Buch lesen: «Обнажённая натура продаст художников»

Schriftart:

Из литературной серии «Дневники 90-х»

Основано на реальных событиях.

По давней литературной традиции стоит предупредить читателя, что все персонажи повествования вымышлены, любое возможное совпадение с реальными людьми совершенно случайно.

К узнаваемой местности вымышленные события не стоит соотносить слишком серьёзно.

«Отряд бросился на бронепоезд, зачумлённый последним страхом, превратившимся в безысходное геройство».

А. Платонов, «Сокровенный человек».

От автора

«Пойду, поймаю образ на перо», М.З.Серб, 1979 г.


Мятая-перемятая «общая» тетрадка в девяносто шесть листов, в коричневой, клеёнчатой обложке, прошитая грязными суровыми нитками попала к автору повествования не случайно. Досталась по наследству. От друзей. Они и стали прообразами персонажей.

«Хулиганские зарисовки двух авантюристов, попавших под бандитский замес».

Такова была надпись шариковой ручкой на заглавном листе в качестве эпиграфа.

– Доносы карябаешь, борзописец? – как-то спросили Артура, по прозвищу Бальзакер, его друзья по вынужденным приключениям.

– Путевой дневник, – ответил записыватель. – Заверну в пакет. Суну в склеп второго века до нашей эры. Засыплю землей. Вдруг отыщут и кому-то сгодится?

Компания расположилась на брёвнышках перед костром на высоком утёсе побережья азовского моря. Краснокожие, распухшие от пьянства и палящего солнца лица, будто индейские маски, застыли в недоумении перед катаклизмами беспутной жизни. Сутулый, стриженый налысо гуманоид Бальзакер терпеливо водил шариковой ручкой по листочку бумаги. В мерцающем оранжевом отсвете костра близоруко щурился, присматривался к кривым строчкам, терпеливо продолжал бессмысленное, как ему самому казалось, занятие.

– Путевой дневник он ведёт! Ха! Непутёвый ты человек! Кому сдалась твоя дурацкая писанина?! – задирались друзья.

– Потомкам, – с грустью, иронично отвечал Бальзакер.

Некоторые доверенные лица были знакомы с творчеством незадачливого актёра и сценариста… со слов самого написателя. Отпечатанные на пишущей машинке «Юность» листы, исписанные кривым почерком ученические тетрадки, пачками отлеживались в квартире Бальзакера в картонных ящиках из-под конфет и печенья. Написатель никогда, никому ничего не давал читать. Боялся злобных оценок и отзывов, боялся, что украдут сюжеты.

– Не будет у тебя потомков, трусливый, паталогический холостяк.

– Даже самый ничтожный человек – ценный дневник жизни, – философствовал Бальзакер. – Он достоин, чтоб его вспомнили и не должен исчезнуть бесследно.

– Кто? Дневник или человек?

Бальзакер промолчал, продолжал накарябывать в тетрадке путевые заметки.

«Замерший Азов серебрился под луной чешуйками гигантской рыбы, что всплыла в волшебную полночь», – прочитал Точилин через плечо сочинителя.

– О как! Да ты у нас сказочник?! – приятно удивился Точилин.

– Хочется сделать жизнь красивой… хотя бы на бумаге, – мечтательно прошептал Бальзакер.

Через три дня рано утром Артур бесследно исчез. Пошёл окунуться, как он сообщил на прошание. Скорее всего, непризнанный современниками писатель утонул в мутном волнении Азова или странном озере, пугающим своим зеркальным спокойствием, что замерло среди глины и камышей вытянутой каплей метров сто на пятьдесят на утёсовой террасе азовского побережья. По слухам, озеро было метеоритного происхождения. Образовалось миллион лет назад.

90-е годы прошлого столетия было уникальным временем становления бандитского капитализма в России, передела власти, собственности, территории и личности.

Бурные девяностые нынче сидят в креслах двухтысячных. Для вольных художников кресла чиновников и в прошлом, и настоящем ровным счётом ничего не значили. Кресла они считали упокоением для жирных задниц и ненасытных желудков. Период откровенного бандитизма оставался для истинных художников своеобразной эпохой Возрождения к творчеству, в которой, как оказалось, можно зарабатывать приличные средства даже собственным трудом, конечно, если удалось сохранить здоровье и саму жизнь.

