Buch lesen: «Осколок»
© Кочнев С., текст, 2016
© ООО «Страта», 2016
* * *
…И вот я, как есть изначально, человек, в мире людей одинокий, повесть начинаю простыми, присущими языку словами… звезда моя на исходе, и силы мои на исходе, и самая жизнь на исходе своём. Только мысли ещё бередят и тревожат, но голове всё тяжелее носить их. Догорает свеча, уже и не светит, а чадит, ворчит, потрескивая.
Потеряно всё, что можно потерять, и оно, потерянное, саднит, как невырезанный осколок, как оставленная в операционном белом холоде конечность. Все страшное уже случилось, потому и бояться не надо: нé за кого и нé за что. Вот я и не боюсь, даже людей не боюсь, а уж хуже их – только смерть сама, если есть она. Потому что, если нет её, а есть какая-то дальнейшая жизнь среди тех же людей – тогда где же рай? где же ад?
Часть I. Василий
Отец мой, трудно прожив долгую свою жизнь, тихо ушел на моих руках. Последнее, что он сказал, нет… не знаю, как объяснить, пожалуй – выдохнул, был вопрос: «Неужели я умираю?» – но только сейчас я начинаю понимать, что не было страха в том вопросе, а было желание долгожданного и скорейшего освобождения, успокоения, счастья…
Шаляпин, царь-батюшка и Махно на троне
Пригород Чернигова, где в молодой семье моего деда – тюремного надзирателя – Михайло Михалыча Бублéя и Матрёны Ивановны Бублéй (до замужества – Шикуты) весной, с пробуждением всего, пережившего зимнюю снеговерть, родился он, первенец, которого в честь святого Василия Василием и нарекли… так вот, пригород этот звался, и сейчас зовётся Бобровица.
Что в «таёй», как любила говаривать бабушка, Бобровице замечательного? Да ничего. Крытые гнилой соломой крыши на покосившихся хатах, земляные полы, по которым в далёком детстве мне, удивлённому городскому жителю, так сладко было бегать босиком. Одна баня, одна школа, спрятавшаяся за высоченными неохватными деревьями, одноэтажная и крепкая. Пылища, после дождя становящаяся знаменитой непроезжей грязюкой… Впрочем, когда родился Василий, Бобровица и пригородом ещё не была, а была недалёким от города селом, раскидистым и неопрятным.
Но зато Десна! Вот чудо. Вот ради чего прилепилась тая Бобровица всеми кореньями к земле – не оторвать! И глядит – не наглядится в спокойную зеленоватую воду Десны.
Но отвлёкся я что-то, на лирику потянуло не к месту…
Позднее в семействе появились ещё два пацана – средний Григорий и младший Иван – но было это уже после возвращения Михаилы Бублéя из австрийского плена в 15-м году. Трое детей, все пацаны, счастье-то какое! Живи да радуйся… Только не успело счастье, где-то по дороге в сторону забрело…
Михайло был крутого нрава, да, пожалуй, по-другому и не могло быть, потому что предок его дальний, тоже Михайло Бублéй, куренной атаман вольного запорожского войска, зверюга был ещё тот. Это у маляра кацапского Репина на картинке в журнале они все веселые, забавные, письма разные пишут и хохочут от души, а как на деле, то не только вражеской крови, но и безвинной реки пролили. Ох, Михайло-предок атаманскую власть очень на своих любил и шомполами, и плеточкой поперёк спины утвердить, да чего там – и животы вспарывал, и головы рубил. Может когда и справедливо, только всё равно сволочью был редкой. Вот и отозвался нрав в потомке: дед мой, Михайло, был чрезвычайно немногословен и суров. Матрёна боялась его гнева, как страшного суда, а потому очень скоро пылкая любовь юношеская превратилась в семейную каторгу.
Так вот и жили: она ни слова против, дрожа от любого неласкового взгляда, он всё больше молча, и кулаком в зубы тоже молча.
