Buch lesen: «Просто Саша (сборник)»
© Баруздин С.А., наследники, 2014
© ООО «Издательство «Вече», 2014
* * *
Просто Саша
I
Почему-то все люди ждут весны. Будто с ней наконец придет то, чего ты всю жизнь ждал-ожидал, и она, весна, как лотерейный билет, принесет тебе не рублевый, а самый главный, несбыточный выигрыш.
Вот и этот больной:
– А там уже весна на улице, да? – спрашивает.
– Да, да, – говорит Саша, утешая его, хотя и не совсем понимает, что с ним. Ну, вырезали аппендикс, обычная операция. И какая погода на улице, он не хуже ее знает: больного привезли часа два назад, а она не выходила на улицу с утра. – Скоро и почки лопнут, и птицы запоют…
Так говорит она, потому что он – больной и вообще, как ей кажется, симпатичный человек.
А сама Саша любит все времена года. И зиму, и весну, и лето, и осень. И, может, дождливую осеннюю погоду – особенно, но не холодную, а теплую. В дождь хорошо думается.
Саша поправила одеяло на оперированном и сказала:
– Отдыхайте! У вас все хорошо. Отдыхайте.
– Спасибо, – сказал он и тронул Сашу за рукав халата. – А звать-то вас как?
– Саша, – сказала она.
– Александра, значит, а по отчеству?
– Да что вы! Так просто, Саша.
Она вернулась в ординаторскую, где уже переодевалась Лена Михайлова, и тут у них начался разговор.
Начался с врачей и с белья, которое не успевают стирать. А потом…
– Ты зачем в медицину пошла, ты понимаешь?
– Не знаю, – сказала Саша. Когда на нее наступали, она всегда терялась и не знала что сказать. – У меня мама…
– Мама, папа – это же наивно! Пойми, мы ж – медики, а медики – всегда немного циники. Подумаешь, ну почище белье, погрязнее. Разве это – главное? Мне бы твои заботы. Может, ты еще и грозу прошлогоднюю вспомнишь, что наш дом чуть не спалила? Ох, и глупая же ты, Сашка! Прошлогоднего снега ищешь! Не сердись, глупая, хотя и взносы принимаешь!..
Наверное, неумная!
Лена беспокоит ее. Двадцать лет всего, а уже такая – ни во что не верит, ничего не слышит, все сама понимает. Может, и понимает. Лена другая, на Сашу непохожая, и жизнь у нее не такая, как у Саши. Но двадцать лет – это не двадцать пять, хотя, по правде сказать, и двадцать пять не кажутся Саше старостью.
Наверное, глупая она! Права Лена.
Можно, конечно, было ответить Лене Михайловой. И надо было, как Саша поняла уже потом, ночью, обдумывая снова весь этот разговор. Сначала про грозу. Да, гроза была, страшная гроза, но ведь ни у кого в городе она не спалила дома. И у Лены не спалила. Так что тут и говорить нечего. А если бы и спалила, то дом у Михайловых застрахован на любой случай. И на случай грозы – тоже. И все равно они новый дом рядом строят, каменный. Вернее, из шлакоблоков. Но и не в доме вовсе дело, а в грозе. Все лето почти страшная засуха была. Не только что в полях, а на своих малых грядках все завяло. Огурцы пропали, помидоры, морковка с луком – и те чахли. А тут, после этой грозы, погода установилась. Дожди пошли, такие нужные дожди, и жара спала. А про снег… Конечно, ее, Лену Михайлову, этот снег не волнует. А вот Вячеслава Алексеевича он занимает. Когда она еще в начале зимы выскочила на улицу с ведром – санитарки не было, – то столкнулась с хирургом на крыльце.
– Ох, Вячеслав Алексеевич! Отдыхаете?
– Думаю, думаю!
– О чем – не секрет?
– Вот снег идет – о жизни думаю. Речку мы, дураки, загрязнили, а снега весной хлынут в нее и станут чистить, промывать… Вот так… А вы что?
– Я ничего…
– Вы о генах слышали? Да, впрочем, что это я?..
– Вы же сами нам рассказывали!
– Знаю, знаю… Бегите, бегите, а то я задержал вас дурацкими разговорами…
Саша не спала всю ночь. Не из-за Лены и обидных ее слов, нет. О Мите думала. Ну, и о Лене Михайловой, конечно. И, пожалуй, главное – все же о ней.