Лоскутное одеяло

Сумасшедшая беготня, поездки по оформительским подработкам и «халтурам» закончилась шоком и остановкой дыхания. На одну минуту. Не больше. Но этого было достаточно, чтоб переосмыслить короткий отрезок жизненного пути, когда друзья творили вместе.

С раннего, сопливого детства уют родительского дома Точилин вспоминал, как образ лоскутного одеяла. Сначала бабушка для рождённого внука пошила одеяльце из цветных лоскутков, что бережно хранились годами в комоде. Затем мама дошивала лоскутками одеяльце подросшему сыну, пока жизни родителей не оборвались в авиакатастрофе. Тепло уютного лоскутного одеяла Точилин запомнил на всю жизнь. Как же томительно приятно было под ним, согреваясь, засыпать под негромкую музыку кухонного ретранслятора.

Точилин вернулся в столицу из очередной длительной поездки по ближним областям. В артели из пяти человек подзаработал деньжат на расписывании стен, холлов и фасадов двух районных ДК, трех воинских частей, пяти детских садов и лагерей, санатория для ветеранов.

«Бегучий оформитель», как называл себя сам, Олег Точилин теперь мог бы отоспаться недельку-другую, навестить старых друзей – художников, любовниц и знакомых, поддержать материально, затем вновь ринуться по волнам дикого российского капитализма на заработки начального капитала.

Но случилась остановка. Сердце толкнулось в груди и едва не затихло для инфаркта.

Теперь был существенный повод остановиться в сумасшедшем беге и навестить старого друга: похороны.

Открытку, без картинок, воззваний к праздникам и «красным» датам календаря Точилин обнаружил в переполненном почтовом ящике среди рекламных листовок и вороха разодранной газеты «Экстра-М». Текст на обороте открытки, отпечатанный на пишущей машинке, был кратким: «Третьего июня сего года умер художник Т. Лемков. Прощание с телом 4-ого июня с 10-00. Отпевание в церкви Воскресения, на Ваганьковом кладбище 6 июня, в 11-00. Оркомитет».

«Оркомитет» было отпечатано с ошибкой, без буквы «гэ», видимо, в спешке.

Нынче было пятое июня, половина двенадцатого ночи. Уставший Точилин отдышался, успокоился, решил подъехать к Лемкову в мастерскую на Остоженку ранним утром. Возможно, успеет к выносу тела. Если – нет, к 11 часам можно будет подъехать на такси к Ваганьково.

Неожиданное известие принесло тяжелое отупение. Наступила временная атрофия мозга, эмоциональная пустота. Затем отпустило. Но не грусть, не печаль возникла из пустоты, – растерянность. Подумалось: с чего бы, вроде Лемков не болел? Выпивал, да. Бывали болезненные запои. На неделю, на две. Но выходил всегда достойно, без врачей и капельниц. На воле к жизни. Продолжал работать. Расписывать маслом полотна. Заниматься заказными, искусными подделками мастеров старой академической школы Репина и Рембранта, Эль Греко и Караваджо, Венецианова и Тропинина. Сам Лемков предпочитал всем художникам гениального мастера эпохи Ренессанса Вечеллио Тициана.

Ещё не было бездонной ямы интернета. Не было мобильных телефонов и компьютеров. Из ближнего, необразованного, выпивающего окружения художников никто не знал имени Тициана. Лемков знал. Хотя дата рождения великого мастера затерялась в мутных водах времени. Мало кто знал, что по одной из научных версий, художник прожил более ста лет. Лемков знал. Вечеллио Тициан и его «Даная» были для Тимофея Лемкова вершиной мастерства. Подмастерье подвальной кисти поневоле придерживался «воздушного, изящного» стиля венецианского мастера не только в своих работах, но в подделках под Рубенса, Рембранта, Эль Греко и даже Гойя. За что был неоднократно изобличён экспертами, искусствоведами и бит заказчиками. Кумир Лемкова прожил век. Сам безвестный художник скончался на шестом десятке.

Пятьдесят семь лет – не возраст, чтобы мастеру умереть в подвале даже в такое безумное, сумасшедшее время как «бурные девяностые». Значит, всё ж от безмерного пьянства свернулся Лемков, старый друг, наставник, брат по нищете.

