Buch lesen: «Парижские мальчики в сталинской Москве»
В издании использованы фотографии из собрания Дома-музея Марины Цветаевой, РГАЛИ, ГМИРЛИ имени В.И.Даля, Мультимедиа Арт Музея “Московский дом фотографии”,
а также из архивов Натальи Сеземан и Марины Мошанской (Сеземан), Никиты Кривошеина, Александра Лаврентьева, Натальи Евзерихиной-Ратниковой и Марии Жотиковой
© Беляков С.С., текст
© Бондаренко А.Л., оформление
© ООО “Издательство АСТ”
Вместо предисловия
1976 год. Париж. Советский переводчик Дмитрий Сеземан, приехавший по туристической визе, попросил политического убежища. Таких, как он, в СССР называли невозвращенцами. Только к Дмитрию Сеземану это слово совсем не подходило. Да и политических мотивов в его поступке не было. Дмитрий Васильевич не сбежал. Он вернулся в родную страну. В город, где он вырос, где прошло его детство. Скоро он даст интервью для “Радио Свобода”.
ДМИТРИЙ СЕЗЕМАН: Я вот тут как-то спросил у парижанина: “Знаете ли вы, чем пахнет парижское метро?” И сам ответил ему: “Нет, вы не знаете, чем пахнет парижское метро. А я этот запах парижского метро 40 лет хранил и 40 лет помнил”.1
Он уехал в Советский Союз вместе с мамой, Ниной Николаевной, в 1937 году. А через два года, в июне 1939-го, Марина Ивановна Цветаева увезла в Советский Союз своего сына Георгия, которого чаще называли домашним именем Мур. Мур и Дмитрий станут друзьями, будут вместе гулять по предвоенной сталинской Москве и вспоминать оставленный ими Париж. Оба со временем захотят вернуться во Францию.
Я хотел сделать друзей героями этой книги, поэтому и назвал ее “Парижские мальчики”, а не “Парижский мальчик”. И Дмитрий, и его брат Алексей Сеземан вполне достойны этого. Увы, Алексей не оставил ни дневников, ни воспоминаний. Дмитрий до января 1941-го вел дневник одновременно с Муром, но потом бросил1. Вести дневник в те годы – смертельный риск. При аресте он мог стать опасной уликой, неосторожная фраза утяжелила бы приговор. Дмитрий был совершенно прав. Только вот мы лишились ценнейшего источника, незаменимого.
Полвека спустя Сеземан напишет воспоминания на русском и на французском, даст несколько интереснейших интервью, но они не могут заменить настоящего интимного дневника. Их автор – немолодой человек. Он охотно пишет о России и Европе, о Петре Великом и о значении свободы для русской аристократии, но до обидного мало – о себе самом в пятнадцать лет. И нам не узнать, что думал, что чувствовал, от чего страдал юный Митя Сеземан. А Георгий Эфрон несколько лет старательно записывал свои мысли, чувства, пусть и мимолетные, с потрясающей откровенностью рассказывал о самых интимных и даже постыдных желаниях и поступках. К своему дневнику он относился чрезвычайно серьезно, полюбил его, как любят самые близкие, дорогие вещи, как некоторые писатели любят свои лучшие книги. “Мой милый, любимый дневник”, – запишет Мур осенью 1941-го, в то время совершенно одинокий. И теперь из дневниковых записей и писем, из воспоминаний других людей, из множества источников, что хранятся в государственных и личных архивах, можно воссоздать образ настоящего, почти живого Мура. Воскресить его для этой книги.
А название я все-таки менять не стал. Мур был одним из парижских мальчиков. В его чертах мы находим не только особенное, индивидуальное, но и общее, что объединяет несколько человек. Советских людей по гражданству. Русских по рождению. Французов по воспитанию и культуре. Если бы сын Цветаевой дожил до 1976 года, он, вероятно, составил бы компанию своему “другу Мите” и вернулся бы в Париж. Но жизнь Мура сложилась иначе.
Воскресное дитя
Вечером 31 января 1925 года в деревню Горни Мокропсы к тридцатилетнему доктору Григорию Исааковичу Альтшуллеру прибежал чешский мальчик: “Пани Цветаева хочет, чтобы вы немедленно к ней пришли, у нее уже схватки! Вам следует поторопиться, это уже началось”. Цветаева жила в соседней деревне Вшеноры, где были и чешский доктор, и повивальная бабка. Но доктор куда-то отлучился, а повивальная бабка принимала роды у другой женщины. И Цветаева послала за доктором Альтшуллером, с которым познакомилась несколько месяцев назад и предсказала, что именно он будет принимать ее ребенка.