Лена – замкнутая, как говорят, сама в себе. А Саша – наоборот. Замкнутым, наверное, лучше. Никто ничего не понимает в тебе, и ты кажешься умнее других.
А у Саши все на лице и на языке. Только потом она будет учиться, если что-то не так вышло. И только с Митей она стала замкнутой, но он не видит этого, не понимает. Он тоже – сам в себе.
Замкнутым хорошо, и все же…
И в самом деле, ну почему она, Лена Михайлова, не думает? Должна думать! Вячеслав Алексеевич думает. Многие думают и говорят. И о дожде, и о снеге, и об урожае, и о событиях в мире – обо всем, а не только о работе. Ведь урожай всех касается, и все в мире всех касается!
И вот Митя тоже. Странный он…
Есть люди странные, как Вячеслав Алексеевич, и это интересно, к ним даже тянет, как к чему-то непонятному, загадочному. А Митя – просто странный, и к нему…
Впрочем, что это она о Мите, когда о Лене начала? С Леной она сидела в опустевшей операционной, поспорила, и Лена ушла, обозвав ее глупой.
Когда Саша спорит, она будто становится даже выше ростом. Глаза блестят, светлые, с рыжинкой, волосы разлетаются в стороны, и она становится похожей на какую-то очень сердитую птицу.
А с ростом у нее, на самом деле, так – серединка на половинку. В Москве, в Третьяковке или Пушкинском, или даже в просторном Манеже Саша не могла близко разглядеть многие картины. Конечно, на картины смотреть лучше издали, это она и сама знает, но иногда все же хочется подойти поближе, рассмотреть хорошенько лицо Алексея, глаза Незнакомки и мало ли что еще, если это не портрет, а картина наподобие ивановской о Христе. Вот тут-то и не хватает роста. А снизу вверх смотреть плохо. Лучше уж издали.
И на танцы она, когда ходила, каблуки повыше подбирала, чтоб от других не отставать. А сейчас это все равно. На танцы они не ходят, Митя не хочет, да и занят он почти каждый вечер. В Москву они вообще ни разу с Митей не ездили. А в кино она ходит одна, Митя сидит в будке, крутит ленту. Вроде он ее и позвал, а вроде и нет.
Может, поэтому, а может, не поэтому, но Саша и в кино стала ходить реже.
Да, Лена права, глупая. А она еще другого не знает, про Вячеслава Алексеевича. И то хорошо…
Скоро обход. Об этом надо думать. И скоро весна. Должна же она наконец прийти в апреле!
Странно, четвертое апреля, а за окном снег. Его мало было в эту зиму, и сейчас зима словно заметала следы своей плохой работы. Весна приходила и отступала.
Говорят, что до тридцати – все просто в жизни, если, конечно, не война или что-нибудь такое, особое. А почему же ей, Саше, все так не просто? Ей двадцать пять! Или она старше своих лет? Или ей труднее, чем другим? Но и другим, многим их девочкам, например, не так просто.
Из-за Мити? Из-за всего этого сложного, тайного и трудного? Или…
Зря, конечно, она поссорилась с Леной. И другие девочки тоже, а она на них так не нападала… А Лена в декрет готовится. А ведь это, наверное, страшно – в декрет, когда тебе двадцать? Непонятно даже вовсе! Вдруг стать матерью и отвечать за маленького! Бог знает, что у нее на душе. Будущая мать! А она, Саша, вместо того, чтобы подсказать ей, она… А еще секретарь комсомольской организации! Ведь и взносы Лена платит вовремя, и санитарка – одна из лучших в больнице, и даже на собраниях выступала, когда других не вытянешь… Нет, не надо было придираться к ней, не надо!
У них всего четыре комсомолки в хирургии. Четвертая – сама Саша. Не самая же худшая Лена? Нет, не самая. Правда, она ветреная. Но ей же только двадцать. Молодая? Да. Но в чем-то она, пожалуй, умнее Саши, увереннее, что ли. Может, так и должно быть, бог знает, что человек за год, за пять лет пережить может. И Лена переживает, хотя она и моложе. И сейчас у нее беда, только Лена не понимает этого.