Оба были работящие, дом Бублéев скоро стал одним из самых крепких в селе: земли под участком соток двести было – и сад, и огород, скотины домашней немерено: свиньи, овцы, коровки, даже три лошади было и конь Кавун, красавец чисто белый без единого темного пятнышка. Яблонь в саду штук двадцать, антоновка по большей части, но и белый налив и шафран, да слива-ренклод и какие-то еще другие, не помню всех, да груши сахарные. Да всякой ягоды, да цибуля, да бульба… Ой, да что там говорить! Все было, все! Где оно теперь? Там, в темном далеком далеке, которое собирается все реже из разбросанных по памяти осколков детства, отцовых рассказов, тревожит по ночам.
Михайло, как только объявили мобилизацию на империалистическую в 14-м году, был весь в сборах и уже через неделю месил фронтовую грязь, пройдя только учебные стрелковые трехдневные сборы. А чего его долго учить? Тюремный надзиратель по обязанности человек вроде как военный, да еще прапорщик к тому же. Ну и что, что ключами гремел, а не затвором винтовки. Честно сказать, тюрьма была спокойная, за все годы службы Михаилы, ни одного серьезного бунта или там побега, так что иногда надзирателям от скуки, или чтобы форму поддержать, самим приходилось покорных заключенных на шалости подбивать. Ну, это чтобы звание очередное или прибавку к довольствию поскорее получить.
Да что, сейчас у нас не так, что ли? Я, вон, студентом еще, подрабатывал в метро, по ночам полы надраивал машинкой, так, помню, как-то крушение поезда было – ерундовое, не ушибся даже никто, так, тряхнуло только. Господи! Шуму, как на базаре! Мгновенно комиссия какая-то ниоткуда взялась, разбирали, проверяли. Машинисту премию за проявленный героизм наобещали… только не дали, разобрали потому что – он сам «крушение» и устроил: дрезину с запасных путей умудрился боком на основные выдвинуть и рубанул в нее. Очень хотел премию получить… Получил… По башке.
Да. Вот так. Месил грязь военную Михайло недолго, потому что немецко-австрийские браво-ребятушки как фукнули… газом, что ли, так целый полк и сдался в плен, и Михайло с ним заодно. Наверно, чтоб от кампании не отбиваться. А немецко-австрийские ребятушки, они не только бравые были, но и хитрые. Зачем целый полк в расход пускать, когда он может запросто гуманитарную помощь в виде бесплатной рабочей силы фатерлянду оказать? И поехал полк до фатерлянду, только почему-то в вагонах под замками. А как приехали в этот самый фатерлянд, так Михайло первого помещик ихний забрал в батраки и еще двоих с ним.
Работали наши вояки в батраках, а помещик мировой парень оказался – и кормил на убой, и письма на «ридну батькивщину» писать заставлял, и выходные дни устраивал, и пиво со шнапсом на спор, кто больше, с горилкой сравнивал. Нет, серьезно, кончился плен Михайло тем, что помещик фатерляндский ему телегу дал, коня, велосипед «Дуглас» с деревянными шинами и граммофон с одной пластинкой – Шаляпин что-то там про сокола пел на русском языке – и сам все бумаги оформил, чтобы Михайло до дому отпустили.
Что точно пел там Шаляпин, я не знаю, отец, когда мне все это рассказывал, уже болел сильно и многое забывать стал, но знаю, что, когда Михайло на телеге из плена в Бобровицу заявился, героем всемирного масштаба стал, еще до дома не доехав. И велосипед, и граммофон в Бобровице, как чудо дивное разглядывали, и ради просвещения темного народонаселения, Михайло стал проводить ознакомительные сеансы прослушивания пластинки под собственным строгим контролем.
Бобровица сначала удивилась до крайности, а потом так полюбила Шаляпина, что когда из соседних сёл мужики приезжали фатерляндское чудо послушать, стенкой становилась: «Нэ тримай!» И, с правой, в глаз! – чтобы уважали сильнее.
