а мне ничего не сказала? От донны Чиччи узнаю! А теперь и свекровь твоя говорит, а я, выходит, последняя…

Джованна не отвечает. Разглядывает свои тонкие пальцы и замечает, что обручальное кольцо на безымянном скользит слишком свободно. Потом смотрит на бриллиантовое кольцо с изумрудом – подарок Иньяцио. На Рождество он подарил ей еще и золотой браслет с цветком из драгоценных камней, сделанный специально для нее.

– Я хотела быть уверенной. И потом, maman, вы же знаете. Не стоит говорить об этом слишком рано.

Элеонора протягивает руку, трогает живот дочери.

– Когда рожать?

Джованна отстраняется, отводит руку матери.

– Кто ж знает? Май, июнь… – качает головой, разглаживает платье. Ей пришлось ослабить тесный корсет: живот растет быстрее, чем во время предыдущих беременностей. А донна Чичча – будь она неладна, не умеет держать язык за зубами! – говорит, что причина в том, что на этот раз будет девочка.

– Смотри в оба, муженек-то твой начнет бегать за юбками. Ты двоих родила, уж не майская роза!

– Я знаю. Мой муж за юбками не бегает и бегать не будет, – резко отвечает Джованна. Иньяцио человек серьезный, он не станет изменять ей, особенно сейчас, когда она беременна. А если и изменит, она ничего не хочет об этом знать.

Не ваше дело, думает она с негодованием. Ваш муж давно на вас даже не смотрит!

С некоторых пор ее все раздражает. И мать, конечно, не исключение.

Элеонора, кажется, это заметила, и ей жаль дочь.

– Ты кушаешь?

– Да.

– Знаешь, как говорят: ладную кошку мясом кормят.

Кошку мясом кормят. Как будто она домашнее животное!

– Да ем я, угомонитесь! – Джованна вдруг понимает, что повысила голос, – няни повернулись и смотрят на нее.

Жар приливает к щекам Джованны. Гнев и обида застилают глаза.

– Уж и сказать-то нельзя ничего! Сразу в крик, как торговка.

Голос Джованны дрожит, вот почему она ненавидит себя: все в ней – горло, внутренности, все ее тело напоминает о том, что она – дочь этой женщины. Княгини, которая всегда слишком громко говорит, которая набивает рот и брюхо едой так, что не может дышать. Княгини, которая хуже крестьянки. Джованна помнит, как смотрели на них родственники – кто с насмешкой, кто с жалостью. Если бы у нее были брат или сестра, близкий человек, к которому можно обратиться за утешением, с которым можно разделить боль. Но нет: ей одной нести материнский позор.

Джованна, всхлипнув, вскакивает со скамьи и убегает. Мать пытается ее удержать, зовет, чтобы вернулась, извиняется. Отчаяние несет Джованну в глубь парка. Обхватив ствол старой груши, она громко рыдает, сухие листья падают ей на волосы, кора впивается под ногти.

Одна ее часть понимает, что это из-за беременности она стала такой ранимой и легко теряет контроль над собой. Но другая, глубинная, та, что прячется на дне желудка, кипит, выплескивая наружу воспоминания и унижения.

Джованна наклоняется вперед, нащупывает пальцами корень языка. Один спазм, другой. С едой из тела выходит гнев, оно очищается, освобождается, и неважно, что во рту кисло, что горло дерет. Джованна придерживает подол платья, боясь испачкать. Она делает так давно – с тех пор, как возненавидела мать за ее обжорство, за то, что та толстеет с каждым днем. Юная Джованна ела все меньше и меньше, как будто хотела растаять, исчезнуть с лица земли.

В какой-то момент начались обмороки. Сбитая с толку, мать уложила ее в постель и пичкала мясом, хлебом и сладостями. Джованна слушалась, а потом избавлялась от еды. Врач сказал, что ее желудок стал размером с небольшую миску и она никогда не сможет нормально есть. Девушка изо всех сил цеплялась за этот диагноз, со смущенной улыбкой вспоминая о нем всякий раз, когда кто-то отмечал ее плохой аппетит.

