Buch lesen: «Долгое чаепитие»
© Бердников С., текст, 2017
© «Геликон Плюс», макет, 2017
Я бы хотел, чтобы сказочный вымысел подчинился разуму и принял видимость настоящей истории. Если же кое где он со своевольным презрением отвернётся от правдоподобия и не пожелает даже приблизиться к нему, просим благосклонного читателя отнестись со снисхождением к этим рассказам о старине.
Плутарх. Сравнительные жизнеописания.
Посвящаю светлой памяти родителей:
моей мамы Евгении Владимировны Вейцман
и моего папы Леонида Николаевича Бердникова
1
…Можно начать так. Две старушки сидят за столом друг против друга и пьют чай. Правдоподобно, но неправда. Старушки? Может быть, и нет. Женщины. Возможно. Пьют чай? Неизвестно. Сидят за столом. Друг против друга. На столе перед ними что-то стоит. Не видно – что. Очень далеко. Вполне возможно, что это действительно чайник и кружки. Может быть, чашки или стаканы.
…Вернее бы начать так. Двое сидят за столом. На столе что-то стоит. Надо ещё добавить: эти двое сидят в комнате на пятом этаже…
Сколько же добавляется и дорисовывается со временем. Удивительное устройство – человеческий мозг. Когда-то что-то увидел. Через много лет с изумлением: «Как же много запомнил! С какими деталями!» Ничего подобного. Запомнилась только какая-то одна поразившая деталь, мелочь, ситуация. Остальное – привычные, соответствующие этой запомнившейся детали декорации, звуки, ощущения и тому подобное – мозг добавляет, достраивает потом. Ему не надо помнить всё. Он пользуется готовыми блоками и делает запомнившуюся мелочь такой, какой она могла бы быть, привычной, в окружении привычных ощущений. Вставляет на «нужные» места «необходимые» детали, краски, звуки. Чтоб было как всегда. Чтоб то яркое, необыкновенное, страшное, что когда-то поразило мозг, затянулось банальностью и обыденностью. Чтоб не болело потом всю жизнь. А так, при случае: «Вот, помню…» И нарассказываешь, навспоминаешь, наговоришь со всеми подробностями, в красках, с запахами и звуками. Нет, не потому, что выдумщик такой, а так привычнее, спокойнее и себе и другим…
…Двое в комнате на пятом этаже сидят друг против друга за столом…
…Санки едут медленно и ритмично подёргиваются в такт маминым шагам. На санках лежит какой-то узелок. Прижатый к нему спиной, сидит мой брат, Володя. Я привязан к брату, брат к санкам. Володины ноги расставлены шире краёв санок, но тротуара они не касаются, потому что валенки не дают им согнуться. Между его расставленных ног сижу я. Всё это связано друг с другом и плотно привязано к санкам. Верёвка, за которую мама тянет санки, намотана на её руку. Наискось мамину фигуру пересекает ремень, на котором висит полевая сумка. Мама, полевая сумка, санки, узелок, брат и я – одно целое. Мы связаны, перетянуты, примотаны друг к другу. Мы покидаем Моховую, и всё хуже и хуже виден дом, в котором на пятом этаже двое в комнате сидят за столом друг против друга…
…Все засыпано снегом. Снег шёл, наверное, всю ночь. Снег скрипит под мамиными ногами, под полозьями санок. Из-за шапки и платка, которым я обвязан и привязан к санкам и к брату, плохо видно вокруг. Голову тоже не повернуть, да и не хочется. Снег. Всё засыпано снегом. По белым его буграм на углу Моховой и Белинского неторопливо двигаются тёмные фигуры. Вчера здесь был дом, мы с мамой и братом ходили сюда в булочную…
…Санки падают на бок… Мы с Володей и узелок за его спиной лежим одним увязанным пакетом. Теперь ничего не видно. Слышно, как медленно скрипят мамины шаги. Она ходит вокруг санок. Что-то делает. Санки снова становятся на полозья. Стоят как-то косо. В одну сторону немного видна Моховая, в другую – Белинского. Мама опять где-то сзади, над нами. Шапка на мне совсем съехала на глаза, но если скосить глаз, то видно засыпанный снегом трамвай и какого-то мужчину в шинели, который медленно, хромая, обходит телегу и подходит к лошади, лежащей на снегу. Дёргает за узду. Лошадь приподнимает голову и снова кладёт её на снег. Мужчина поворачивается и медленно машет руками в сторону нескольких человек, стоящих вокруг с пилами и топорами… Тихо… Звука нет… Появляется лицо мамы. Она поправляет на мне шапку. Что-то брату. Затягивает платок. Поправляет ремень, на котором висит полевая сумка. Наматывает веревку от санок на руку. Мне опять видны люди, которые ходят по снежным буграм…
– Мам, почему они там ходят?