Так что под тупой стук зуботычин вернулся скоро Михайло к любимой работе – снова надзирателем стал. Ну а дома, в хозяйстве, все, как и раньше – по большей части молчком. Так молчком с Матреной еще двоих пацанов состругали.
Год почти прошел после плена, а тут вдруг ходят с утра люди по всем домам, стучат и громко разговаривают, приказывают как будто. Михайло, человек с велосипедом, патефоном и Шаляпиным – уважаемый в селе – узнать вышел, что за шум в камере… тьфу! на улице? Влетает обратно, чуть башкой притолоку не снес начисто – ЦАРЬ едет!!!
– Матрена, собирайся и старшего бери! Такее наше делечко… да юсё, да юсё… Да швидче же!
Вдоль всей улицы, что через Бобровицу выходит к Чернигову (она одна тогда и была) народу невиданно – встречают царя-батюшку. Ждали почти два дня, побросав хозяйство, а домой не уйдешь – пропустить боязно: проедет царь, и не увидишь его, не скажешь ему, родимому, что наболело, если близко допустят, не поклонишься даже. Гоняли мужики жен до дому за харчем и горилкой, тут же на обочине перекусывали и снова ждали. Кстати, пока ждали, ни одного… мордобоя в селе не было… А в тюрьме был, первый самостийный за всю историю, вору одному руку и ребро сломали. За что? Не знает никто – надзиратели все, кроме нескольких дневальных, тоже царя встречали.
Думаете – глупость, придумываю все? Да думайте, что хотите. У нас принято вранью раньше правды верить. Сколько нам всякого Борис про рельсы наобещал? Что, верили? Вот и продолжайте. И мужики верили и дождались. Показалась красивая карета, в ней он сам, да еще тетка какая-то в пышных платьях, еще два барина, а на запятках господин в золотом расшитой одежде, сперва его-то за царя приняли. Приготовились мужики душеньку царю-батюшке излить, на произволы пожалиться, только сперва поклонились в землю, как положено. А когда распрямили спины согбенные, то увидели, что карета, покачиваясь, удаляется, не остановившись. Правда, говорил один болтун потом, что царь-батюшка из кареты рукой помахал, только вот ему-то я, как раз, и не верю. Потому что болтун этот Матрене братом приходился, Андрей звали, царство ему небесное, значит, мне он дед был двоюродный. Помню я его хорошо, все на завалинке сидел, борода длиннющая лопатой, курил…
Да, одну вещь я вспомнил, мимо которой никак не проскочить. Замечательного в Бобровице особо-то и не было ничего, кроме Десны, да ещё фамилий разных. Бублéй и Шикута, это цветочки, а вот послушайте: Петро Сорока, Микола Непейпиво, Андрий Великашапка, Борода, не помню имя, Горбатый, Андрий опять же. О, фамилии! Правильно писатель Гоголь (тоже фамилия!) заметил: силен наш народ прозвища давать. Прицепляются потом эти прозвища, как репей, к потомкам переходят фамилиями. Уже не помнит никто, почему Непейпиво? И живет себе человече, радуясь затейливой игривости ума. Да, вот, значит, деду Андрею не верю я, не то чтобы не махал царь никому рукой, только, может, и не царь это был… Но на Василия этот неспешный проезд красивой кареты как-то по-особому подействовал. До последних дней своих часто вспоминал он, как пацаном царя видел. Шел ему уже четвертый год, а детские впечатления занозами в памяти сидят до конца…
…Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края…
О, махнул куда! – скажет удивлённый читатель, – Магадан-то тут при чём?
Ой, не спеши, славный мой человек, удивляться. И Магадан ещё будет, и многое чего. Оно ведь как? Отражается в ясных любопытных детских глазёнках поблёскивающая золотом карета, небо далёкое, манящее отражается… Светлы детские глазки, ни облачка в них, ни думки тягостной, а потом – бац! – и вот уже в них сопки бескрайние, утыканные стлаником, ветрюга слезу вышибает и полнейшая безнадёжная неизвестность – завтра вот захотят, и к стенке поставят, а может не поставят, а просто в затылок пальнут… или не пальнут? Кто знает?