С Тимофеем Лемковым у Точилина были связаны самые насыщенные, эмоциональные годы жизни. Познакомились в олимпийский год. Вместе поступали в Строгановку1. Вместе бросили унылые академические прорисовки, занудные нотации педагогов и отправились на вольные хлеба. Лемков был на шестнадцать лет старше. Опытный, упёртый человек, мастеровитый художник. Мог подделать любой почерк мастеров прошлого, любой эпохи, будь то Ренессанс или Возрождение. Лемкова не беспокоило, что собственного почерка к шестидесяти годам он так и не приобрел.

Дружили они бескорыстно, безоглядно, беспробудно, как одногодки. Появлялись деньги, – кутили. Напивались вдрызг. Протрезвев, работали «навзрыд», яростно и упорно, по трое суток кряду. Молча. Голодные и злые. Зарабатывали «копейку», как говаривал сам Лемков. Выменивали на водку обрезки оргалита2 или воровали с мебельной фабрики. Малевали маслом картинки с примитивными сюжетами: пейзажики с жёлтой, щербатой луной, берёзки у реки, лесную опушку с замшелыми пеньками. Шли на «ура!» цветочки-букетики для домохозяек на кухню, по двадцать штук одного сюжета с глиняным горшочком и васильками.

Рукастый и мастеровой, Тимофей Лемков выстругивал рубаночком рамочки, полировал, подкрашивал в тон картинному сюжету. Продавали творения в подземных переходах, на вещевых рынках, в Битце и на Арбате по криминальному сговору с «решалами» и местной «крышей». Жили. Выживали. Как могли, как получалось.

Пока не пришла Она. Любовь. Страсть. Привязанность. Ненависть. Вновь страсть и привязанность. Причём, к одной и той же. У Лемкова и у Точилина.

Заявилась она к художникам в подвал, в декабре месяце, девяносто седьмого, накануне католического рождества, в компании с двумя дикими, невоспитанными студентами. Пила водку со всеми на равных. Отмечали, кажется, очередной день ангела Тимофея. Эти славные ангелы слетались к Лемкову в подвал по два-три раза в месяц. Художник с радостью всех привечал. И ангелов, и друзей. Устраивал «грандиозный» повод. Выпить, разумеется. С новыми знакомыми.

И вот явилась Она. Эффектная, энергичная, шумная, вальяжная, неудержимая, неукротимая в своей безумной молодости. В кошачьей шубке, пахнущей фиалками и свежестью морозного вечера. Она принесла в жёлтом пакете «Кэмэл» бутылку «Столичной» и замороженную, хрустящую, розовую ветчину в промасленной упаковке. Такими же розовыми были её припухлые щёки, волнительные влажные губы. Она улыбалась широко и открыто, низким голосом заявила с порога:

– Берлога – отпад! – для видимости приличия спросила, кто хозяин, смело пересела на колени ошалевшего Лемкова. Её наглое, провинциальное коверканье слов, типа, «видала», а не «видела», вызывало умиление.

Вот она! Наконец-то! Снизошла в творческий подвал художников крылатая Муза, потрясающая своей волнующей сексуальной откровенностью. Она освоилась в натопленной мастерской, выпила вторую порцию водки из стакана. Отогрелась, порылась в картонном ящике Лемкова с коллекцией затёртых магнитных записей, сунула в раздолбанный кассетник «Панасоник» компакт-кассету и устроила смелый стриптиз под известную композицию Джо Кокера «You can leave your hat on»3. Начала раздевание из полутёмной глубины подвала. У лестничного спуска сняла шубку. Вязанный, мохеровый свитер сбросила у обеденного стола. Узкие джинсы стянула у стеллажей с мелкой керамикой. Взобралась на низкий столик и осталась в чёрных колготах и прозрачной маечке-распашонке, открывающий изумительную ямку пупка. При плотной упитанности, фигуру она сохранила великолепную, изящную, достойную полотен Тициана. Лемков поплыл разумом и сознанием. Точилин окаменел.

Оба студента и художники были заворожены эффектным стриптизом в захламлённом пространстве творческого подвала. Ковчега изгоев, как его называл сам Лемков.