Иньяцио поставил этот вердикт под сомнение: вскоре после свадьбы он, устав умолять жену «поесть побольше», отвез ее в Рим к одному известному врачу. Они долго беседовали, еще дольше длился медицинский осмотр, и ученый муж без обиняков заявил, что Джованна должна «бросить эти капризы» и родить ребенка, что беременность заставит ее тело функционировать, «как задумано природой».

Она лишь кивнула, а Иньяцио, успокоенный, улыбнулся при мысли о сыне, который все исправит. В итоге доктор оказался прав, по крайней мере частично: во время беременностей ситуация улучшалась еще и потому, что Джованна хотя бы не вызывала у себя рвоту из любви к ребенку, которого носила.

Но сегодня все по-другому: обида затмевает ум, омрачает сердце.

Она снова кашляет. Чувствует, как поднимается по пищеводу желчь: в желудке ничего не осталось. Ей лучше, она ощущает себя свободной и легкой. Даже слишком. Ее пошатывает.

На плечо ложится рука. Уверенное и ласковое прикосновение сменяется нежным объятием.

– Это из-за ребенка? Тебя вырвало?

Иньяцио прижимает ее к себе, притягивает за плечи к груди. Иньяцио сильный, крепкого телосложения. Джованна отдается его объятиям, впитывает исходящие от мужа тепло и уверенность.

– Тошнит, – она уклоняется от объяснений, дышит, приоткрыв рот. – Слишком много съела.

Он достает из кармана носовой платок. Молча вытирает ее потный лоб, губы. Он не скажет ей, что слышал ее ссору с матерью, что специально пошел за ней, что видел, как она засовывала пальцы в горло. Он не скажет ей, что видит это не впервые. Он не понимает, но ни о чем не спрашивает: это все женские штучки. Ведь римский врач тогда сказал ясно: всему виной ряд привычек, к которым прибавилась обычная женская истерия.

Иньяцио просто обнимает и успокаивает ее.

Он давно понял, как хрупка Джованна и как велик ее страх не соответствовать имени, которое она носит. И научился ценить ее упорство, ее волю. Не будь у Джованны такого своенравного характера, вряд ли она удержалась бы рядом с ним, вряд ли смогла бы смириться с тем, что он не может всецело ей принадлежать. Ибо он принадлежит дому Флорио, только ему, как и его отец. Он никогда от нее этого не скрывал.

– Пойдем, – говорит Иньяцио.

Джованна отстраняется.

– Не волнуйся, со мной все хорошо, – говорит она, но бледность выдает ее.

– Неправда, – возражает он низким голосом. Гладит ее лицо, берет руку и целует кончики ее пальцев. – Помни, кто ты такая.

Капризный ребенок? Истеричка? – думает Джованна, хочет спросить его, но Иньяцио прикладывает палец к ее губам, наклоняется вперед. На мгновение она замечает, что на его лицо ложится тень. Какое-то воспоминание. Сожаление.

– Ты – моя жена, – наконец говорит он и касается ее губ поцелуем.

Джованна берет его за лацканы пиджака, притягивает к себе. Это все, что он может дать ей… и на большее, по крайней мере пока, она не претендует.

* * *

Вернувшись в дом, Джованна и Иньяцио видят, что гости собираются уходить. Иньяцио прощается с Аугусто Мерле и семейством Де Паче, а Элеонора подходит к Джованне и, сделав над собой усилие, обнимает дочь. За ней подходит отец и, вопреки обычной отстраненности и формальным манерам, берет руку дочери, нежно целует ее и шепчет:

– Береги себя.

Наконец Джованна и Иньяцио остаются одни. Он гладит жену по спине, приобнимает за талию.

– Хочешь немного отдохнуть?

– Да, я, пожалуй, прилягу.

Иньяцио достает из нагрудного кармана часы.

– Пойду поработаю. Присоединюсь к тебе за ужином, если захочешь перекусить.

Поцеловав жену в лоб, он уходит.