В Магадан ведь в начале 30-х мало кто по своей воле добирался, ну разве геологи. Немногочисленное тогда народонаселение колымское строго делилось всего на два «класса»: охранников и охраняемых. И первые, и вторые ехали туда не от страстного хотения – одни по приказу, другие по приговору.
К классу охраняемых относился и Василий, приехал, значит, по приговору.
Только до этого о-го-го ещё сколько, а пока в детских глазках – золочёная карета и небо… Не заметили глазки ни революции, ни новых властей. Детство такие события не интересуют. Интересуют его ночная рыбалка, купание до посинения, да ещё три до невозможности грязных человека, что лошадей привязали прямо к забору и в хату вошли не поклонившись.
– Указ слышали? – грозно спросил тот, что помоложе.
– Який указ? – Матрёна, аж рот разинула и ростом, будто, ниже сделалась.
– Тот указ, что ты, баба, должна вольную армию батьки Махно кормить и всё, шо треба, на нужды армии добровольно жертвовать! – самый грязный, что в обмотках был и с огроменным фурункулом на шее, подошёл к столу и без дальнейших слов ухватил краюху ещё горячего ржаного подового хлеба.
– Ой, божечки мои-и-и-и! – заголосила Матрёна, как голосят с начала времени испуганные бабы, и попыталась двинуться к двери… Бежать же надо, кого-нибудь звать. Потянула за рукав Васятку… Только приятели того, что с фурункулом, хохотнув, шасть к двери и за шашки взялись. Пугнуть хотели, наверное.
Васятка выкрутился из мамкиных рук, успел прошмыгнуть межу страшными дядьками и сиганул в дверь, слыша сзади страшный топот и улюлюканье. Пулей облетев огород и оказавшись у тыльной стороны хаты, прильнул, согнувшись в три погибели, чтобы из избы не заметили, к запылённому окошку. Сердце лупилось, страшнее зверя в западне, кровавая пена подступала к горлу. Там, в хате, ногами пинали грязные ироды мамку. Она колодой валялась на земляном полу, закрывая руками голову.
Казалось, взмыл Васятка над землёй и быстрее самой быстрой птицы понёсся к отцу, тот на дежурстве в тюрьме был. Почему к соседям не рванул? Так тётка Галя, что справа соседи, и дядька Петро, что слева, на ярмарке ночевать остались, они так всегда по три ночи там ночевали. А дальшие соседи, двора четыре по дороге, свадьбу справляли в соседнем селе. Их ещё дня три потом не было – гуляли.
На полдороги где-то Васятка отца увидал – отец с дежурства возвращался – это, правда, километров уже пять от хаты было.
– Тятька, швидче!!! Ироды мамку вбивают! – захрипел Васятка, воткнувшись с лёту в живот отца и трепеща, как подбитая птица. Кричать не мог, горло перехватывало от стремительности бега.
Ничего не спросив, отец подхватил сына подмышки, взгромоздил на закорки и вместе с ним рванул бегом до дому.
– Тятька, швидче, швидче!!! – колыхаясь на закорках, как телега по колдобинам, твердил всю дорогу Васятка.
Вот уже и хата… только нет привязанных у забора лошадей, а мамка, слава господу, есть, скрючившись сидит на пороге, лицо вспухшее отирает подолом и вздыхает, как больная собака.
Отец первым делом не к мамке, в хату кинулся за винтарём, а нет винтаря! Ногайка только висит за дверью и разгром кругом полнейший. Уж тогда он к мамке: «Идé подлюки!? Куды потикали?» Мамка губами разбитыми зашевелила, а сказать не получается, рукой только слабо махнула в сторону, на карачках поползла в хату и попробовала залезть на кровать… Тут отец стал ей помогать, смочил тряпицу горилкой, начал лицо отирать. Она как заверещит – больно же! Потом отец подорожника вдоль тропинки в огороде нарвал, сделал матери что-то навроде повязки на лицо. Только всё равно, через час примерно, вместо лица мамкинова синева сплошная образовалась с узенькими щёлочками, где глаза были.