Неожиданную посадку её упругих ягодиц на костлявые коленки Лемкова в тот вечер Точилин ещё запомнил. Жутко приревновал, расстроился от смелого, дерзкого, неоправданного, казалось бы, поступка и выбора незнакомки. Проглотил без закуски два стакана огненной жидкости. Начались горячие провалы в памяти. Притихшие студенты неожиданно громко заорали, загалдели, возмущённо и осуждающе, обозлились на свою подругу, которая так нагло предала их компанию. Гостей развезло после второй. Бутылки. Третью студенты выпили без художников у метро. Вернулись в подвал, принялись скандалить. Называли Лемкова «жалким старикашкой», «бездарной мазилой», «вшой совплаката». Эти студентовы гулкие вопли, в особенности, воинственная «вошь» разозлила обычно непроницаемого и терпеливого Точилина. Будь он рождён, как художник, в годы «диктатуры пролетарьята», то и сам бы с горячим «совэнтузиазмом» поработал бы на ревтеатр «Синяя блуза», малевал бы плакаты в стиле бунтаря Маяковского. Но услышать вопли про «вошь совплаката» от прыщавых студентиков, – это было невыносимо. Но терпимо. Хотя, как выясняется, невыносимых людей нет, есть узкие двери.

«Интель» Точилин второй десяток лет был верным соратником Лемкова во всех творческих начинаниях, и категорично не согласился с мнением никчемных сопливых чмырей с незаконченным высшим, да ещё техническим.

В начале бурных, студентовых дебатов о добром и вечном, о праведной и неправедной любви, попытки Точилина возразить наглым пришельцам были вялыми. Они выразились в злобном брюзжании, будто ворчание пса из-под лавки, которого студенты не услышали. Но в тот буйный и неукротимый период жизни, расстроенный и пьяный, Точилин обозлился на весь мир, на всех живущих тварей на земле. На студентов, в частности. На Лемкова, сидящего в обнимку с полуголой гостьей. Обозлился до звона в головве и… внезапно уснул тяжёлым, душным сном непросыхающего алкоголика.

Дребезжание посуды на деревянном столе, сбитом из половых досок «сороковок», харкающие, угрожающие выкрики чужаков так же внезапно пробудили Точилина. Удар бутылкой по голове, что получил Лемков от студента в очках, мгновенно отрезвил обычно сдержанного Точилина. Раненый Лемков наложил на кровоточащий лоб грязное полотенце, снисходительно и криво усмехнулся, поморщился от боли и неумения молодежи культурно спорить на изящные темы. Полуголая Муза вскрикнула при виде крови, обхватила ноги в драных колготках, затаилась в углу продавленного дивана, с удовольствием наблюдала, как самцы устроили схватку за право обладания ей.

Точилин не стал терпеть беспредела гостей, люто возненавидел лупоглазого сутулого студента в круглых очёчках под Леннона4. Но при знакомстве, в пост-советской традиции, Точилин окрестил хиппующего студента, за серую шинель, перешитую в длинное пальто, «наследником народовольцев» и навесил кличку Желябыч. С подобных террористов, похоже, и начиналась в 1905 году очередная кровавая катавасия в России.

– Ну-ка, Желябыч, позорный ты мой народоволец, выйдем, подышим на воле! – предложил Точилин, не без труда взял хилое студентово тело на грудь, вытащил наверх по крутой лестнице мастерской во двор и долго елозил его суконной шинелью в колючем снегу сугроба, пока не окостенели пальцы ног и рук. Точилин пощадил свои художественные щупальца, не дал обморозиться, но сильно удивился, что Желябыч покорно улёгся в сугроб и перестал шевелиться. Заморозился. Хотя наглого гостя, кажется, по лицу не били. Руками, во всяком случае. Очки оставались на месте. Воинственный Точилин расстроился, что наглый студент сдался без боя, по слабости духа и безволию тела, несвойственной новым народовольцам 90-х, и вернулся в подвал согреваться повторной выпивкой.