– Убитых вытаскивают…
– А там кто? – скосив глаза, я пытаюсь медленным движением головы показать туда, назад, в самый конец улицы, где двое, уже не видные мне, засыпанные снегом, сидят друг против друга за столом. Мама смотрит туда, куда я пытаюсь показать.
– Ах там? Они давно там. Чай пили… стена обвалилась… К ним не добраться… снегу много…
…Снег… Память зацепилась за снег. Дальше цепочка с узелками и ветвлениями от одного к другому. Цепь воспоминаний? Нет, не цепь – сеть. Все узелки связаны мостиками, снежными перемётами, застругами… Можно с одного узелка (бугорка? Бугра?) перейти, перешагнуть, перепрыгнуть на тот или этот, а потом дальше, и ещё дальше, и опять на этот или тот, и забудешь с какого начал…
…Конечно же, это удобно. Вроде приём такой. Всё связно со снегом. Посмотрел на сугроб – и вспомнил одно, посмотрел на снегопад за окном – и вспомнил другое, посмотрел, на позёмку и, глядишь, третье вспомнил… Удобно. Или наоборот – вспомнил что-то потому, что как раз тогда снега-то и не было…
…Мы покидаем Моховую…
…Вообще-то мы её уже один раз покидали. Только тогда-то как раз ещё снега не было. Было ранее утро, свежо, и хотелось спать. Я, постоянно зевая, мой брат и мама спустились по лестнице во двор. Дворник дядя Фёдор вынес наши чемоданы и положил их на двухколёсную тележку. Колёса были огромные, как у настоящей телеги, обитые металлической полосой. Ручка тележки, круглая, отполированная ладонями, лежала на каменных, слегка сыроватых от росы ступеньках крыльца, которые вели к нашей парадной, и поэтому дощатая площадка тележки, находящаяся над колёсами, располагалась горизонтально. Во дворе было пусто. Только около другой парадной лежал свёрнутый кольцами резиновый шланг. Дядя Фёдор положил на тележку оба наши чемодана. Тележка была большая, и наши чемоданы затерялись на ней. Потом он по очереди поднял меня и Володю и тоже посадил на тележку, на её задний край как-то выдохнув при этом: «Эх!» Цокнул языком, неодобрительно покачал головой и пошёл к ручке тележки. Ноги у нас свешивались. Тележка развернулась, и мы с братом снова увидели нашу парадную. Поехали. Мама взялась за край тележки и пошла рядом. Двор развернулся. Потом на время стало темно – мы въехали в подворотню. Снова стало светло, и тележка, трясясь и погрохатывая по булыжникам, покатила к улице Пестеля. Сидя на краю тележки, мы с братом тряслись, болтали ногами, переглядывались и смеялись. Мама шла сзади, держась за край тележки. Её фигуру наискось пересекал ремень, на котором у бедра висела полевая сумка. Когда пересекали улицу Пестеля, трясло меньше, сквозь щели дощатого настила тележки засинел диабаз, а потом колёса покатились мягко и тихо – вторая половина Моховой была вымощена деревянным торцом…
…Проснулся я оттого, что мама меня стаскивала с тележки. Володя уже стоял на земле, а дядя Фёдор, положив ручку тележки на гору каких-то мешков, снимал с неё наши чемоданы. Над нами возвышался красный вагон длинного товарного поезда. В квадратную черную дыру его широко открытой двери лезли люди. У приставной лесенки стоял военный. Дядя Фёдор с нашими чемоданами и мама, держа нас с братом за руки, протиснулись к вагону. Мама перехватила мою и Володину руки в свою одну, а другой достала из полевой сумки какую-то бумагу и отдала военному. Военный был похож на нашего дядю Колю, папиного брата, – Коляну, как у нас дома его все называли, тоже военного. Когда Коляна последний раз приходил к нам, мы ещё жили на даче в Старожиловке…