Джованна берет Джулию под руку, помогает ей перейти по лестнице в старую часть виллы. Они входят в одну из детских. У маленького Винченцо поднялся жар, и Джованна попросила няню уложить его в постель. Он лежит, сонный, под одеялом. Иньяцидду сидит на полу, играет с солдатиками.

– Я побуду здесь. Ты отдохни, – говорит Джулия и нерешительно добавляет: – Я слишком поздно поняла, что мать не знает о твоей беременности…

– Да, я просто не успела ей сказать, – Джованна кривит рот.

– Прости меня, – Джулия касается рукой лица Джованны, с грустью смотрит на невестку. – И у меня с матерью было так же; она всегда находила, за что меня побранить… – помолчав, произносит она. – Я никогда с ней не откровенничала. – Джулия приподнимает голову Джованны за подбородок, смотрит ей прямо в глаза: – Матери – существа несовершенные, иногда они кажутся нам злейшими врагами, но это не так. Просто они не знают, как нас любить. Они убеждают себя, что могут сделать нас лучше, и хотят, чтобы мы не страдали, как они… не понимая, что каждая женщина и так слишком многого от себя требует и должна пройти через свою собственную боль.

Джулия говорит очень тихо и с такой грустью, что на глазах Джованны выступают слезы. Это правда, она и мать любят друг друга, но слишком уж они разные: Элеонора – неумеренная, экспансивная; Джованна – сдержанная, скромная. Всю жизнь они конфликтовали, потому что мать хотела привлечь ее на свою сторону, сделать ее под стать себе. Вот почему Джованна росла с постоянным ощущением, что она… не такая, как надо. Эта мысль никогда ее не покидала.

 

С опущенной головой она идет к себе в комнату. Донна Чичча уже там, вышивает детское платье. Она уверена, что будет девочка: она высчитала дни по лунному календарю, а еще она много чего чувствует кожей.

Эту женщину с грубым, суровым лицом Джованна боится и вместе с тем любит. Ей не нравится, что донна Чичча знает все наперед, Джованна чувствует себя неуютно, ей кажется, она окончательно теряет контроль над своей жизнью. К тому же священник говорит, что нужно остерегаться суеверий, что будущее написано в книгах, которые умеет читать только Бог. И все-таки Джованна может положиться на донну Чиччу. В детстве та всегда утешала ее, вытирала слезы; в подростковом возрасте терпеливо кормила, когда девушка отказывалась есть. Именно донна Чичча объяснила Джованне, почему каждый месяц появляется кровь, и рассказала, что происходит между мужчиной и женщиной. Это она помогала при рождении детей. Она обнимала ее, когда Джованна в слезах признавалась, что боится потерять любовь Иньяцио. Больше, чем мать, больше, чем родственница, донна Чичча всегда давала ей то, в чем она действительно нуждалась. От нее у Джованны и страсть к вышиванию. Научившись этому в детстве, она вышивает скатерти, простыни и даже ткет гобелены.

Донна Чичча смогла сделать то, что никому не под силу: при ней Джованна съедает чуть больше обычного; за обедом донна Чичча смотрит на нее строго, но с любовью, пока Джованна не проглотит хотя бы несколько ложек. А когда они вышивают, устроившись друг напротив друга, погрузившись в уютную тишину, сотканную из сопричастности, из привычки, донна Чичча ставит рядом поднос с дольками апельсинов или лимонов и небольшую сахарницу. Время от времени Джованна берет дольку, макает ее в сахар и кладет в рот.

Донна Чичча помогает Джованне переодеться и говорит ей, как всегда, прямо:

– Что-то вы бледны… Я видела, вы съели примерно столько, сколько ест маленький Винченцо, когда болен. Где же ваше благоразумие? Малыш не вырастет, вы и себе, и ему вредите.

– Мне не под силу съесть всю тарелку. Кстати, ужинать я не буду, слишком устала.