Второго студента с выпуклым лбом будущего мыслителя пытался урезонить мудрыми советами и высказываниями, цитируя китайского мудреца Конфуция, сам раненый на всю голову Тимофей. Лемков. В окровавленной чалме из «вафельного»5 полотенца, он тихо, назидательно, нравоучительно, почти как сыну, внушал студенту правила «светской и творческой» жизни, склонившись к его вихрастой макушке. Невоспитанный молодняк пошёл отвязный, вовсе не склонный к долгому философствованию. Когда Точилин, жизнерадостный и весёлый, протрезвевший с мороза, свалился обратно в тимофеев подвал по крутой лестнице один, Лобастый потерял терпение от «старпёрского зудежа» и засветил дедушке Тимофею в глаз костлявым кулачком, тем самым, объявил о безоговорочной интеллектуальной капитуляции.

Вдвоём, пьяные художники долго и с удовольствием валяли жилистого Лобастого по бетонному полу пыльного подвала, обрушили стеллажи с керамикой. В апофеоз схватки с кандальным тарахтением цепей, упала дерущимся на головы люстра, слаженная хозяином мастерской из колеса крестьянской телеги. Точилин с Лемковым замерли, удивились, вроде борьбы на потолке не было. Лобастый, к тому времени, похрустел костями и затих. Друзья-художники легко оттащили его во двор, вышвырнули тело в сугроб, где ковырял берлогу снеговик Желябыч.

Вернулись в мастерскую, замерли в приятном ужасе. Гостья разделась донага, лежала гладкая, розовая, почти керамическая на старом, чёрном, продавленном диване среди полного погрома и нагло заявила, что остается здесь жить. Согласилась позировать задарма, вернее, за корм. Назвала художников потрясающими мужиками и неистовыми творцами.

Старик Лемков, разумеется, тут же забыл о ранах и увечьях, принялся хвастать своими произведениями, что хранились в подвале на стеллажах. Он расставил полотна по разгромленному периметру мастерской.

– Потрясающе! – завопила ценительница живописи. – Эпоха Возрождения нашей сраной Родины! Берите моё тело, мазилы! Берите! Пользуйте! Оставьте при себе! Сохраните мою красоту! Сохраните на все времена! Вы сможете! Я – верю! – завыла она спьяну. – Сохраните! Спасите, прошу! Погибаю.

Без сомнений, Муза была жутко хорошо сложена, вылеплена из нежного розового мяса по сдержанному образцу художника Кустодиева. Что называется, была в теле, но в самую идеальную меру. Для Тимофея Лемкова, но не для Олега Точилина. Художнику-авангардисту, каковым он себя мнил, нравились в те времена сухопарые девицы, с тугими сиськами и острыми сосками. Худосочные стервозины были более, как ему казалось, запальчивей, неудержимей в любви.

Она была другая. Горячая и томная, по имени Тома, сочная, обмякшая в тепле и относительной сытости, пошлая до умопомрачения. После её революционного воззвания ко взятию тела, более молодой Точилин растерялся и возненавидел гостью, узрев возможную причину будущего раздора с лучшим другом. И не ошибся.

– Да-на-я! Да-на-я! – шептал восторженный Лемков, возвеличивая образ наглой гостьи до своего кумира Тициана и его непревзойдённого шедевра. Раздельное произношение слов «Да-на-я» показалось возмущённому Точилину верхом пошлости и безволия со стороны старого друга, будто он предлагал себя самого по частям этой мерзкой, обворожительной самке.

Лемков кинулся в горячий омут с головой и поплыл сознанием сразу и бесповоротно. От переизбытка чувств и нежности он обезумел, бросился перед своей Данаей на колени и начал нести несусветную чушь, околесицу и ахинею об истинном вдохновении, о музе во плоти, снизошедшей с небес в его «ковчег изгоев».

Они возомнили себя пробулгаковскими Мастером и Маргаритой. Читали и перечитывали по вечерам по очереди главы нетленного романа. Играли в эту примитивную игру года два с лишним. Точилину отвели роль Бегемота. Страдающему коту не было отказано в посещении жилища Мастера. Он даже мог припадать к стопам красавицы Маргариты, пока Мастер не приревновал. Лемков стал обидчивым, занудливым по отношению к соратнику по живописи, несносным в необоснованных упрёках, придирках, старческом брюзжании и высокопарных нотациях.

Несчастному Точилину пришлось с позором покинуть «ковчег изгоев» на долгие года, выть себе в одиночестве, будто безумному котяре, которого посадили на горячую крышу небоскрёба, куда не только кошки не забредают, но даже птицы не могут долететь. Месяца три Точилин стонал от зелёной зависти к необъяснимой идиллии, откровенному разврату, который царил в подвальной мастерской Лемкова, пока не успокоился на дорогом заказе по оформлению молодёжного кафе на Арбате.