А в райкоме говорят: «Подходите внимательно к каждому члену организации, к каждому комсомольцу, вникайте в его заботы, трудности…»
Вячеслав Алексеевич, тот все время думает. Это он только на операциях деловой, как машина. Тампон, шприц, кислород, тампон, дыхание, тампон… И на обходе.
А Саша видела его на улице – он бродит по городу просто так и думает, Саша замечает его во дворе больницы, когда он стоит, запрокинув голову, и тоже, наверное, думает…
Таких врачей у них не было раньше. За пять лет, как Саша окончила медучилище и пришла в больницу. И вот с прошлого года, когда приехал Вячеслав Алексеевич…
Надо думать самой. Надо! Сейчас вот о Лене…
Вечером после работы она пошла на Интернациональную, где жила Лена Михайлова.
II
Городок маленький. А все же – районный центр. Восемь тысяч жителей, летом с приезжими – больше. А так, если район взять, то и совсем немало – тысяч тридцать.
Для больницы их – и вовсе много. Больница теперь стала Центральной, и ей подчиняется все, что есть в районе. Пять больниц, двадцать пять фельдшерских пунктов, работа со всем медперсоналом района. Плюс медучилище. Значит, надо возиться и с девчонками-практикантками. И главный врач больницы чудеснейший Акоп Христофорович Оганесян – главный врач района, преподаватель и председатель экзаменационной комиссии в медучилище, да еще депутат.
Саша любила свой город. Может, и не то слово в данном случае: «любила». Любовь – это ведь что-то очень сложное и путаное. И Митю она, конечно, любила. Но город свой особенно.
Городок и впрямь был ничего. С горки на горку взбегали и падали его улочки и улицы, старинное, кое-как восстановленное после войны, соседствовало с новыми, разными, вплоть до самых модных стеклянно-алюминиевых, постройками, и еще была река внизу, и искусственное море – озеро рядом с плотиной, и зелени – хоть отбавляй, в городе и вокруг, и Москва рядом. Теперь – совсем рядом. Автобус до Москвы ходил дважды в сутки.
Саша родилась здесь, когда город был не город, а одни развалины. В сорок пятом году, в декабре, когда мама уже демобилизовалась и стала работать в больнице, в их больнице, но, конечно, не в такой, как сейчас, а прежней – на развалинах. И когда папы уже не было – он был в Порт-Артуре, и когда он остался там, не вернулся. Саша знает его только по фотографии. Одна – подполковник, и другая – совсем простой, в кепчонке, рядом с мамой еще до войны, и еще раньше – мальчишка. Они приехали сюда как раз перед войной.
А теперь и мамы нет, вот уже пять лет нет, но Саша слышит ее голос и помнит ее слова, потому что город их долго был таким, каким он остался после войны, и Саша уже в школу ходила, а развалины и запустение, оставшиеся с войны, были рядом. Город отстраивался, и Саша росла, и школу кончила. У нее не было никого, кроме мамы и отца, который жил, пока жива была мама, жил, как и она, в сегодняшнем и вчерашнем вместе с ее словами. Все это вместе взятое и сливалось для Саши в тот один рассказ, которым она жила и который был таким живым, словно она и мама – одно…
III
«В деревне, значит, у нас тридцать два дома было. А в семье я – четвертой родилась. У отца с матерью маленькое хозяйство, но вскоре отца забрали на войну. Я родилась в десятом, а в четырнадцатом – война. Жили как жили. В разруху после Гражданской у мамы нас двое осталось. Тиф. Коля и я, значит, младшенькая. Когда коммуну в деревне создавали, мы первыми вступили. В двадцать седьмом – двадцать восьмом голод был страшный, Колю кулаки убили, мама еле выжила. Я держалась как-то. Даже в школу ходила, в шестилетку. А потом… Я с детства почему-то к медицине тянулась. Бывало, собираемся девочки, а я у них заводиловкой, и начинаем, значит, в больницу играть. Микстуры из всяких трав наварим, порошки из опилок, таблетки из глины и хлебного мякиша, вот и лечим, значит, своих кукол. Может, оттого, что больных вокруг было много…»
Рассказывать Анна Савельевна не умела, да и не очень-то любила. Почему-то вся напрягалась, вспоминая, как, робея и заикаясь, рассказывала свою биографию, вступая в комсомол, потом тоже, хотя и на фронте, уже при вступлении в партию.