Далее обнаружилось, что Шаляпина нет, спёрли, сволочи, и патефон, конечно, тоже. А ще борова закололи и так, по мелочи, если не считать винтаря, ещё кое-что с собой уволокли. Гады, в общем, грабители пакостные.
Потом Михайло расследование начал производить. То есть, оседлал Кавуна и по всем соседям, кого застал, проехал. Только про иродов поганых так и не узнал ничего, зато узнал, что указ действительно был, ещё вчера. Трое или четверо полупьяных конных въехали в Бобровицу, один в трубу трубил, другой ногайкой в окна колошматил; и всем орали, что в село входит вольная армия батьки Махно, что встречать её надо радушно, но если кто из хлопцев батьки разбой учинит или воровство, или какую порчу, то справедливый батька велит идти прямо к нему и указать на негодяя. Вот только доехали эти глашатаи лишь до дворов, где свадьбу справляли, а дальше их напоили до отупения и в соседнее село на продолжение с собой уволокли.
Так что указ махновский слышали человек пять со всей Бобровицы, да и те особо на него внимания не обратили. Мало ли какие могут быть указы. Время-то было лихое, 20-й год, и власть в Бобровице, как и в самом Чернигове, менялась с такой стремительностью, что к этому все давно привыкли. Не привыкли только к регулярным расстрелам, что очередная власть обязательно производила в яру на окраине села. Мальчишки были всегдашними зрителями этих страшных зрелищ. Впрочем, расстрелов в этой истории будет ещё достаточно, так что подробности я, пожалуй, упущу.
Вернувшись после расследования, отец велел матери вставать и собираться к Махно. Она с трудом сползла с кровати и пыталась что-то ему сказать, но вместо слов выходило этакое мычание. Успокоил Михайло жену, сам переодел рубаху на Васятке, впряг Кавуна в телегу (ту, что ещё фатерляндский помещик подарил), и поехали семейством всем к батьке Махно.
Ехать было, как оказалось, совсем недалеко. Только повернули за крайнюю хату – вот тебе и махновская вольная армия, как на ладони, расположилась неохватным табором на заливных лугах у берега Десны в том месте, где река даёт широченную дугу. Я по этим лугам в сладком детстве своём нарезал не один километр, гоняя с мальчишками и в футбол, и на вéликах… Хорошо там, простор!
Так вот, посреди этого простора, между скопищем лошадей, людей военных и полувоенных, а то и совсем не военных, телег, грозных орудий, скирд сена, костров и разного барахла и всякого рода приспособлений для войны тут же разглядел Васятка необыкновенное сооружение – то ли помост какой-то, то ли непонятное возвышение, а на нём… Когда подъехали поближе, ясно обозначился на чём-то, вроде сценических подмостков, стоящий трон. Ну, трон – не трон, а высоченное резное, золотое кресло с орлом двуглавым, а может, действительно, трон это был? По крайней мере, отец, рассказывая про это, всегда говорил – трон. И на этом самом троне сидел грустный человек – длинные, чуть вьющиеся, чёрные волосы сосульками, кожаная куртка, перекрещенная пулемётными лентами, шашка, маузер, галифе, папаха высокая, сам грустный, а в глазах такой хитрый прищур, что, кажется, как рентгеном тебя насквозь прожигает…
Только не сразу удалось семейству до батьки добраться. Остановили их на подъезде люди с винтовками: «Хто такие? Шо треба?» Какой-то высокий, худой человек, тоже в кожанке, подошёл и долго выспрашивал Михайло, а потом и Васятку – мамка говорить совсем не могла – про иродов-грабителей троих. Потом ушёл человек этот к батьке, пошептал что-то, склонившись к его уху, и оттуда, издаля, немного погодя, свистом позвал семейство проехать.