Был сильнейший снегопад с метелью. Альтшуллер напишет в своих воспоминаниях о “яростной буре”, о суровой зиме в окрестностях Праги, о густом заснеженном лесе, что отделял Горни Мокропсы от Вшенор. Григорий Исаакович вырос в Ялте, оттого мягкая европейская зима казалась ему холодной, а волшебная метель – страшной бурей. Он пошел не по дороге, а как раз через лес, чтобы сократить путь. В комнате у Цветаевой горела единственная электрическая лампочка. В одном углу комнаты были сложены кипы книг, едва ли не до потолка. Другой угол был завален мусором: “Марина лежала на постели, пуская кольца дыма, – ребенок уже выходил. Она весело меня поприветствовала: «Вы почти опоздали!» Я оглядел комнату в поисках какой-нибудь чистой ткани и кусочка мыла. Не оказалось ничего: ни чистого носового платка, ни тряпки. Марина лежала в кровати, курила и говорила, улыбаясь: «Я же сказала вам, что вы будете принимать2 моего ребенка. Вы пришли – и теперь это не мое, а ваше дело»”.
Мальчик родился воскресным утром (по словам Цветаевой – “в полдень, в снежный вихрь”) 1 февраля 1925 года. Sonntagskind – воскресное дитя.
Имя ребенок получил в честь святого Георгия, покровителя Москвы, любимого и родного города Цветаевой. Но она чаще звала мальчика Муром: “Георгий – Барсик – Мур. Всё вело к Муру. Во-первых, в родстве с моим именем, во-вторых – Kater Murr – Германия3, в-третьих, само, вне символики, как утро в комнату”.
Очень скоро возник слух, будто бы отцом мальчика был не законный муж Сергей Эфрон, а Константин Родзевич. Его роман с Цветаевой не был тайной. Но Родзевич сына не признал, а Эфрон и признал, и полюбил всей душой: “Очаровательнее мальчика, чем наш Мур, не видел. Живой, как ртуть, – ласковый, с милым лукавством, в белых кудряшках и с большими синими глазами”.34 Цветаева, по ее словам, “рассчитала”, что отец – Сергей Яковлевич. Ей, конечно, виднее. Есть известная фотография, где рядом с подросшим Георгием стоят оба, Константин Родзевич и Сергей Эфрон. На кого похож мальчик? Он похож на Марину Цветаеву. “Марин Цветаев”, – называл сына Сергей Эфрон. “Молодая, розовощекая, стройная Марина в брюках”5, – позже скажет о мальчике Елизавета Тараховская4.
Именно внешность Мура более всего поражала окружающих. Он очень быстро рос, просто стремительно. В три года выглядел лет на шесть-семь. В четыре – на восемь. В шесть – на двенадцать. По словам Цветаевой, в четыре с половиной года он весил тридцать три килограмма. Марина Ивановна покупала вещи как на двенадцатилетнего. “Мур стал громадным мальчиком”, – восхищался трехлетним сыном Сергей Яковлевич.
Меня более всего удивляет пляжная фотография, сделанная летом 1935-го. Муру десять с половиной лет, но кажется, будто он лишь немногим моложе сорокадвухлетней Марины Ивановны. Лет тридцать ему можно дать вполне уверенно. Маленький Мур даже несколько пугал окружающих. В детстве он был к тому же “страшно толстым” и очень серьезным. Вера Трейл писала, будто ни разу не видела, чтобы мальчик улыбался, – и это за все двенадцать лет знакомства с ребенком! Семнадцатилетняя Вера Андреева робела перед трехлетним Муром: “Мне он казался чуть ли не стариком, – он спокойно и уверенно вмешивался в разговор взрослых. Употребляя совершенно кстати и всегда правильно умные иностранные слова «рентабельно», «я констатировал», «декаденты»”, – вспоминала она. “Жирное, надменно-равнодушное лицо” мальчика, его кудри, ниспадавшие “на высокий лоб, прекрасного ясно-голубого цвета глаза спокойно и не по-детски мудро” глядевшие на окружающих, почему-то ассоциировались у Андреевой с одним из римских императоров эпохи упадка. А именно – с Каракаллой67. Когда читаешь о детстве Мура и смотришь на его фотографии, невольно вспоминаются герои Франсуа Рабле. Кажется, что на следующей странице Мур, подобно юному Гаргантюа, сорвет колокола с башен Notre-Dame de Paris, чтобы использовать их вместо колокольчиков. Среди сверстников он кажется настоящим великаном, существом другого вида.