«…А в тридцать первом году, доченька, курсы медсестер при больнице открылись. Мама и говорит: иди, иди, учиться тебе надо. К чему ж, мол, шестилетку кончала? Пошла, а это пять верст от нашей деревнн. Приняли. Днем в колхозе, а как вечер, топаю на занятия, а оттуда опять домой. Так год. Учиться было нелегко. Забыла со школы много, а тут еще латынь. Ничего, кончила через год. Тут как раз и с папой твоим мы встретились. Поженились, значит, как положено. Он младшим политруком был. В тридцать пятом девочка у нас родилась. Умерла. Дали было зарок: больше детей не заводить, да не выдержали потом. А тогда я, значит, уже в районной больнице работала с врачом-окулистом. Тут мама умерла. Дом мы продали и начали солдатское кочевье. Куда папу пошлют, туда, значит, и я за ним. На Дальнем Востоке были, потом в Калуге, Воронеже. В Воронеже я двухгодичную школу медсестер кончила, без отрыва. Работала в городской клинической больнице, в терапии. А потом папу сюда перевели, в я за ним. Да только недолго мы пожили – война. Нас с папой на границу Литвы. Часть была инженерно-саперная. Отступали вместе до самого Валдая. В пути контузило меня в первый раз. А тут нашу санчасть ликвидировали, перевели всех нас в госпиталь. Расстались мы с папой на станции Налимово. Думали, и не встретимся: уж очень тяжелые бои были. Хотя сорок второй год – не сорок первый, а трудно было. Папу я так и не видела, пока нас на Украину не перебросили, а потом уж в излучине Дона мы были вместе, считай, значит, на другом краю войны. В сороковой гвардейской стрелковой дивизии мы, значит, и встретились. В вашем как раз медсанбате, куда он привез своего командира, тяжело раненного. Вот ведь как бывает! Папа уже подполковником был, по новым званиям. Но любил говорить: «Я комиссаром родился, комиссаром и помру…»
IV
Пока Саша бежала на Интернациональную, дважды к ней приставали. Сперва – подвыпившие шоферы из автоколонны. С ними оказалось просто.
Шоферы – их постоянные пациенты, и кто-то узнал Сашу, сказал:
– Так это из больницы, братцы! А ну, сгинь! Здравствуйте! Да вы не бойтесь…
Видно, он пытался вспомнить Сашино имя, но не вспомнил, а Саша его помнила и по фамилии, и по имени-отчеству: пять недель пролежал.
– А я и не боюсь, Степан Антонович, – сказала она. – Как ребро-то? Погода сейчас такая…
Степан Антонович сразу протрезвел, и все вокруг него замолкли.
– Все в порядке! Рейсы даем. И в честь…
– Пьете вы все много, – простодушно сказала Саша. – А потом из-за этого все беды…
– Так это сегодня, сестричка! – кажется, Степан Антонович нашел вместо забытого имени нужное слово. – Сегодня у нас выходной…
– Я пойду, – сказала Саша. – И вы, Степан Антонович… Хорошо, что не забыли…
– Вспомнил, – вдруг обрадовался Степан Антонович. – Как же я забыл! Ведь просто Саша, да? Правильно?
– Правильно, – кивнула Саша.
– Вот память! Но скажу вам, признаюсь, хороших людей, настоящих она не обходит…
На углу Трудового переулка Сашу остановили какие-то юнцы, с лохматыми прическами и походкой Буратино – на шарнирах.
Эти были хуже. Схватили за руки, и ей пришлось отбиваться, а потом, взглянув в лицо, бросили:
– Старуха!
Она убежала, но слово «старуха» обидело. Уже сколько лет она видит эту шпану в городе, и пускай ее мало и она ничего не значит, но ведь и это о чем-то говорит. Значит, плохо мы все вместе что-то делаем…
Она уже почти подходила к дому Лены Михайловой, когда ее окликнули:
– Это вы?
Она обернулась и увидела Вячеслава Алексеевича. В руках у него были какие-то свертки и еще что-то, и все это вываливалось у него из рук; и даже апельсины, прорвав пакет, высыпались, два упали в мокрый снег.
– Вот, – Саша подняла апельсины и сунула их Вячеславу Алексеевичу, положила поверх многочисленных свертков и предложила: – Давайте, я помогу вам!