– Есть в меру должен каждый христианин, донна Джованна, – вздыхает донна Чичча, и крепко сжимает запястья Джованны, заставляя смотреть ей в глаза. – Не пристало замужней женщине капризничать, как ребенку. У вас есть муж, он вас уважает, немногие женщины могут этим похвастать. У вас два сына, два ясных цветика. Сколько раз я вам говорила: не привередничайте из-за еды, не гневите Господа!

Джованна кивает, не поднимая головы. Она знает, что донна Чичча права, что не стоит гневить Господа, но это сильнее ее.

– Он не знает, каково мне, – говорит она так тихо, что донна Чичча, которая помогает ей снять юбку, вынуждена склониться еще ближе, чтобы расслышать. – Мой муж – лучше всех. Но… – Джованна замолкает, потому что за этим «но» кроется боль, которая никогда не покидает ее, тень, в которой едва различимы призраки, имени которым нет. Одиночество, холодное, как стекло.

Донна Чичча воздевает к небу глаза, складывая платье.

– У вас есть все, чтобы жить и радоваться, а вы не рады, вот о чем я толкую. Муж есть муж, женские дела ему непонятны, безразличны. Ваш долг – быть примерной женой, думать о детях. Вы замужем за важным человеком, не может он вечно сидеть у вашей юбки.

– Вы правы, – вздыхает Джованна.

Донна Чичча смотрит на нее недоверчиво, но с пониманием.

– Позвать горничную, чтобы помогла вам помыться и укладываться спать?

– Нет, спасибо, донна Чичча, я сама.

– Ну, как хотите… – отвечает та едва слышно и идет на кухню сказать, что хозяйка не будет ужинать.

Джованна устало прислоняется к дверному косяку. В позолоченном зеркале отражается ее силуэт – хрупкое тело, почти невидимое в нижней сорочке. Сегодня она была в шелковом платье, сшитом для нее в Париже, кремового цвета, с воротником и манжетами из валансьенского кружева. Надела колье и серьги из жемчуга с бриллиантами – свадебный подарок Иньяцио.

Все похвалили ее наряд. Иньяцио лишь посмотрел и одобрительно кивнул, а затем продолжил разговор с Аугусто. Как будто она просто выполнила свой долг.

Долг. Это слово ее преследует. Она должна хорошо есть, потому что надо иметь силы и рожать детей. Должна выглядеть безупречно, потому что обязана соответствовать семье, в которую попала. Должна хорошо говорить по-итальянски и знать иностранные языки.

В личной жизни она должна оставаться в тени и мириться со всем, потому что так полагается хорошей жене, потому что это и есть брак: ублажать мужа, молча ему повинуясь. Так она и делала, начиная с их первой ночи. Вела себя смиренно, покорно, следуя стыдливым советам матери: закрыть глаза и стиснуть зубы, если почувствует боль. Молиться, если будет страшно.

Но он был таким страстным и внимательным, что она до сих пор краснеет, вспоминая об этом. Ночная сорочка и молитвы полетели на пол, а он овладел ее телом и подарил такие ощущения, о которых она и не подозревала.

Так было в первые годы, но после рождения их первенца Иньяцио хотел ее все реже и без прежней страсти. Как будто и она стала долгом, обязанностью, которую нужно выполнять, а не женой, с которой делишь постель, тело и душу.

Сначала она думала, что у него другая женщина. Но после рождения Иньяцидду поняла, что все мысли Иньяцио заняты семейным делом. Соперница у нее была, ее звали «дом Флорио».

К тому же Джованна родила ему двух сыновей, продолжение рода обеспечено, так что…

Она пыталась поговорить об этом с донной Чиччей, но та лишь пожала плечами.

– Все лучше работа, чем женщина. И потом, у вашей свекрови такая же судьба, сколько она терпела, бедняжка! Перво-наперво – дом Флорио, а уж потом она и дети.

Вот только Джованна не Джулия. Ей нужен муж.

* * *

Иньяцио тоже не ужинает. Просит принести чашку черного чая и продолжает просматривать бумаги из ароматерии на виа Матерассаи. Доход от нее теперь не тот, что раньше, несколько раз он даже подумывал от нее избавиться, но в итоге приверженность традициям и семейным корням взяла верх. И суеверие: это лавка отца, а прежде она принадлежала деду и брату деда, которых Иньяцио не знал. Это часть их истории, как и кольцо, которое он носит на безымянном пальце под обручальным кольцом.