Цветаева сравнивала Мура с любимым Наполеоном, с римским королем Наполеоном II (сыном Наполеона I Бонапарта) – и с… Бенито Муссолини. Для нас такой ассоциативный ряд будет странным, но в конце двадцатых такое сравнение еще не казалось ни оскорбительным, ни опасным.
Родители видели в нем русского, только русского мальчика: “Мой сын – замечательный сын. <…> Всё время требует, чтобы его везли в Россию. Французов презирает”, – писал Сергей Яковлевич 27 апреля 1929 года. Но Муру – всего четыре года. Как и в чем могло проявиться его “презрение” к французам, что так обрадовало папу? Ведь Мур был с детства билингвом5. По словам Цветаевой, его никто не учил французскому. Он сам заговорил по-французски, что и неудивительно: семья переехала в Париж, когда мальчику было девять месяцев. Стихия французского языка, французской жизни окружала его с детства. Как бы ни старалась Цветаева изолировать сына от внешнего мира (она мечтала жить с ним на необитаемом острове), но жизнь взяла свое. Он рос русским французом. Останься он во Франции, был бы ничем не хуже своих сверстников. Но судьбу парижского мальчика предрешит его русский отец.
Офицер Русской армии
Сергей Эфрон никогда не был всего лишь тенью своей гениальной жены. Напротив, именно его выбор, его вера, его любовь, его иллюзии предопределили судьбу всей семьи. Но его собственная судьба, его жизненный путь был изменен, быть может, даже искажен, искривлен.
Самое важное для человека – следовать своему призванию. Найти службу по способностям и по сердцу. Работу, для которой создан. С тех пор как в 1911 году в Коктебеле семнадцатилетний Сережа Эфрон познакомился с восемнадцатилетней Мариной, он был окружен миром литературным и старался найти себе в нем место. Поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Пробовал писать. У него даже получалось. Его воспоминания об октябрьских боях в Москве 1917-го и сейчас читать интересно. И всё же писателем Сергей Эфрон не стал. Не стал он и филологом или историком. Уже в эмиграции решил закончить университетский курс. Тогда в Карловом университете преподавал знаменитый русский ученый Никодим Кондаков6 – византинист, историк, выдающийся специалист по средневековой иконописи. Кондаков был мировой величиной, в Прагу его пригласил президент Чехословакии Томаш Масарик. Под его руководством Сергей Яковлевич пытался стать специалистом по христианскому средневековому искусству. Докторская (дипломная) работа Сергея Эфрона называется “Иконография Рождества Христова на Востоке”. Пожалуй, трудно было найти специальность менее перспективную для бедного русского эмигранта, к тому же – отца семейства. Медиевистика – сама по себе роскошь, которую может позволить себе далеко не каждый университет.
Ученый-гуманитарий – профессия немассовая. А среди русских эмигрантов шанс заработать на жизнь имели только выдающиеся профессионалы. Помочь могли личное состояние и аристократическое происхождение. Скажем, Петра Савицкого в Пражском немецком университете уважительно называли “фон Завицки”. А Сергей Эфрон не был ни аристократом, ни состоятельным человеком. Ученым-гуманитарием он так и не стал: “Весною я кончил университет, давший мне очень мало. <…> Я не родился человеком науки”, – с горечью признавался Сергей Яковлевич.
В Париже он попробует зарабатывать редактурой. Князь Дмитрий Святополк-Мирский из почтения к Цветаевой возьмет Сергея Яковлевича секретарем редакции журнала “Вёрсты”, но вскоре признает полную его неспособность к редакторской работе: “Эфрон – жопа невероятная”89. От нового сотрудника не знали, как избавиться. Еще при подготовке первого номера князь в шутку спрашивал соредактора журнала Петра Сувчинского: “С Эфроном что-нибудь надо сделать. М.б. Арапов <…> мог бы приискать наемного убийцу?”10 “Вёрсты” закрылись уже после третьего номера. Газета “Евразия”, в которой также работал Сергей Яковлевич, не продержалась и года.