Лемкову в текущем году исполнилось бы пятьдесят семь лет. Значит, в то памятное время ему было пятьдесят три-пятьдесят четыре. Бегемот, то бишь, Олег Точилин, ушёл, убрался, сбежал, как более молодой, подвижный и неуспокоенный. Уступил старшему брату, другу, наставнику, Мастеру всё ЭТО, телесное и бездуховное богатство. Сочное, томное, развратное. Уступил большую гадкую любовь, которая, хотя и выпадает раз в жизни, но ведёт порой к полной деградации и окончательному обнищанию духа и плоти.

В бурную ночь их знакомства с новоявленной Маргаритой, которую Лемков ещё к тому же необдуманно нарёк царицей Тамарой, Точилин мужественно покинул творческую берлогу, разумеется, без объяснений. Подвал-мастерская принадлежал, ныне покойному, отцу Тимофея, известному московскому авангардисту. Преоритет на владение мастерской, как говорится, был на лице двойной. Пришлым оставаться дольше не дозволялось.

Надо признаться, по пьянке, с дикой обиды Точилин однажды зимой не выдержал грустного одиночества, любовного фиаско и крепко похулиганил в жилище Мастера. Пьяный, разбушевавшийся Бегемот, прервал сеанс позирования, выгнал не менее пьяную Маргариту голой из подвала на талый снег апреля, швырнул ей вместо половой щетки, не по Булгакову, – швабру и приказал убираться ко всем чертям и не разрушать их дружеского, мужского, творческого содружества.

– Йока погубила Леннона! Развалила Битлов! – ни к месту заорал разъярённый Точилин, вспомнив задиристого студентика в круглых очёчках, бывшего обладателя тела грандиозной разлучницы.

Смиренный, предельно спокойный Тимофей Лемков выбрался следом из полутёмного подвала в ослепительное снежное пространство в чёрных, ломаных зигзагов голых дерев, вынес для своей обнажённой, посиневшей Маргариты деревенские валенки, укрыл её плечи байковым, детским розовым одеяльцем, вежливо обратился к бывшему соратнику по творчеству со словами упрёка в окончательном разрушении старой дружбы. Лемков терпеливо пояснил, что ему, умирающему от «страшной, кровоточащей язвы», на год, быть может, на два, от силы, выпало, наконец, «великое» счастье сполна насладиться вдохновением, духовным и телесным. Тимофей вежливо попросил бывшего друга убраться «к Че!», снисходительно похлопал его по плечу. Так и выразился: убраться к Че! Кого Лемков имел в виду, – не важно. Важна обида, нанесённая старому товарищу, коллеге, соратнику по борьбе за творчество и выживание.

– Извини, старичок, – ехидно проворчал подлый победитель Лемков. – Она предпочла меня, ветхого брюнета. Прощай.

Бегемот оказался старичком, неполных тридцати восьми лет.

Знакомый бард из Омска хрипел в это же время из мутного подвала Лемкова рваными динамиками магнитофона «Яуза»: «Я не созрел ещё для самых юных женщин».

Как выяснилось через пару дней после вторжения в подвал Лемкова, Тамара Михайловна Полетаева, так именовали по паспорту разлучницу, оказалась беременной, на втором месяце. Вероятно, от очкарика Желябыча. Лемковской многоликой Музе, Маргарите, Данае, царевне Тамаре в то время шёл двадцать третий год. Заботливый Лемков вился, кудахтал над своей возлюбленной месяцев шесть, пока не случился выкидыш. Ещё год наглая Муза высасывала из художника деньги, талант, здоровье. Лемков был безумно в неё влюблен. Безумно! Не подпускал никого из бывших знакомых к мастерской ближе линии телефонной связи.

Даже рассказывая о ней в трубку много позже, Лемков задыхался хроническим астматиком от вожделения и чувств, старчески хлюпал носом, вскрикивал от восхищения пережитыми «высокими» отношениями. Уровень дивана для позирования и пересыпа с возлюбленной обезумевший от любви Лемков считал «высокими отношениями».