…Было воскресенье, мы его ждали, но он задерживался, и мы с папой пошли его встречать по пыльной, залитой солнцем деревенской улице. Наконец он появился в конце её, увидев нас, замахал руками, потом подошёл, что-то много говорил, смеялся и мы пошли к дому. Уже около дома навстречу нам, загребая пыль ногами, шёл пьяный, увидев Коляну в форме, он уцепился одной рукой за рукав его гимнастёрки и стал что-то говорить, размазывая другой слезы по грязному лицу:
– Ты военный, военный, ты им покажи…
Коляна смеялся, что-то шутил в ответ. Мой брат стоял рядом с папой и держал его за руку, я сидел верхом на шее у Коляны, а к нам по тропинке во дворе от дома к калитке шла мама. Она не улыбалась. У неё были странные глаза. Они никуда не смотрели. Так, никуда не глядя, с лицом, повёрнутым к папе и Коляне, она открыла калитку, вышла навстречу нам. Папа улыбался, Коляна, освободившись от пьяного, раскрыл руки навстречу маме, а она, всё так же никуда не глядя, сняла меня с Коляниных плеч и сказала серым голосом:
– Война началась. По радио передали…
…Военный у вагона отдал маме бумажки, она снова их засунула в полевую сумку и, подсаживая нас с братом по приставленной к вагону деревянной лесенке, стала подниматься в вагон, а дядя Фёдор поднял с земли наши чемоданы и поставил прямо в вагон на пол у самого края. Мама отпустила наши руки, отодвинула чемоданы по очереди к стенке вагона поближе к двери, снова взяла наши руки, посадила нас и сама села на чемоданы. Так мы и расположились: мама у самой двери, потом Володя, потом я. Мама держала Володю за руку, а Володя меня. Если брат наклонялся вперёд, то из-за мамы он немного мог видеть, что делалось на улице, за дверью. Мне уже ничего не было видно. В вагоне стало тесно, но всё ещё влезали и влезали новые, протаскивали узлы и чемоданы перед самым моим лицом. Из-за стенки вагона, с улицы, слышался голос дяди Фёдора:
– Вы подальше, подальше залезьте, здесь у двери-то плохо, детей простудите.
Мама посмотрела на нас с Володей провалившимся взглядом, отвела машинально рукой чей-то узел или чемодан от моего лица, покачала отрицательно головой и тихо пробормотала:
– Нет, нет, здесь у двери лучше, если что…
Дядя Фёдор, наверное, её уже не слышал…
Дверь с грохотом отодвинулась. Песчаный откос насыпи, зелёная трава, какие-то кусты… На насыпи военный размахивает руками, кричит:
– Все, все быстро из вагонов. Подальше бегите, ложитесь на землю, под кусты, подальше, самолёт немецкий…
Самолёт пролетел над самыми крышами вагонов, где-то за хвостом поезда развернулся, снова пролетел над вагонами, и всё стало тихо. Люди медленно вылезали из кустов, поднимались с земли, отряхивались, оглядывались. Снова появился военный, он снова бежал и снова кричал: «По вагонам, по вагонам! Быстро, быстро! Возвращаемся…» Поезд тронулся, мама села на чемоданы, держа нас за руки, локтем она прижимала полевую сумку и смотрела в щель неплотно закрытой двери. Сказала тихо, ни к кому не обращаясь:
– Назад поехали.
Володя спросил:
– Почему?