Он гасит свет, выходит из кабинета. Зевает. Возможно, ему удастся сегодня уснуть.

Слуги молча проходят по комнатам, гасят свет, ставят экраны у каминов – поленья догорают, тихо рассыпаясь в прах. Запираются двери.

Ночной дозор охраняет дом. Иньяцио не видит стражников, но как будто слышит их шаги – взад и вперед по саду. Он не может привыкнуть к этому «неизбежному» присмотру: в детстве он спокойно бегал по всему Палермо, от виа Матерассаи до Аренеллы. Теперь все изменилось.

Богатство притягивает беды.

Поднимаясь по лестнице, он снимает пиджак, ослабляет галстук. Проходит мимо комнаты матери – она наверняка спит. Мать все больше устает, с каждым днем слабеет. Надо попробовать убедить ее остаться жить в Оливуцце.

Доходит до детских, заходит в комнату Иньяцидду, приближается к кроватке. Сын спит, прижав ручку к губам. У него тонкие черты лица, как у Джованны, он очень подвижный, ему нравится быть на виду. Потом Иньяцио идет в комнату к Винченцино – тот спит, приоткрыв рот, закинув за голову руки. У него волнистые, как у отца, волосы; худенькое тело неприметно под одеялом. Иньяцио гладит сына, тихо выходит из комнаты. Интересно, кто родится – мальчик или девочка? Я бы хотел девочку, думает он с улыбкой.

Иньяцио доходит до своей спальни, там на табурете дремлет Леонардо, – но в доме все зовут его Нанни, – камердинер, нанятый по настоянию Джованны. Иньяцио трясет его за плечо:

– Нанни…

Невысокого роста, крепко сложенный, с густой копной черных волос, Леонардо вскакивает:

– Дон Иньяцио, я…

Тот останавливает его.

– Шел бы ты спать. Я покуда в состоянии раздеться сам, – говорит он с заговорщической улыбкой. Со слугами Иньяцио разговаривает на диалекте, чтобы они не чувствовали неловкости. Домашняя дипломатия.

– Что-то я сегодня умаялся, ждал-ждал вас, и вот… – кланяется Леонардо.

– Будет тебе, ступай, ложись. Завтра утром встаем в пять.

Камердинер, шаркая ступнями, исчезает за дверью, лепеча оправдания.

Иньяцио потягивается, снова зевает. Задергивает жаккардовые гардины, бросает на кресло пиджак, снимает жилет, ботинки, падает на кровать и закрывает глаза.

Сообщник усталости, всплывает воспоминание. Настолько явственное, словно в настоящем, оно затмевает все вокруг. Иньяцио кажется, вот он, снова юный, двадцатилетний, и на него не давит груз ответственности.

Марсель.

Цветет акация, на землю брошено покрывало. Запах свежескошенного сена, стрекот цикад, тепло. Солнечный свет проникает сквозь листву, ветер качает ветви. Его голова лежит у нее на коленях. Она гладит его волосы. Он читает книгу, потом берет ласкающую его руку, подносит к губам. Целует ее…

Стук в дверь.

Иньяцио открывает глаза. Солнце, тепло, цикады сразу исчезают. Он снова в Оливуцце, в своей комнате, окончен праздник, который утомил его больше, чем день работы.

Он садится на кровати.

– Входите.

Это Джованна.

Она в кружевном капоте, волосы заплетены в косу, совсем девочка – на вид ей не дашь двадцати одного года. Несмотря на внешнюю хрупкость, она сильная женщина, она предана ему душой и телом, она влила в их семью новую, благородную кровь.

Джованна – надежный тыл, правильный выбор, спокойная жизнь, соответствующая статусу Флорио, представителям новой аристократии, опирающейся на капитал, на власть, на социальный престиж.

Она – мать его детей.

