Buch lesen: «Не боюсь Синей Бороды»
Посвящаю моим родителям
Все события и герои этой книги вымышлены, любые совпадения с реальностью – случайны.
Книга публикуется по соглашению с литературным агентством ELKOST Intl.
© Валиулина С.
© ООО «Издательство АСТ»
Книга 1
Черный капитан
BLUEBEARD
Dearest Judith, are you frightened?
JUDITH
No, my flowing skirt was tangled,
Something caught the silken flounces.1
Лето в Руха
Сначала была капитанская жена, Эрика, с узковатым эстонским прищуром на плотном лице. И сама она была плотная, без всяких там изгибов на прямоугольном теле. Изгибы – это все для городских, что на каблуках колышутся и хвостом виляют, русалок из себя строят, чтоб мужиков приманивать. А у нас тут штормит, песок, валуны и дом большой с верандой, погребом и курами, а еще и мальчишки, – тут не поизгибаешься. А там, глядишь, и свинью заведем, да вот муж не хочет, говорит, некультурно – свинья в таком доме. Ему лучше знать, он у нас по заграницам ездит, а мы и так проживем, без изгибов, чай не Мэрилин Монро.
Капитанша Эрика смеется, мама тоже, но ей не смешно, я же вижу. У капитанши платок на голове, чтобы не продуло, она из бани идет, как и мы. Вот муж вернется из Испании, будем душ ставить, чтоб было культурно, а пока в баню походим, как и все, мы не гордые.
Руки у капитанши большие, красные и пахнут селедкой. Она в знаменитом колхозе рыбу чистит. Этот колхоз на всю страну прославился своими рыбными консервами. Там у них есть такая радужная форель, они ее сами в прудах своих выращивают, а потом замасливают. Так что, между прочим, капитаншины руки не селедкой пахнут, а радужной форелью. Эту форель все так обожают, что в магазинах ее нет. Форель – она же благородная рыба, а тут еще и радужная к тому же. В магазинах пускай вон кильку продают в томатном соусе. Да перед такой рыбой мужчинам шляпу надо снимать, а женщинам – книксен делать, ну и пускай, что она в банке. Капитанша распаляется и уже не смеется, у нее за форель душа болит, а мама улыбается в сторону. Мы эту форель тоже очень любим. Ее надо есть на белой булке с маслом, и никак по-другому. Только дураки и плебеи, которые ничего не смыслят в жизни, едят радужную форель с черным хлебом.
Мы до горки с капитаншей, потом нам налево, а ей прямо через мостик, и дальше всё прямо и прямо, до богатой улицы. Там у них у всех свои ванные в домах, ну и сауны, конечно. Но сауны – это фольклор и душа, а душ – это культура и комфорт. Вот черный капитан из Испании вернется, и будет в капитаншином доме отдельная душевая, как и положено на богатой улице.
Мы в Руха каждое лето ездим. Первого раза я не помню, но тогда, говорят, в июле такая жара стояла, что Белая речка – эта та, через которую мостик на богатую улицу и к морю, – вся высохла, и дачникам негде было белье стирать. И скатерти тоже, которые они специально из города привозят, а некоторые даже из Москвы. А еще все дети голышом по улице бегали.
И второго раза я не помню. Мне тогда два года было. Только вот что-то соленое помню и пустоту вокруг. Соленое – это, наверное, сопли со слезами, а пустота – она как тьма, только не безвидная. Это мне позднее уже рассказали, что я тогда на пляже заблудилась и долго с ревом бегала голая, пока не нашли мою маму.
А уже потом, точно не знаю когда, вдруг появилась капитанша Эрика, жена черного капитана, что начал строить дом в самом конце богатой улицы. Там, где напротив малина растет за валунами.
– Вот следующий год у нас будете, – говорит капитанша, – а у нас уже душ и унитаз новый чешский, не бледно-желтый, как у Нигулей, а нежно-голубой, и сливной бачок тоже нежно-голубого цвета.
Нигули, хоть и эстонцы, но в новом поселке живут, на Советской улице. У них квартира со всеми удобствами в кирпичном доме. Им теперь в баню не надо ходить.
К ним даже некоторые отдыхающие мыться приходят по субботам, когда в поселке горячую воду дают. Мы, правда, у них никогда не были, мама говорит, у них к нам нет интереса. К ним все больше их друзья ходят мыться, москвичи с московскими консервами, с икрой черной, например, а с нас брать нечего. «Мы не бедные, – говорит мама, – мы интеллигентные. У нас другие ценности, мы не хлебом единым». «Ой, замечталась, нежно-голубая, – смеется капитанша, – а кто огурцы солить будет? Я ведь Нигулей уважаю, но боюсь, они болеть скоро будут, ведь эстонец без земли – это что? На него так вся зараза сразу липнет, даром что квартира со всеми удобствами. Ну что, придете ко мне следующее лето ванную-туалет смотреть?»