– Немцы Мгу взяли, ехать некуда…
Дяди Фёдора с тележкой не было. Обратно шли долго. Мама останавливалась, ставила на мостовую чемоданы, мы с братом садились на них, мама стояла. Так отдыхали недолго, потом мама поднимала нас, заставляла нас с братом взяться за ручки чемоданов, поправляла полевую сумку, брала чемоданы, и мы шли дальше. Когда уже шли по Моховой, впереди со стороны Пестеля из длинного чёрного репродуктора громко звучал военный марш, доносился железный грохот, а перекрёсток был затянут синим дымом. Мы подошли к перекрёстку, но перейти его не могли – по Пестеля друг за другом шли танки. Сквозь их грохот из репродукторов доносились звуки оркестра. Сизый дым, марш, скрежет танков – всё сливалось в одно. Мама, не разжимая чемоданных ручек, крепко захватила наши пальцы. Я поднял к ней лицо, хотел пожаловаться, что мне больно, но всё равно ничего не было слышно, а мама смотрела вперёд такими же глазами, как тогда около калитки в Старожиловке, как сегодня утром у дверей в вагоне. На той стороне Пестеля сквозь синий дым были видны какие-то дети, которые шли парами, держась за руки. Впереди, тревожно озираясь на них и на танки, шла женщина. Дети были маленькие, как я. Один шёл без пары, последним и беззвучно плакал. Наверное, он плакал не беззвучно, но из-за танков ничего не было слышно. У него были мокрые и грязные сзади штаны, а по чулкам в туфли стекала жёлтая кашица. От дыма щипало глаза, танки всё шли и сворачивали на Литейный. Их грохот перемешивался с грохотом марша из репродуктора, который был прямо над нами. Мамин палец больно прижимал мою руку к ручке чемодана. Я стал плакать. Мама не видела…
…Всё как-то случайно… Тогда, когда я на углу Пестеля и Моховой под грохот танковых моторов и военный марш плакал, оттого что мама больно прижала пальцем мою ладонь к ручке чемодана, было ещё достаточно тепло и никакого снега не было. Только синий дым, который сносило ветром с Пестеля на Моховую…
За окнами метель. Из-за окон сквозь дребезжание на ветру жестяного подоконника доносится со стороны по соседству расположенного военного училища марш «Прощание Славянки». Мы вдвоём в комнате за столом сидим с Эммой и пьём чай. Дочка уже спит. Сына нет дома. Звонит телефон. Это Коляна. Он умеет говорить сразу обо всём.
– Ну как вы, холодно у вас?
– Нет, Коляна, не очень.
– Что делаете?
– Чай пьём.
– А-а… Ну я ненадолго тебя оторву, я просто так. Гуляли сегодня?
– Нет, как-то не вышло.
– Много у вас снега?
– Да, всё замело.
– У меня тоже. На балконе целый сугроб. Когда мы в Москве жили, кажется в 22-м году, тоже было много снега. У наших родителей друзья были Михалковы. Мы с их сыном Сергеем в казаки-разбойники играли и соревновались, кто дольше провисит на вытянутых руках, держась за прутья балконных перил на третьем этаже, а потом подтянется и снова влезет на балкон. Отца Сергея, Владимира Александровича, в ту зиму забрали и повели под конвоем на Лубянку. А у него на пальце было кольцо с бриллиантом. Он идёт и думает: «Жалко, отберут». Снял кольцо и на Сивцевом Вражке бросил в сугроб около каменной тумбы при въезде в какую-то подворотню. А через три дня его отпустили. Обратно уже без конвоя шёл. Проходя мимо той подворотни, сунул руку в сугроб. Так, на всякий случай. А кольцо там… – Коляна смеётся и продолжает: – А я сегодня гулял, в Сосновке был. Хорошо там. Много снега. Я вспомнил, как на этапе, когда мы шли по Вычегде от Котласа до Усть-Выми, профессор математики Мазурмазов, показывая мне на снег по берегам Вычегды, говорил: – «Эти места напоминают мне прогулки по Шварцвальду…» – Коляна замолкает на секунду, потом, торопливо: – Я тебя от чая отрываю… – но тут же продолжает: – На весь этап была одна телега. На ней конвоиры что-то везли, и ехала «королева этапа» – немка Ульман, она везла в чемодане рукописи Боброва. Его Александром Сергеевичем звали, как Пушкина. Шёл рядом со мной, говорил, что он литературовед, а в чемодане его рукописи, которые ему разрешили взять, там документы о Есенине и Блоке. Ульман эти рукописи до Печлага не довезла. Урки украли и раскурили. Бобров с ума сошёл. Его конвой застрелил, когда он из колонны выбежал, чтобы поймать один из своих листков, который вдоль колонны несло ветром по снегу… – Коляна спохватывается: – Ой, у тебя чай остыл… – начинает прощаться, торопливо ещё успевает рассказать о том, как пилил одной пилой брёвна на лесоповале с поэтом Яшиным, и вешает трубку…