Вот о чем нужно думать, упрекает он себя. А не о том, что не можешь иметь. Никогда не смог бы иметь.

– Ты доволен сегодняшним днем? Все прошло хорошо, не так ли? – Джованна стоит посреди комнаты.

Он кивает. Он все еще далеко, в плену воспоминаний, и не может этого скрыть.

Джованна подходит, обхватывает руками его голову.

– Да что с тобой? – В ее голосе недоумение. – Я хотела поговорить о твоей матери. Меня тревожит, что она все меньше ест и ходит с трудом. Это нехорошо. Ты тоже этим обеспокоен?

Иньяцио качает головой, притягивает Джованну к себе, целует ее в лоб. Проявление нежности.

– Так, думал о разном.

– О работе? – настаивает Джованна, отстраняясь, чтобы посмотреть на него.

Иньяцио, как всегда, невозмутим.

– Ну да.

Он не хочет, не может прибавить к этому ничего, его пожирает чувство вины. Эта женщина любит его всем своим существом и отчаянно надеется на взаимность. Но какая-то его часть по-прежнему – и всегда – будет связана с воспоминаниями. Воспоминаниями, проникшими в саму его кровь. Биение каменного сердца эхом отдается рядом с сердцем из плоти.

Он кладет руку ей на грудь, ищет ее губы. Поцелуй теплый, и это тепло согревает его, превращается в желание.

– Джованна… – бормочет он.

Она отвечает ему, обнимает, притягивает к себе.

По телу Иньяцио проходит дрожь.

– Ты думаешь, еще можно? С ребенком…

Она улыбается, снимает с него рубашку.

Они занимаются любовью спешно, жадно припадая друг к другу.

После Иньяцио проваливается в глубокий, без сновидений, сон.

После Джованна грустит о любви. И о том, что ей никогда не догнать Иньяцио в мире его теней.

* * *

На праздник Богоявления семья вновь собирается в гостиной виллы в Оливуцце: взрослые поздравляют друг друга, дети радостно кричат, получив подарки. На столе после трапезы остаются цукаты, сухофрукты и немного ликера.

Слишком шумно, думает Иньяцио. Ему нужно поговорить о делах с Франсуа, мужем Джузеппины, а в гостиной это никак невозможно. Он приглашает зятя пройти в кабинет, и когда за ними закрывается дверь, в тишине у обоих вырывается вздох облегчения.

– Эти семейные обеды порой просто невыносимы! – скороговоркой говорит Франсуа, мешая итальянский, французский языки и сицилийский диалект. Он хорош собою, с подкрученными усами и ясными, добрыми глазами. Иньяцио нравится зять, он знает, что Франсуа искренне любит его сестру Джузеппину.

– Ты в курсе, что я приехал в том числе и по делам. Нужно было завезти кое-что в Палермо, в магазин к отцу, а также взыскать долги, которые… Кстати, могу ли я оставить на хранение в вашем банке несколько векселей?

 

– Безусловно. – Иньяцио наливает ему бокал марсалы, наполняет свой. – Хотел тебя спросить: есть ли новости об аренде складов в Марсельском порту?

Франсуа разводит руками, капля ликера падает ему на палец.

– Я нашел два. Оба подходят, хотя тот, что больше, расположен чуть дальше.

Иньяцио кивает. Иметь склад прямо в порту означает существенно сэкономить время и деньги.

– Как только вернусь в Марсель, передам все указания твоим поверенным. – Франсуа вздыхает. – Я хотел бы уехать как можно скорее, беспокоюсь о mon petit, малыше Луи. Нужно найти для него хорошего доктора. Здесь у вас хорошие доктора? Винченцино показался мне немного слабым…

– Да, к сожалению. У него часто бывает жар, здоровье не слишком крепкое. Теперь вот простудился, кашляет…

– Ах, какая незадача! Бедный малыш! К счастью, Жозефин, твоя сестра, с Луи не одна. У нас гостит Камилла Мартен Клермон.

Иньяцио не отрывает взгляда от стакана.