– А я ведь тут живу, – сказал Вячеслав Алексеевич. – Снимаю комнатку у хорошей хозяйки. Спасибо! Только как вы…
Но Саша уже выхватила из его рук часть покупок и еще раз повторила:
– Я помогу вам, Вячеслав Алексеевич. Пойдемте! Я помогу!
Он совсем растерялся, не знал что делать и что сказать, хотя в руках у него остался единственный маленький газетный кулек с конфетами.
– Да, да…
А Саша уже подошла со свертками и кульками к калитке, тронула ее, спросила:
– Сюда, Вячеслав Алексеевич?
– Сюда, сюда, – сказал он, – но…
Он открыл калитку, пропустил Сашу вперед.
– Но, – произнес он, – вы только не пугайтесь, У меня не прибрано и вообще…
– Ну, что вы, – сказала Саша.
Они прошли через темные комнаты пустого дома («Хозяйка моя на дежурстве сегодня», – объяснил Вячеслав Алексеевич) и наконец попали в четвертую – крохотную, с раскиданной по стульям одеждой и разбросанными повсюду книгами.
Саше очень хотелось осмотреться и даже в заглавия книг заглянуть, но она прошла между этажеркой и кроватью к столу.
– Сюда можно положить? – спросила она Вячеслава Алексеевича.
Она, конечно, не понимала его состояния, но сама была смущена и не знала, что с ней происходит, почему ей так хорошо и одновременно страшно.
– Конечно, – сказал Вячеслав Алексеевич. – Вы уж только не обращайте внимания… Может, вы снимете пальто?
Она покорно положила свертки на стол и сняла пальто, а Вячеслав Алексеевич так и остался стоять с кулечком в руке, надо ему положить кулек на стол и снять плащ. Тем более что сама Саша тоже стояла.
– Может, вы присядете? – спросил он наконец и, спохватившись, переложил снятое ею пальто в сторону.
Саша села на краешек продавленного дивана, пружины внутри его вздрогнули и, чтобы хоть что-то сказать, тихо проговорила:
– А у вас уютно, Вячеслав Алексеевич. Вот у нас с Митей… тоже вроде хорошо, но все же у вас…
Зачем она это? Ну чего вспомнила Митю, да еще при Вячеславе Алексеевиче? Саша сама не могла понять себя. Или это для пущей самостоятельности? Или ей хотелось чем-то оправдать себя перед ним?
– Это хорошо, я рад за вас, – сказал Вячеслав Алексеевич.
– Что вы, спасибо! – опять заносило Сашу. – Вот у вас… И работа, и все! Вы знаете, как к вам относятся у нас в больнице. И…
Она лгала ему и себе, а может, и не лгала, потому что у нее дома ничуть не лучше было, но дома она как-то успевала, прибиралась, а здесь он, видимо, всегда один, и что уж тут требовать, когда у человека так сложилось, а складывается все в жизни всегда по-разному.
– Пожалуйста, конфеты!
Вячеслав Алексеевич высыпал на стол конфеты «Мишка» и «Мишка на Севере» и еще какие-то.
– Берите, пожалуйста! Прошу! Саша не взяла.
– Спасибо! – сказала она, хотя ей очень…
Саша не знала, что сказать еще. Вячеслав Алексеевич продолжал стоять, когда она сидела, и странно поворачивался к ней то лицом, то чуть боком, но вот он сел на диван, передвинув верблюжье одеяло в сторону Саши так, что оно оказалось между ними.
– Вот так, – сказал он.
– У вас действительно хорошо, – повторила Саша. И опять они замолчали.
– Сашенька, включите, пожалуйста, радио, – вдруг попросил Вячеслав Алексеевич. – Там «Спидола» на столе.
Он назвал ее Сашенькой, и, кажется, это было впервые, и она почему-то смутилась, вспыхнула и тут же обрадовалась.
– А что там? – спросила Саша.
– Давайте послушаем насчет референдума. Утром не успел.
– Какого?
– Во Франции, – объяснил Вячеслав Алексеевич, положив руки на стол. – Не знаю, как вы, а я чего-то не понимаю.
Саше всегда казалось, что заведующий отделением всегда все понимает, а тут опять для нее неожиданное – Вячеслав Алексеевич признает сам, что чего-то не понимает.
Саша крутила ручку приемника.