Всё-таки снег, снег всё объединяет. Своими сугробами, своим кружением. Он всё тот же и сейчас, в конце 90-х. И тогда, в 35-м, на этапе Котлас – Усть-Вымь. И в Москве в 22-м на Сивцевом Вражке, и в 20-м на Мало-Николо-Песковском у Собачьей Площадки, когда мой дед, кутаясь в поднятый воротник, сквозь скрип собственных шагов услышал и почувствовал тёплый тяжёлый вздох около самого своего уха. И сквозь слепящий снег увидел чёрную с белой звёздочкой на лбу морду лошади, которая, втягивая носом запах его поношенной шубы, шла за ним, таща в санях заснувшего извозчика. Дед узнал – это был коренной из их тройки орловских рысаков с их конного завода. В 13-м тройку мобилизовали. И вот конь узнал хозяина в занесённом снегом московском переулке. Дед остановился, назвал его по имени. Конь потянул шею, положил морду на его плечо и замер. Снег. Снег продолжал идти, заносил сани, спящего извозчика, старого понурого коня и тёмную фигуру человека, прильнувшего к нему…
…в 41-м, на углу Моховой и Белинского, мама выровняла наконец санки с узелком вещей, братом и мной. Поправила на плече полевую сумку с документами и хлебными карточками. Санки двинулись дальше, в сторону Волковой деревни, в детскую соматическую больницу, куда ей удалось устроиться работать санитаркой. Скрипел снег под её шагами, смотреть было некуда. Снег слепил, от этого в глазах становилось темно, плыли радужные круги, вялое, безразличное тепло разливалось по телу…
…Где-то далеко позади в угловом доме на пятом этаже двое, занесённые снегом, продолжали сидеть друг против друга за столом…
…Мы покидали Моховую…
Мама – Евгения Владимировна Вейцман
2
Уже было совсем темно, когда мы вышли из института на Малую Посадскую. Пройдя мимо тёмной громады мечети, дошли до Кировского. Ветер совсем обезумел. Мокрый снег лепил со всех сторон. Мишка Середенко, морщась и пытаясь увернуться от ветра, произнёс:
– В Петербурге ветер дует сразу со всех сторон. Это ещё Тынянов заметил.
– Да, да, а до него ещё Гоголь об этом написал, – тихо и как-то обречённо откликнулся Саша Кушнер, глядя на бесконечную вереницу фонарей пустого Кировского проспекта. – Ну, как вам Долинин?
Но тут слева вверху, на самом горбу Кировского моста, появились цветные огоньки трамвая и, не слушая уже наши ответы, торопясь закончил:
– Ой! Я побежал…
Нам надо было в другую сторону, но проспект был пуст и слеп от снега. Мы пошли пешком через мост…
Пришёл домой я уже совсем промёрзший. Мама, открыв дверь, спросила:
– Что так поздно?
– Саша Кушнер позвал – на филфаке лекция интересная была. Профессор Долинин читал. Очень интересно, но затянулась…
– Долинин?! – оживилась мама. – А ты помнишь Детскую соматическую на Волковом?
…Ничего нет, всё бело… Я не закутан и не привязан… Я лежу на спине, и мне тепло. Скосив глаза влево, я вижу верх большого окна, за которым небо ещё белее, чем потолок в комнате.
– Проснулся, Илёша? – это Володин голос. Я поворачиваю голову набок. Он лежит на соседней кровати, слева. А прямо за ним огромное окно и белое небо.
– А где мама?
– Она только что заходила. Скоро придёт. Ты со вчерашнего дня всё спишь и спишь…
– Мы уж думали, что ты умер, – это голос справа. Я поворачиваю голову на голос. Там мальчик лежит. Он старше меня и даже Володи. Безразлично смотрит в потолок. За ним закрытая белая дверь.
– Ты вчера и обед, и ужин проспал. Есть хочешь?
– Не знаю.
– А у меня хлеб есть, – он показывает мне какой-то чёрный кусочек. – Володя, хочешь? – обращается он к брату.
– Нет, это мыло. Ты мне уже вчера показывал.
– Нет, нет, правда хлеб, – и он подносит его ко рту и делает вид, что жуёт, потом протягивает его мне. Я вытаскиваю руку из под одеяла и беру маленький, скользкий кусочек.
– Не ешь, Илёша, это мыло, – говорит Володя. Я слышу, кручу кусочек в пальцах, потом засовываю его в рот. Во рту становится горько, я захлёбываюсь слюной, изо рта идёт пена. Меня начинает рвать. Очень больно. Я не могу плакать от боли. Брат только говорит:
– Повернись на живот, повернись на живот…
Открывается дверь. Меня переворачивают, какая-то девочка кричит:
– Тётя Женя! Тётя Женя!..