– Ты ведь знаешь, что она теперь Клермон, да? Она снова вышла замуж. За адмирала, хорошего человека.

Иньяцио вдруг кажется, что голос Франсуа доносится издалека.

– Да… – бормочет он. – Кажется, это было в начале 1868 года.

– Да. Ей не было и двадцати, когда она овдовела. Детей у них не было, и даже сейчас они, кажется, не могут их иметь. Она много страдала, но, похоже, смирилась… – Франсуа пожимает плечами и допивает марсалу. – Жизнь бывает очень несправедлива. Счастье так мимолетно на этой земле, – заключает он с досадой. В его голосе звучит грусть. Или косвенный упрек?

Иньяцио крепко сжимает толстостенный бокал из хрусталя. С усилием поднимает голову, напустив на себя безразличие, кивает.

И тут – удивительное дело – лицо Франсуа смягчается, печаль – или упрек? – исчезает.

– Когда я сказал, что еду в Палермо, она попросила передать тебе привет.

Иньяцио тяжело вздыхает.

– Я понимаю, – бормочет он.

Но не хочет ни понимать, ни знать, ни помнить.

Он проводит рукой по затылку, массирует затекшую шею. Опускает голову. Вздох, который не должен вырваться, давит ему грудь. Воспоминания не дают покоя.

Он, владелец литейного завода, винного производства, банка, десятков домов, флота из пятидесяти кораблей, – он боится встретиться взглядом с зятем. Но все-таки поднимает голову и смотрит на Франсуа.

– Передай и ей мой поклон.

Больше не может, не имеет права ничего сказать. Он должен жить настоящим.

* * *

Февраль 1872 года принес холод в мягкую сицилийскую зиму. Иньяцио вдруг замечает это, выходя из кареты, остановившейся у кладбища Санта-Мария ди Джезу, у подножья горы Грифоне: дыхание вылетает изо рта облачками пара.

Палермо далеко. Здесь только зелень и тишина. Серый зимний свет просачивается сквозь облака. Шум дождя, запутавшегося в ветвях недавно посаженных кипарисов, капли на листьях апельсиновых деревьев ненадолго отвлекают его от мрачных мыслей, сопровождавших на протяжении всего пути к кладбищу.

С годами пустота, возникшая после смерти отца, заволоклась пеленой суеты, но осталась глубокая печаль. Иньяцио считал, что научился с этим жить, что обрел покой в смирении и труде. Он продолжал мысленно разговаривать с отцом, хранил верность их маленьким совместным ритуалам, таким как послеобеденное чтение местной газеты «Джорнале ди Сичилия». И перенял привычку отца по утрам пить кофе в рабочем кабинете, в полном одиночестве.

И все же…

Однажды ноябрьским вечером, примерно год назад, его мать пошла спать, и он рассеянно попрощался с ней, поцеловав в лоб.

На следующее утро Джулия не проснулась.

Она умерла во сне. Ее доброе сердце перестало биться. Она ушла так же тихо, как и жила.

Под маской боли в Иньяцио кипела ярость. Как же так? Это несправедливо, она отказала ему в возможности проститься с ней, подготовиться к ее уходу. Он так и не сумел отблагодарить мать за все, что она для него сделала: за хорошие манеры, которые она привила ему, за ровный нрав, который передался ему, за чувство уважения к другим, которое он у нее перенял. Преданность делу, самоотверженность, решимость Иньяцио взял от отца. Все остальное, в том числе умение справляться с жизненными трудностями, все, что делало его мужчиной, было подарком Джулии. И – он понял это, лишь когда ее не стало, – подарком была даже та единственная, тихая, но твердая любовь, которую она испытывала к отцу.

Мать умерла в тот самый день, когда умер отец. Все, что от нее осталось, – призрак, готовый растаять в свете дня. Пустая оболочка. И вот наконец свет пролился. И вместе с ним пришел покой.

Ибо если отец был морем, она была утесом. А утес не может без моря.