Проехав, разглядели как следует, что сидел батька и вправду на золотом, или позолоченном, кто его разберёт, троне. Вокруг него очищенное место, дугой костры разложены, и на них в котелках или на вертелах что-то готовится, шкворчит и так вкусно пахнет, что у Васятки живот подвело, с утра ведь не жравши. Тут же девицы какие-то под гармошку пляшут, охрана, видимо, с винтарями по бокам батьки стоит, в ладоши хлопает, веселится, девиц подзуживает, а батька невесел, хмуро сквозь прищур на подъехавших смотрит. Потом рукой махнул: тихо, мол! Тут же девицы куда-то провалились, и гармошка смолкла.
С первых слов его понятно стало, что ласковой встречи не получиться.
– Если брешешь – это он сразу к Михайло обратился, – засеку шомполами! Видишь колоду? Это плаха моя, для брехунов.
Охрана коротко хохотнула, и тут же осеклась под тяжёлым взором батьки.
Буквально в десяти шагах от себя Михайло, похолодев внутри, увидел огромную колоду, в которую по бокам были ввинчены четыре пары железных скоб. Колода была метра три длиной и, пожалуй, в два обхвата и вся сплошь почерневшая от запёкшейся крови. Вокруг колоды крови незаметно, понятно, что недавно приволокли и на месте утвердили.
– Рассказывай, что видел.
– Да я не бачил, – Михайло уже и не рад был, что затеял всё это, – Вот, сынку мой, Васятка, он усих бачил и усё запомнил, да в лицо показать может.
– Иди сюда, хлопчик, – Махно чуть сдвинулся на троне, освободив толику пространства, – Садись, рассказывай. Да не боись дядьку, дядька добрый, дядька справедливый. Если мои хлопцы твою мамку обидели и имущество попортили, дядька их накажет. Только ты должен всю правду рассказать.
– А я и не боюсь, я такую шашку, как у тебя, у тятьки даже из ножен доставал, – Васятка доверчиво присел рядом с Махно и немножко поёрзал, устраиваясь поудобнее, – Ты, дядечка, только обязательно накажи иродов, смотри, как они мамку мою ногами отделали…
И Васятка всё-всё рассказал Махно.
И было далее так:
велел построить
справедливый батька
всё своё вольное войско,
и сам пошёл
вместе с семейством
вдоль рядов
иродов искать.
И ходили долго,
и все ряды обошли.
И смотрели зорко,
чтобы не пропустить.
Васятка даже устал смотреть, а Махно не то чтобы повеселел, нет, задорный стал какой-то.
– А вот что щас будет!? Ух, что щас будет?! – ткнул он раза два, как бы в шутку, Михайло в бок, – Шо, готовим колоду?
Холодный пот пролился по спине, аж в озноб бросило. Хоть и не был Михайло робкого десятка, но зазря на плахе под шомполами помирать – я вам доложу, удовольствие сомнительное.
И тут подлетает к Махно тот самый высокий в кожанке и с ходу: «Обоз бы проверить надо, батька».
Вот в обозе, в копне голубчиков и накрыли. Как ширнули в копну вилами, они, зайчики, и повыскакивали с воем, все трое.
Когда под первыми ударами шомполов кожа на спинах лопнула и фонтаном брызг во все стороны полетела кровь, когда раздался человечий предсмертный лютый визг, Михайло побелел лицом и крепко-крепко сжал кулаки, а Матрёна прятала Васяткину голову в подол юбки, чтобы не смотрел. А Васятке было жутко до дрожи и до дрожи интересно.
Остановив экзекуцию, Махно приказал бабу и хлопца домой отправить, а Михайле сказал: «Смотри, до конца смотри. Потом всем расскажешь, как батька Махно карает бандитов».
Васятка с маманькой на телеге, в которую положили похищенный и найденный патефон с Шаляпиным, правда уже треснувшим, и чудом несъеденную половину туши борова, отправились домой. Васятка вожжами орудовал, он уже давно отцу помогал по хозяйству и с телегой управлялся, как взрослый.
Михайло с трудом пришёл домой поздно, под вечер, пьяный в хлам и совершенно седой.