– Ну что ты? Ну что ты? Ну всё, всё… Ну? Всё прошло? – это уже мамин голос. Внутри ещё больно, но уже не так. Уже не рвёт. Я снова лежу на спине, с лица сползает полотенце, которым обтирали лицо. Мама наклонилась надо мной. Она почему-то в белом халате. Смотрит на меня, потом на соседнюю кровать: – Зачем же, Андрюша, ты ему мыло дал?
С соседней кровати тихо:
– Он же знал, что это мыло, и Володя ему сказал.
– Не надо так, Андрюша.
У двери стоит какая-то девочка. Увидела, что я перестал захлёбываться и кашлять, собралась уходить. Мама окликнула её:
– Наташа, спасибо тебе, как хорошо, что ты оказалась рядом…
Белое окно. У окна на кровати – Володя, потом я, потом у двери – Андрюша. Палата узкая, кровати стоят поперёк изголовьями к стене. С той стороны у стены остаётся только узкий проход. Между кроватями тоже узкие проходы. Зашла мама в белом халате, принесла нам калейдоскоп.
– Ну как вы? Вот, не скучайте, – отдала Володе калейдоскоп и снова ушла.
– Куда мама ушла? – спросил я.
– Мама теперь тут работает, – ответил Володя и стал разглядывать калейдоскоп. Лёжа глядеть в калейдоскоп неудобно, и он сел. Я тоже сел и протянул руку к его кровати, чтобы он и мне дал посмотреть.
– Ляг, тебе нельзя сидеть, – глядя на меня вторым, свободным от калейдоскопа глазом, сказал Володя.
– Почему?
– Мама сказала, что у тебя кишки вываливаются, чтобы я не разрешал тебе сидеть.
Я испуганно лёг, потрогал живот, всё было на месте. Снова протянул руку к Володиной кровати. Он вложил мне в неё калейдоскоп. Я прижал круглую дырочку к глазу, лёг на бок и стал поворачивать картонную трубку. Пёстрые бабочки, цветастые ковры замелькали передо мной. С соседней кровати Андрюша:
– Дай мне.
Я посмотрел на Володю.
– Ну что ж ты, дай.
Я с сожалением протянул ему трубочку. Андрюша начал смотреть в неё.
– Ты сядь, так удобнее, – посоветовал я. Мне хотелось смотреть на него, как он смотрит, а лёжа мне было не видно.
– Я не могу, – отозвался Андрюша.
– У тебя что, тоже кишки вываливаются?
– Ничего не вываливается, просто никак…
Белый потолок, тихо. На соседней кровати сопит Андрюша. Он очень долго смотрит. Я прошу:
– Отдай, – протягиваю руку. Андрюша продолжает сопеть, потом говорит:
– Во! Посмотри, какие конфетки.
Я, не торопясь, поворачиваюсь на другой бок. На кровати рядом с Андрюшей лежит трубочка калейдоскопа, у него на ладони разноцветные стекляшки. Из-за моей спины голос Володи:
– Ты зачем всё сломал?
– А там, видишь, какие конфетки? – он протягивает мне: – На! Конфетки!
Я знаю, что это стекляшки, но беру и засовываю в рот. Володя из-за спины:
– Ты что! Выплюнь! Это же стекляшки!
Я пытаюсь выплюнуть их, но снова начинаю давиться. Володя стучит ложкой по стакану. Заглядывает в дверь Наташа:
– Тётя Женя, тётя Женя, Вера Ивановна, он опять…
…Меня держат за ноги. Я вишу вниз головой, подо мной белый таз, мне засовывают трубку в рот, я давлюсь, пытаюсь орать, не получается, захлёбываюсь водой, Наташа, наклонившись над тазом говорит:
– Вот они, вот они…
– Сколько? Все?
…Проснулся. Темно. Слабый свет только из коридора через открытую дверь. Женщины в халатах что-то делают около Андрюшиной кровати. Вижу, как Володя приподнялся на локте и смотрит на его кровать. Тихий мамин шёпот:
– Спите, спите, ещё рано…
…Светло, приходит Наташа:
– Сейчас мы поедем в другую палату…
Входят какие-то женщины, среди них мама, она наклоняется ко мне:
– Ну как ты?