Иньяцио представляет, что сейчас они вместе, где-то там, у небесной виллы «Четыре пика». Отец смотрит на море, а мать опирается на его плечо. Она поднимает голову, на ее губах играет легкая улыбка; отец поворачивается к ней, склоняет голову к ее голове. Они молчат. Просто стоят рядом.

В горле у Иньяцио комок. Он не знает, откуда этот образ – детское ли воспоминание или утешение, которое дарит ему рассудок. Это не важно, говорит он себе, подходя к могиле родителей. Где бы они ни были, главное, они вместе, они обрели покой.

Вот и склеп. Монументальная постройка в окружении памятников и захоронений представителей палермской знати. Город мертвых Санта-Мария ди Джезу – отражение города живых.

У ворот Иньяцио видит Джузеппе Дамиани Альмейду и Винченцо Джакери. Они о чем-то говорят, в тишине их голоса перекрывают щебетание птиц, обитающих в кипарисах. Альмейда и Джакери не сразу замечают Иньяцио.

– Вся недвижимость, которую он купил за последнее время, оформлена на компанию «Почтовое пароходство». Вы понимаете, зачем ему это? – Дамиани Альмейда поднимает воротник – холодный влажный воздух пробирает до костей.

– Специи его больше не интересуют. Он объявил об этом сразу после смерти отца, но…

– И я объяснил почему: времена изменились, – негромко произносит Иньяцио.

Мужчины удивленно поворачиваются к нему.

Иньяцио вспоминает о подвалах Марсалы, о производимом там крепленом вине, которое развозится по всей Европе. О своих пароходах, которые перевозят товары и пассажиров по всему Средиземноморью, в том числе и в Азию, и в Америку.

– Есть люди богатые, и есть те, кто пыжится, пытаясь продемонстрировать несуществующее богатство, – добавляет он.

– Вы правы. Кто же сегодня не хочет казаться богачом? – пожимает плечами Дамиани Альмейда.

– А когда было иначе? Люди любят потешить свое самолюбие, пустить, так сказать, пыль в глаза. – Джакери опирается на трость: в последнее время из-за ноющей боли в бедре ему тяжело ходить. – Прежде вконец обнищавшая знать лезла из кожи вон, а сегодня всякий стремится к богатству и власти.

Джакери смотрит по сторонам: надгробия со звучными именами чередуются с неприметными плитами. Буржуазия рядом с аристократией, роскошные склепы рядом со скромными могилами, скромными не по своей воле – из-за нехватки денег. Смерть избавила от всех притязаний тех, кому пришлось продать даже гвозди из стен, чтобы выжить, тогда как пышные захоронения новоявленных буржуа на кладбище Санта-Мария ди Джезу, на других городских кладбищах, в том числе и самом большом, Санта-Мария деи Ротоли, олицетворяют добытое трудом богатство.

– И чем дальше, тем это более очевидно. Все меняется. Мы видим, что происходит в Европе. Есть такие, кто хочет доказать, что они – хозяева мира, а у самих добра – от жилетки рукава. – Дамиани Альмейда спускается по ступеням, отделяющим часовню от склепа, где недавно похоронили Джулию, достает из кармана связку ключей. Взвешивает их на ладони, протягивает Иньяцио: – Вот, это ваши.

Иньяцио сжимает в руке ключи. Железные, большие, тяжелые. Как наследство отца.

Он стоит перед дверью семейной усыпальницы. Ключ поворачивается в замочной скважине. На полу остатки штукатурки и следы ботинок.

В глубине склепа – большой саркофаг из белого мрамора. Винченцо Флорио, отец Иньяцио, высечен из мрамора почти как бог – в тоге поверх обычной одежды. Мать похоронена в нише за саркофагом. В смерти она также скромна, как и в жизни.

Иньяцио в склепе один. Кладет руку в перчатке на саркофаг, гладит его. Холодный мрамор молчит, но где-то в душе Иньяцио чувствует присутствие отца, присутствие родителей. Мягкое тепло разливается в груди.

Он делает все возможное. Он старается. Ему не хватает их слов, их взглядов. Ты никогда не перестаешь быть ребенком, как не перестаешь быть родителем, если у тебя есть дети.