– «Маяк» продолжает свои передачи, – сказало радио. – Передаем русские мелодии…
– И то хорошо, – сказал Вячеслав Алексеевич.
– А что?
– Да так… Слишком уж много всякого. В общем-то, мне на автобус было пора. Но теперь не поеду. Не хочу!
– Это из-за меня? – робко спросила Саша.
– Что вы, Са… Что вы! Просто передумал…
Вячеслав Алексеевич был смущен, и Саша потому чувствовала себя не очень уютно, она услышала, поняла это недоговоренное «Са…».
– Я и спросить вас забыл, вы куда-то направляетесь?
– Да, к Лене Михайловой, нашей, знаете? – сказала Саша. – Она здесь, на Интернациональной живет, рядом. Вот я к ней и шла…
– Ну бегите, бегите, не буду вас задерживать! – встал Вячеслав Алексеевич.
Уже прощаясь, Саша вдруг спросила:
– Вячеслав Алексеевич, а вы нам заметку напишете в первомайский номер? А то, знаете, никто не хочет…
– Если нужно, напишу, – согласился Вячеслав Алексеевич. – Только вы подумайте, о чем вам нужно, и скажите мне. Хорошо?
– Я подумаю, – пообещала Саша. – И скажу.
Он проводил Сашу через чужие пустые комнаты на улицу к калитке. И здесь понял окончательно: никуда он не поедет. И все правильно.
Когда Саша ушла, он заметил вербу. Первое весеннее дерево уже выбросило свои мохнатые серые шарики и вот теперь ждет только тепла, чтобы первым расцвести этими ласковыми комочками. Они превратятся из серых в желтые раньше, чем появятся подснежники и одуванчики из не прогревшейся еще земли, раньше, чем вскроются почки на осине и ветле, и, может быть, вместе с прилетом скворцов и других заморских птиц. А потом зацветет орешник – тоже раннее дерево, и зазеленеет лиственница, и выплеснется из земли, поднимая сухую прошлогоднюю листву, свежая травка. Тогда и наступит весна.
Но не деревья, не цветы и не трава заявят о смене времени года и о том, что пришла наконец она, настоящая весна, а воздух, пахнущий прелью и свежестью, прогретый солнцем и теплом земли. И, конечно, птицы…
Птиц еще мало в этом году по запоздалой весне или, точнее, не мало, а просто они боятся, что вновь грянет непрошеный снег и ударят заморозки, и птицы таятся, дожидаются ясного, устойчивого дня – и синицы, и зеленушки, и мухоловки, и поползни, и все остальные, что живут здесь и переносят подмосковную зиму, и лишь дятлы, кажется, работают, как ни в чем не бывало. Вот уж – настоящие работяги. И сейчас на соседнем участке слышится дробный стук – это, конечно, он, дятел, стучит по сухому стволу дуба. И во всем этом есть свой определенный, ясный смысл.
И, конечно, в том, что именно сюда, в этот город, приехал Вячеслав Алексеевич, тоже есть свой смысл. Мало кто знает об этом, но ведь он родился здесь. Все, что было до немцев, до войны, он не помнит, но потом… Родители, убитые немцами, и дом, спаленный ими, хотя это было без него. Дом, каким он был тогда, не запомнился, а немцы, ворвавшиеся в город и, значит, в их дом и потом спалившие все из огнеметов, запомнились. Запомнились по тому, как это было на Украине. А родители не запомнились, хотя он и пытался не раз вызывать в памяти их лица. Не было их лиц, а были другие – немецкие. И он не раз представлял, как они стреляли в отца и мать и хихикали, кричали…
Вячеслав Алексеевич вернулся домой в неуютную комнату и ходил, ходил по ней. Шаг от дивана и назад до двери, три шага к столу и два к этажерке с книгами! Главное, вероятно, он понял, главное, что не надо ехать в Москву, но еще что-то неясное все вертелось в голове.
Да, вот что. Хорошо, что никто в этом городе не знает, почему он приехал именно сюда. Милый, добрый их главный Акоп Христофорович Оганесян – не знает, хотя поначалу и допытывался. И никто в больнице, даже Саша, Сашенька, – может, лучшая из всех, кто есть, – не знает.
А впрочем, что тут знать! Сколько ему лет тогда было, в сорок первом? Восемь. Тогда его увезли на Украину к брату матери. И ничего, кроме самого страшного, не запомнил. Сейчас важно, что он здесь.