Нас прямо на кроватях везут к двери. Сначала меня, потом Володю. Андрюши нет, кровати его тоже.
– А Андрюшу уже увезли?
– Да, да, там будет большая палата и много стеклянных стенок, – Наташа поправляет что-то у меня в кровати и переходит к Володиной.
Новая палата очень высокая и вся перегорожена прозрачными стенами. Володина кровать рядом с моей. Входит мама:
– Ну как, вам нравится?
– А там что? – я показываю глазами на соседние стеклянные комнаты.
– Это боксы, в них другие дети, вон там, – мама показывает куда-то в сторону, – там Наташин бокс.
– А где Андрюша? – спрашиваю я, но мама не отвечает, торопится и уходит.
– Андрюша умер, его ночью увезли, – отвечает мне Володя. – Сейчас завтрак привезут.
– Опять миндальный кисель? – спрашиваю я.
– Мама говорит, нам ничего другого нельзя.
– Меня от него рвёт.
– Это не от него, это вообще. Будешь есть кисель – всё пройдёт.
Я молчу, смотрю вверх вдоль высокой стены над головой. Там, наверху, под потолком маленькое тёмное окошко. Володя смотрит туда же:
– Знаешь, что там за окошко?
– Нет.
– Мама говорит, там комната, в ней папа до войны работал…
…Папа несёт меня на одной руке, за другую держится Володя. Папа только что забрал нас – меня из ясель, а Володю из очага. Очаг находился в соседней с яслями комнате в одном и том же доме на Петра Лаврова. Мы идём домой, переходим Литейный и сворачиваем в сторону Моховой. Володя жалуется папе:
– Он опять орал полдня, после того как ты ушёл.
Папа прижимает меня к себе:
– Ну что же ты, Илёша? Ты же обещал.
За спиной грохочет трамвай, я прикасаюсь лицом к папиной колючей щеке и прошу его:
– Погуди, как пароход.
Папа улыбается, прижимает ладонь к губам и гудит долгим затихающим гудком и потом ещё два раза коротко и как будто издалека.
– А мы поедем на поезде?
– Нет, на поезде не поедем, но скоро поедем на дачу в Старожиловку на машине, это совсем не далеко…
…Папа ведёт меня умываться перед сном. Мне очень нравится, когда папа ведёт меня умываться перед сном. Мы проходим через тёмный коридор нашей квартиры, папа держит меня за руку, выходим в переднюю. Из под двери соседки Анны Давыдовны видна узкая полоска света. Папа говорит мне шёпотом:
– Не шуми!
Я не шумлю, мы сворачиваем на кухню. Окно кухни выходит на задний двор и светится серым цветом вечерних сумерек. В кухне светлее, чем у нас в комнате, потому что окно нашей комнаты смотрит прямо в глухую стену соседнего дома и неба из него не видно, а окно кухни выходит на задний двор и из него видно немного неба. Папа не зажигает свет, подходит к чёрной чугунной раковине и приоткрывает блестящий в полутьме медный кран. Вода тонкой струйкой, с каким-то бормотанием и шипением вытекает и плещется в раковину. Папа ставит одну ногу на что-то под раковиной и сажает меня себе на одно колено. Я протягиваю обе руки под струйку воды:
– Тихо, тихо. Не плещи на пол, – смачивает под струйкой воды свою огромную ладонь и закрывает ею всё моё лицо. Вода холодная, кран булькает и шипит, я смеюсь и верчу внутри папиной ладони головой:
– Не шали, не шали! Наплещешь!
Он ставит меня на пол, обтирает мне лицо и ведёт к окну. Окно снизу закрыто ящиком, который нависает прямо на улицу и торчит над таким же кухонным ящиком второго этажа и под таким же ящиком четвёртого этажа. В него мама и Анна Давыдовна ставят кастрюльки с едой. Папа подсаживает меня на подоконник, и тогда я вижу сквозь верхнюю половину окна стену дома на той стороне двора и потемневшее небо над ней, на котором уже видны звёзды.
– Ну, где полярная звезда? Нашёл?
– Ага! – киваю я. Из открытого окна тянет свежестью, доносятся гудки поездов и низкие гудки буксиров с Невы…
Я вхожу в нашу узкую маленькую комнату. Папа, как всегда, сидит за столом, который стоит у окна, занимая по ширине всю комнату. Он оборачивается, услышав, что я открыл дверь. Улыбается:
– А, Илёша! Что так поздно?