У Эфрона были актерские способности, которые он по мере сил использовал и в двадцатые. Снимался во французском немом кино. Заинтересовался этим новым перспективным искусством. Бродил по Парижу с киноаппаратом. Но Великая депрессия положила конец надеждам. Даже те русские, что в двадцатые годы крепко стояли на ногах, теряли работу. В разгар экономического кризиса рабочих мест не хватало и настоящим французам. Русские со своими нансеновскими паспортами были первыми кандидатами на увольнение: “Здесь пробиваться оч<ень> трудно. Французы отчаянные националисты и на всякого иностранца косятся. <…> Самим французам жрать нечего”11, – писал Сергей своей сестре Елизавете Яковлевне Эфрон.
Если не все, то многие его неудачи – результат неверного выбора профессии. Между тем у Сергея Эфрона было призвание. “Его чрезмерно узкое лицо / Подобно шпаге”, – напишет Цветаева. Ассоциация очень удачная. Он и в самом деле был рожден не для пера, а для шпаги. Но никому из родных и в голову не пришло отдать Сережу Эфрона в кадетский корпус, а позже – в юнкерское училище. Эфроны – революционеры, не служившие государству. К тому же Сергей болел туберкулезом. Даже во время войны его не брали в армию. Но он пошел на фронт санитаром, а в 1917-м окончил Петергофскую школу прапорщиков. Октябрьская революция застала его в Москве: “Кровь бросилась в голову. <…> Я быстро оделся, захватил в боковой карман шинели небольшой револьвер Ивер и Джонсон7 и полетел в полк”, – вспоминал Сергей Яковлевич. В городе было несколько десятков тысяч офицеров, но они в большинстве своем не собирались воевать. Читали газеты, обсуждали новости, осуждали кто большевиков, кто свергнутое Временное правительство. Эфрон был одним из немногих, кто встал на защиту законной власти с оружием в руках.
Когда большевики все-таки победят в Москве, они организуют перепись офицеров. Длинная очередь послушных, покорных людей (профессиональных военных!) выстроится у дверей Алексеевского училища в Лефортове. Поспешат зарегистрироваться. Будут отоваривать карточки, перепродавать селедку, выменивать на базаре добротную офицерскую форму на хлеб. И в страхе ждать ареста, цепенея при слове “чека”. А Сергей Яковлевич уйдет воевать на Дон, где генералы Корнилов, Алексеев, Деникин создавали Добровольческую армию. В феврале 1918-го армия отправилась в свой знаменитый, легендарный даже поход на Кубань – Ледяной поход. Шли по заснеженным степям, шинели покрывались ледяной коркой. Население относилось к добровольцам враждебно. Над их патриотизмом смеялись. Почти во всех боях численный перевес был на стороне противника. В поход выступило всего 4500 добровольцев. Первопоходники станут легендой Белого движения, его элитой. Лучшие из лучших. Храбрейшие из храбрых. Среди них был и Сергей Эфрон. Он служил в знаменитом Марковском полку, названном в честь генерал-лейтенанта Сергея Леонидовича Маркова, героя Ледяного похода. Маркова еще при жизни называли Богом войны, видели в нем едва ли не нового Скобелева или даже Суворова.
Марк Слоним8 и Дмитрий Сеземан называли Сергея Эфрона человеком слабохарактерным. Не могу понять, чем он такое определение заслужил. Мужественный, железный, несгибаемый – эти слова куда лучше характеризуют Эфрона: добровольца, белогвардейца, первопоходника. Он прошел всю Гражданскую войну: и кровопролитные бои на Кубани, и наступление на Москву, и долгое, тяжелое отступление, и бои за Крым.
Но война была проиграна. А что делать бывшему офицеру в Праге или в Париже? Записаться во французский Иностранный легион? Но Сергей Эфрон не прошел бы отбор по состоянию здоровья – это в Добровольческой армии было не до медосмотров… Даже по фотографиям видно, как быстро он начал стареть. Наконец, Сергей Яковлевич не хотел служить Франции. Эту страну он так и не полюбил. “Я в ужасе от Франции. Более мерзкой страны я в жизни не видел”, – брезгливо бросил он еще в благополучном 1912-м.