Вячеслав Алексеевич, взглянув на невыключенную «Спидолу» и сваленные рядом покупки, вернулся к столу. Включил погромче концерт русских мелодий. Еще раз удивился чему-то. Потом достал бутылку «Московской» калужского происхождения и налил полный стакан.
«Не надо, – подумал про себя и тут же: – Нет, надо!»
И выпил залпом, как это делал не раз после сложной операции.
V
Интересно, что апрель еще не апрель, и зима никак не сдается, и лежит снег, а верба уже стала вербой.
Саша заметила вербу, как только простилась с Вячеславом Алексеевичем, и представила себе, как желто она зацветет, как потом зацветут другие деревья, и на земле среди сухих листьев, оставшихся с прошлого года, появятся подснежники и одуванчики и зазеленеет трава, а в лужах, йодисто-темных холодных лужах, появятся лягушки, которые начнут играть свои весенние игры, и метать икру, и вяло гоняться друг за дружкой.
А пока не было ни цветущей вербы, ни других деревьев, ни цветов, ни лягушачьего кваканья, ни шума всплеснутой воды.
Не было теплого солнца и согретой солнцем земли, но что-то весеннее и в воздухе, и в небе, и на земле уже было. Снег медленно таял, и в нем, тающем снеге, было уже что-то весеннее.
– Это ты?
Лена провела ее в дом. Они долго сидели и говорили.
– Лен! Ну, как же это, Лен! Почему же ему-то не скажешь? Не понимаю!
Саша удивлялась искренне и пыталась возмущаться, но тут, в этом доме, почему-то ничего не помогало.
Она доказывала Лене, что не все люди подлецы… Надо как-то думать о жизни и о том, как устроить ее. Об этом Саша и сама слышала от старших. Ее папа и мама жизнь свою специально никак не устраивали в этом понимании, они просто жили, но сейчас вот все чаще Саше советуют: «Надо устроить жизнь! Пора устроить жизнь!» Иногда вместо «устроить» говорят «наладить», но это одно и то же.
– А чего устраивать? Дом новый строим, – сказала Лена. – И построим с мамой.
– Не об этом я, Лен! О ребенке. Он же у тебя родится…
– А что дом – не важное? Дом и ребенку нужен!
Тут Нина Петровна вмешалась:
– Ленку вырастила, слава богу, без мужицкой помощи. И Ленке это не надо. А забеременела, пускай родит, выходим. Для нас человек прежде всего, а кланяться ни к кому не пойдем, не надо нам это…
Саша опять что-то говорила, но больше спорила с Леной про себя и с мамой ее – про себя.
– Ты что сюда пришла? Воспитывать? Меня, что ль? – вдруг спросила Лена.
– Что ты, Лен!
– Им всем указания дают, в райкоме, воспитывай, воспитывай, – мимоходом сказала мать Лены. – А чтоб жить дать, как люди хотят, этого нет…
Саша смутилась. Это было оскорбительно и для нее, и для всех, пусть и в райкоме, где тоже люди, хорошие люди, и зачем же их так обижать, но ведь Лена и мать ее сами только что говорили, что человек – прежде всего. Так почему же в одном случае, когда речь идет о самой Лене и о ее маме, и о ребенке, который родится у Лены, человек – это человек, а тот солдат, отец ребенка, не человек, и сама Саша сейчас, которую они обижают, не человек, и в райкоме люди – не человеки…
– Никто меня не воспитывает, Нина Петровна! – отчетливо сказала Саша. – И я не хочу никого…
Она совсем нахохлилась. Раз и еще раз пригладила волосы – как назло, разлетаются в стороны, и Саша опять поправляет их. Серые, маленькие глаза Саши вспыхивают и гаснут, гаснут и вспыхивают.
Неужели она на самом деле такая глупая?
– Тебе хорошо говорить, когда у тебя твой Митя есть, – сказала Лена. – Я бы мечтала о таком…
А на улице, кажется, потеплело. И даже через форточку, которую открыла Лена, запахло весной. Прелым чем-то и свежим.