– Слушал лекцию Долинина.
Лицо у папы светлеет, он хочет что-то сказать, но входит мама с тарелкой ужина для меня и с порога, как бы продолжая начатый ещё в прихожей разговор, спрашивает:
– Так ты что, правда помнишь Наташу из детской соматической?
– Да, я помню, как она вместе с какой-то медсестрой повела нас, нескольких детей из палаты, на прогулку, но началась бомбёжка и мы побежали назад. Медсестра впереди, а Наташа бежала сзади и всех подгоняла. Я оглянулся, чтобы подозвать её – у меня шнурок развязался, но в это время вдалеке за её спиной на месте большого какого-то, как дом, круглого бака появился огромный огненный шар, но звуков я не помню, как в немом кино. Нам навстречу бежала ты, – я посмотрел на маму, – и ещё какие-то женщины в белых халатах…
– Сзади, Вера Ивановна бежала, – сказала мама. – Я помню, как она ворвалась в сестринскую с криком: «Налёт! Бомбят нефтехранилище! Там Наташа!.. С детьми гуляет…»
Я ем ужин, мутные воспоминания проплывают под неторопливый мамин голос, которая сидит рядом и смотрит, как я ем…
…Осень наступила как-то сразу, стало холодно, в нашей узкой длинной комнате с окном на север и с видом на противоположную стену даже днём стало совсем темно. Мама аккуратно выгребает горячие угли и золу в ведро из только что протопленной нашей круглой, почти до потолка, покрытой рифлёным железом печки. В её узкую открытую дверцу ставит железную формочку с тестом из кофейной гущи. Мы, все трое – мама, Володя и я, – полны ожиданием. Сегодня наконец-то придёт папа! Его отпустили ненадолго. Долгожданные два звонка в дверь. Это значит – к нам, это папа. Мы с Володей выбегаем в коридор, мама идёт открывать. В прихожей приоткрывается дверь соседки Анны Давыдовны. Она высовывается в щель и почему-то шёпотом спрашивает:
– Это Лёня, наверно?
– Да, да, наверно – отвечает мама и открывает дверь. Там в серой шинели стоит, улыбаясь, папа. Входит и одной рукой обнимает маму, а в другой у него какой-то мешок. Мы с братом повисаем у него ногах, шинель колется, я задеваю его мешок, в нем что-то твёрдое.
– Осторожно! Осторожно! Не разбей! Илёша, ты не ушибся?
– Нет, а что там?
– Там банка с супом. Мне перед уходом старшина дал, сказал, чтоб я вам отнёс.
Мама забирает мешок и уносит в комнату. Папа снимает шинель, идёт на кухню, моет руки, и мы все по коридору друг за другом тоже идём в комнату.
Мама радостно хлопочет:
– Ну раз такой праздник, будем по-настоящему обедать.
Банка уже вынута из мешка и стоит посередине стола. Стол стоит у стены, иначе не пройти по комнате. Папа садится на своё обычное место спиной к окну у короткой стороны стола, мы с братом на табуретках у длинной, спинами к тахте, а мама напротив папы спиной к печке. Она уже успела накрыть на стол: перед каждым по глубокой тарелке, которая стоит в мелкой, справа – ложка и нож, слева – вилка. Папа смеётся:
– Ну, наверное, вилки и ножи не пригодятся.
– Ничего, – отвечает мама, – пусть привыкают, обед должен быть по правилам, – она показывает глазами папе на нас.
Папа улыбается. Мы завороженно смотрим на банку со светло-жёлтой жидкостью и мутным осадком на дне. Мама трогает банку, муть на дне поднимается облачком, всплывают несколько каких-то темных горошин, которые, описав небольшую дугу, снова ложатся на дно.
– А что это там? – спрашивает Володя.
– Это немного самого супа со дна котла попало, вон даже несколько чечевичин плавает, – отвечает папа. Мама переливает суп из банки в кастрюльку.
– Я подогрею его, печка ещё теплая, – она открывает дверцу печки, вынимает формочку с пирогом из кофейной гущи и вскрикивает: – Ой! Да что же это?! – мама растерянно смотрит в формочку, в которой пирог. Он весь серый от золы, насыпавшейся сверху из трубы.
Der kostenlose Auszug ist beendet.