Сергей Яковлевич рассказывал Цветаевой, как однажды у него на глазах расстреляли комиссара-большевика. В лице комиссара была такая решимость, что Эфрон впервые понял: “Наше дело – ненародное дело”1314. Во второй половине двадцатых Эфрон всё больше симпатизировал советскому режиму. Он убедил себя, что в России действительно народная власть, что там строят новое, счастливое общество. Эфрон “радовался, читая в газетах об очередном советском достижении”, он сиял “от малейшего советского экономического успеха”15. К началу тридцатых годов Эфрон был уже вполне готов для вербовки.
ИЗ ПИСЬМА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ К АННЕ ТЕСКОВОЙ, 16 ОКТЯБРЯ 1932 ГОДА: С.Я. совсем ушел в Советскую Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет.16
Атмосфера Франции тридцатых, особенно Парижа, благоприятствовала “левому повороту” бывших белогвардейцев. Левые были властителями дум. Андре Жид до своей поездки в Советский Союз был почти коммунистом, Луи Арагон – настоящим коммунистом. Симпатизировали коммунистам Ромен Роллан и Андре Мальро. В стране была сильная и многочисленная компартия, ее возглавлял тогда тридцатилетний энергичный Морис Торез. Еще сильнее и влиятельнее были французские социалисты, которые сохранили старое (с 1905 года), подчеркнуто интернациональное название своей партии – Section Française de l’Internationale Ouvrière (Французская секция Рабочего интернационала). В 1935-м коммунисты, социалисты, Всеобщая конфедерация труда и влиятельнейшая в Третьей республике Радикальная партия объединились в Народный фронт, чтобы не пустить к власти правых, не повторить трагической ошибки Коминтерна, немецких коммунистов и социал-демократов. 1 мая Морис Торез вместе с лидером социалистов Леоном Блюмом и радикалом Эдуаром Даладье шли во главе грандиозной демонстрации – под красными знаменами Коминтерна и трехцветными знаменами Французской республики. Пели “Марсельезу”, пели “Интернационал” – песни революционной Франции и всемирного рабочего движения. На эти демонстрации и на митинги приходили и дочь Сергея Яковлевича Аля, и Мур. Хотя Аля с отцом все-таки гораздо чаще бывала на rue de Buci, оживленной улочке неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре. На этой улице размещался Союз возвращения на родину. Читали там советские газеты, смотрели фильмы. Пели хором новые советские песни.
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня.
За окном – шумная парижская жизнь. Чужая, надоевшая. А на экране – трудовые подвиги героев фильма “Встречный” или Орлова и Утесов со своими веселыми советскими джазменами (“Веселые ребята”). Популярнейший в СССР фильм “Чапаев” просто потряс бедного Сергея Яковлевича. В сцене психической атаки, где каппелевцы в мундирах марковцев идут прямо на пулемет Анки, он узнал самого себя. Теперь ему казалось, что правда на стороне Чапаева, Петьки и Анки-пулеметчицы.
Шпионов целая семья
Сергей Эфрон был завербован Иностранным отделом ОГПУ9 еще в 1931-м. Биографов Цветаевой сам этот факт шокировал: новая служба Сергея Яковлевича бросала тень и на Цветаеву. Удивительно, но до сих пор есть люди, всерьез отрицающие работу Эфрона на советские спецслужбы. Между тем о его связи с НКВД упоминали и сын Мур в дневнике, и дочь Ариадна (Аля) в своих письмах в прокуратуру. Наконец, Сергей Яковлевич в последнем слове перед Военной коллегией Верховного суда СССР скажет: “Я не был шпионом, я был честным агентом советской разведки. Я знаю одно: начиная с 1931 года, вся моя деятельность была направлена в пользу Советского Союза”.
Настоящий шпион, особенно занятый вербовкой, должен располагать к себе людей. Привлекать, а не отталкивать, не настораживать, не пугать. У шпиона лицо – открытое, честное, доброе. Именно таким был отец Мура. Софья Львова, младшая дочь Нины Насоновой и Николая Клепинина, оставила очень интересные воспоминания. Она, еще маленькая девочка, Цветаевой побаивалась, “старалась пройти незаметно, чтобы лишний раз не попасться ей на глаза”. А вот когда приезжал Сергей Яковлевич, всё было иначе: “…мы мчались ему навстречу. <…>…Я не помню его в дурном настроении <…>. Он принадлежал к числу не только общительных, добрых, но и очень неэгоистичных людей <…>. Я просто по сегодняшний день вижу его улыбку, его глаза. Для меня он – сама жизнь”.1718
Ее старший брат Дмитрий Сеземан тоже с симпатией пишет о “мягком”, “добродушно-смешливом” Сереже Эфроне. Сорокалетний мужчина для окружающих всё еще оставался милым добрым Сережей: “С.Я. был человек обаятельный, веселый, прекрасный рассказчик, незаметно сближался с людьми…”19 – вспоминал его племянник Константин Эфрон.