И Саша вспомнила вербу, ту самую, что росла у дома Лены Михайловой, и снег, который растает, может быть, позже, чем расцветет эта верба, и о том вспомнила Саша, как зазеленеет трава, и еще о том, что Вячеслав Алексеевич собирался в Москву и почему-то не поехал, и она, Саша, чувствовала себя перед ним виноватой…
– Митя твой хороший, – продолжала Лена. – Самостоятельный и опять же при деле. Кино, что ни говори, это вещь. И будущее у него большое. У кино, конечно. Сейчас в год, говорят, по триста фильмов будет! И все по две-три серии, а то и по четыре!
– Ну и что? – сказала Саша.
Она еще что-то хотела сказать, но уж очень хорош был воздух с улицы.
VI
Да, у Саши был Митя. И кино теперь стало многосерийным. И, может быть, поэтому Саша не торопилась домой. Раньше Митя освобождался в девять – в половине десятого, а сейчас чаще около двенадцати, и если они не договаривались заранее, что она придет к нему, и если не ходила на его сеанс, то обычно ждала его дома.
Саша жила одна, и Мите было удобнее ходить к ней, в ее половину дома (вторую Саша продала после смерти мамы). Он, как правило, оставался до утра, а потом, когда Саша убегала в больницу, уходил досыпать к себе домой.
Она привыкла к этому. Медики, они ведь, как говорит Лена, циники и все-то все знают с малолетства, с медучилища, по крайней мере. Но когда им случается полюбить или поверить в любовь, то любовь эта отбрасывает в сторону все – разумное и неразумное. А уж как это было, Саша не помнит. Это уже давно у них.
Мама еще была жива, а Митя уже был. Саша приходила к нему. Он приходил к ней. Она ходила к нему в кино. Он задерживался, и она ждала его. Он опять приходил к ней и помогал ей – особенно в продаже половины дома. Он был ее Митя, и она была… Нет, конечно, он только к ней приходил. Она знала это. Никого другого у Мити не было. Это хорошо, конечно. Хорошо, но…
Саше трудно было все объяснить.
Но вот Вячеслав Алексеевич тоже медик, а никогда не был циником. И с больными, и с врачами, и с медсестрами он не был циником. И если иной больной был обречен, и все знали это, то Вячеслав Алексеевич никогда не говорил об этом вслух, да еще заранее.
Саша помнит, как на той утренней пятиминутке, на которой Вячеслав Алексеевич о генах рассказывал, он заговорил о хирургии:
– Иные считают, что хирургия – наиболее ясная область медицины. Вскрывай, режь, удаляй – чего уж тут проще! А ведь мы к этому еще и лекари, а значит, в каждом из нас должен сидеть и терапевт, и невропатолог, и уролог, а главное, психолог. Прочитал я тут на днях один роман. Так вот в этом романе у автора как бы идефикс: дескать, сообщи заранее раковому больному, чем он болен, и, глядишь, он и сам пересилит в себе болезнь. Может, и заманчивая идея для исключительно сильных личностей, а особенно для тех, у кого опухоль оказывается незлокачественной. А всерьез – это кощунство. И теория эта – вне медицины настоящей и практики лечебной. Пусть старо это, хочу напомнить вам наше правило: слово врача может вылечить, но оно же может и убить. Слово сильнее хирургического ножа…
Эх, опять Саша перескакивает с одного на другое! Была у Вячеслава Алексеевича, думала о Лене Михайловой, была у нее, думала о Мите, а сейчас…
Нет, все же Вячеслав Алексеевич…
Но Митя, Митя…
Да, у Саши был Митя. Как это все сложилось, как получилось, сразу и не скажешь. Можно, конечно, так: полюбила, а потом… И то верно, и другое, но все не так. Можно еще проще: ошибка молодости и никакой любви, а так, одно влечение, но и это… Не так, не так!
Но все-таки Митя? Что он для нее, Митя?
Если бы Сашу пригласил кто-то и начал задавать официальные вопросы, она бы сказала, что Митя очень хороший человек, и все им довольны, и даже на районной Доске почета висит его фотография, потому что он никогда не отказывается крутить дополнительно сеансы для детей, а если нужно, то и в район выезжает. И еще, и еще, и еще тысячу раз Саша говорила бы добрые слова о Мите, потому что нельзя вслух говорить о человеке плохо. В каждом обычном человеке есть, наверное, что-то и плохое, а не только хорошее, и в ней самой, конечно, тоже, и в Мите…