Маргаритова Тамара исчезла так же внезапно, как и появилась. В мастерской Лемкова её не стало после очередной пьянки. Исчезла. Ушла. Скрылась в тумане воображения и опохмела. Никто из сопитейников Лемкова не смог вспомнить, куда и с кем.

Кто же первым пришёл утешать друга?! Конечно же, гонимый и презренный Бегемот. Лемков и Точилин даже выпивать не стали. Посвятили трезвую ночь воспоминаниям их беззаветной дружбы.

– Сомневаюсь, что полетела к Воланду, – грустно пошутил Лемков на последней попойке перед долгим расставанием, – но Азазелло тут намедни заходил, пропахший дорогим парфюмом и кремами. Обещал ей всяческие волшебные превращения. Был он в крахмальном белье, в добротном костюме, в лакированных туфлях. Котелка на голове, правда, не было. Но галстух был весьма приметным, ярким. Жёлтого цвета. Удивительно, что из кармашка, где обычно носят платочек или самопишущее перо, у этого гражданина торчала обглоданная куриная кость.

Подвыпивший старый друг обгладывал варёную курицу, бредил от горя и целыми кусками цитировал неувядаемый роман Булгакова.

Лемков запил месяца на два беспробудно. Говорят, попутно заработал два микроинсульта. Отлежался полгода по больницам и госпиталям, превратился в отшельника и молчуна, но выпивать не перестал. Писал картины, записывал чужие, старинные холсты ожесточённо, с потрясающей энергией и быстротой. Подготавливал «малых и больших голландцев»6 к подделкам под Рубинса и Тициана. Сворачивал полотна в рулоны, так хранил. Никому и никогда не показывал своих творений.

Что касается самого Олега Точилина, коварная Тамара оставила заметный след и в его творчестве. Обманывая себя, обманывая бывшего соратника Лемкова, что ему безразличная эта похотливая, гадкая самка, Точилин тайно поджидал, встречал её по вечерам во дворе мастерской старинного своего друга, когда она возвращалась с учёбы. Подлому Точилину удавалось порой заманить в коммуналку на пять хозяев в Даевом переулке эту блудливую, наглую тварь, полнеющую на глазах в своей волнующей беременности. Он писал её, обнажённую, с натуры. Она откровенно издевалась, куражилась над его страданиями, дико хохотала во след, когда Точилин после сеанса позирования, пока она одевалась, скрывался в общем, коммунальном туалете. Требовала с него деньги. Немалые. Он платил. Платил за лицезрение возлюбленной. Сколько было на тот момент денег, столько и отдавал. Даже в иноземных долларах. И ни разу не дождался благодарности, ни устной, ни письменной. Несчастный Точилин по ночам выл в своей коммуналке в грязную подушку от бессильной злобы, похоти и зависти, напивался в одиночестве и не мог утолить своего бешенства ни с одной, будь то прыщавая тощая девица из студенток или замужняя, располневшая торговка с ближайшего рынка на Сухаревке.

И вот эпилог – скромная почтовая открытка. «Прощание с телом…» С этой фразой Олегу Точилину вспомнился не старый добрый товарищ Тимофей Лемков. К ужасу своему, он вдруг разволновался, будто впервые увидел ЕЁ, похотливую, откровенную, наглую обнажённость в унылой черноте стылого, сырого, вонючего подвала мастерской, «ковчега изгоев».

Однако, на этом свете не стало художника, наставника и друга. Известие это, к стыду Точилина, не принесло ему ни светлой грусти, ни печали. Наполнило его тело с ног до головы волнующими воспоминаниями безоглядной жизни двух придурков, мнящими себя художниками.

1.Художественно-промышленная академия имени С.Г.Строганова.
2.Оргалит – отделочный, строительный материал, древесно-волокнистая плита.
3.«Можешь остаться только в шляпе» – (вольный перевод с англ.) композиция американского певца Joe Cocker, записана для альбома 1986 года «Cocker».
4.Джон Леннон – британский рок-музыкант, участник легендарной группы The Beatles.
5.Материя вовсе не из теста, из которого выпекают вафли. Хлопчатобумажная ткань с характерным, рельефным «клеточным» рисунком.
6.Принятое название голландских художников XVII века, писавших большие и малые, тщательно отделанные картины.