Эфрона иногда изображают “эмигрантской шестеркой”, несчастным, запутавшимся человеком, которого использовали едва ли не втемную. Между тем давно опубликована справка, данная Следственным управлением КГБ: “В течение ряда лет Эфрон использовался как групповод и активный наводчик-вербовщик, при его участии органами НКВД был завербован ряд белоэмигрантов, по заданию органов провел большую работу по вербовке и отправке в Испанию добровольцев из числа бывших белых”.20 Групповод – это руководитель агентурной группы, ее куратор, который подчиняется дипломатической резидентуре или непосредственно Москве. Далеко не “шестерка”.
Разведчик – не одинокий волк. Он, как и всякий нормальный человек, нуждается в семье. А сохранить тайны от самого близкого человека, с которым делишь постель, просто невозможно.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДМИТРИЯ СЕЗЕМАНА: “Марина Ивановна была поэтом, она не была сумасшедшей. Ну что она могла предполагать о деятельности Сережи, который нигде официально не служил, изредка помещал статейки в журналах, сроду не плативших никаких гонораров, но каждый месяц приносил домой несколько тысяч франков жалованья?”21
Эти слова восстановили против Дмитрия Васильевича биографов Цветаевой. Как он посмел заподозрить!
Кадровым разведчикам жен специально подбирают. Жена – боевая подруга, такая же разведчица, как ее муж. Но Цветаеву, судя по ее письму к наркому внутренних дел Лаврентию Павловичу Берии от 23 декабря 1939 года, к агентурной работе не привлекали. Ее сведения о новой службе мужа были довольно ограниченны: “…я знала только о Союзе возвращения и об Испании”22, – признавалась она.
Зато верной помощницей Сергея Яковлевича могла стать его дочь Ариадна. Много лет спустя, уже после смерти Сталина, она будет писать в прокуратуру, добиваясь реабилитации Сергея Яковлевича: “…мой отец, Эфрон Сергей Яковлевич, бывший долгие годы работником советской разведки за границей, в частности во Франции”.23 Значит, она, в отличие от Цветаевой, неплохо знала о делах Сергея Эфрона. Более того, Мур запишет в своем дневнике 24 июля 1940 года, что его отец, “в сущности, сотрудник этого ведомства”, то есть сотрудник НКВД. А сестра Аля “более или менее с этим ведомством связана”24.
Ариадна была удивительным ребенком. Ей будто передалась часть гениальности матери. В шесть, семь, восемь, девять лет она говорила с ней как с подругой, на равных. Но вундеркинды редко становятся гениями. Они или умирают в детстве, или вырастают обыкновенными людьми. Аля со временем превратилась в нормальную девушку, хорошо образованную, начитанную, очень одаренную, но не гениальную: “Когда в конце жизни она писала воспоминания о матери и давалось ей это писание очень тяжело, она говорила: «Открываю детские тетради и сравниваю с ними то, что сейчас пишу, – и просто волосы дыбом. Теперь я так не могу»”25, – пишет Елена Коркина, биограф Марины Цветаевой и ее семьи.
Цветаеву такое преображение дочери раздражало и даже злило: “Аля пустеет и тупеет”, – писала она. Ей казалось, будто дочь “упрощается с каждым днем”. Мать выдвигала к дочери невероятные требования, ее расстраивало, что Аля в свои одиннадцать неполных лет остается ребенком: “Боюсь только, что и к 20 годам она всё еще будет играть в куклы. (Которых ненавидела, ненавижу и буду ненавидеть.)”26.
Французской жизнью Аля не особенно интересовалась. Со временем она всё больше погружалась в дела Союза за возвращение на родину, вращалась среди просоветски настроенных эмигрантов. Смотрела советские фильмы, слушала советские песни и мечтала всей душой приехать в прекрасную советскую страну, которую она покинула ребенком. Ее мечта сбылась в марте 1937-го.
Дневник Дмитрия Сеземана не сохранился.