Мама кивает, а сама плечами пожимает, не поймешь ее. Но капитанша уже далеко, вот она по горке спустилась, вот по мостику идет, а вот уже по склону поднимается к богатой улице, к дому своему, где черный капитан уже первый этаж кирпичом обложил.
Так что капитанша Эрика появилась в Руха вместе с этим домом, ее из наших никто не помнит и не знает, где она раньше жила, хотя поселок и маленький. А вот черного капитана никто пока из наших так и не видел. А от местных толку мало, у них с капитаном свои счеты, он ведь не здешний, а с острова, где когда-то шведы жили, а теперь пограничная зона. Там кроме шведов еще и мореплаватели когда-то обитали, вот он и решил стать капитаном, а то на суше ему душно и неуютно. Он на сушу приплывает только дом строить, и всегда осенью, чтоб до морозов. А нас уже тогда никого нет, вот мы его и не увидим никак.
«Ну уж, только дом строить, детей же он успел двоих сделать, – это у нас москвичи такие, всё своими именами называют, раскрепощенные, как мама говорит. – Значит, у него и самый главный инструмент работает. Значит, в порядке мужик».
Москвичи вообще всё лучше знают, все-таки в столице мира живут, это уже папа говорит. Они, например, знают, почему капитан черный. «Дак на этом острове шведы жили? Жили. Так вот, это были не просто шведы, а прибрежное шведское племя, там у них какое-то смешение произошло с аджарами в одиннадцатом веке, так что волосы у этих прибрежных шведов цвета вороньего крыла, а что такого? Вон в Грузии мегрелы же живут, рыжие с голубыми глазами. Вот вам и капитан с черными аджарскими кровями. Усекли?»
Мы-то усекли, но, когда мама спросила капитаншу, чтобы москвичам нос утереть, так ли это, та только хмыкнула и московскую версию не подтвердила. Но и отрицать не стала. Так, кроме москвичей, никто и не знает, почему его черным капитаном называют.
Мы когда в дальний лес ходим чернику собирать, то иногда идем по богатой улице. Просто так, для разнообразия, а заодно чтобы на дома их высокие поглядеть, на стены крепкие. Там у них в садах сосны и березы – выше, чем в лесу, а между ними гамаки висят. А еще там камины кирпичные, на них камбалу коптят. И стулья деревянные ленивые с откидными спинками, чтоб эту камбалу есть или загорать. А еще на богатой улице у каждого дома машина стоит. И всегда там кто-нибудь эту машину чинит или моет.
В самой же Руха песок и пыль кругом, и камни, и даже главная улица, Советская, которая, как река, делит Руха на две части, эстонскую и русскую, хоть и заасфальтирована, но все равно пыльная, и в ухабах и колдобинах, и поэтому очень машины портит и пачкает.
«Вот в Финляндии на дорогах ни пылинки, и они у них там как выглаженные, там машине рай, только езжай себе и радуйся, – говорят эстонцы. – И не плюет никто на улице, а все потому, что частная собственность».
А какая малина в садах растет на богатой улице, ее аж за километр видно. В лесу она еще мелкая, кислая, рот сводит, а на богатой улице уже вся соком изнемогает. Вот она ветки свои тяжелые через изгородь раскинула, соблазняет, но мы зубы сжали, терпим, потому что знаем: у кого здесь дом, тот все видит через стены, штакетники и заборы.
Вообще-то богатая улица не очень длинная, но идти по ней дольше, чем по лесу. Это потому, что в лесу все понятно, там все свое дело делают, фитоценоз поддерживают. Сосны на дорогу хвою бросают и под ноги расстилают, а под соснами муравьи шастают, иглы эти хвойные в муравейники тащат, сверху солнце мох изумрудит и смолу сосновую по воздуху разливает, травы разные и кусты черничные кислород в атмосферу выдыхают, с запада же море шумит, волны свои песчаные на берег гоняет, сушу песком кормит.
А на богатой улице все такое таинственное, превознесенное. И сосны и яблони их величественные, и стулья ленивые, и камины с камбалой, и ноготки и ромашки на клумбах, и даже пустые стаканы, что на деревянных столиках стоят. И сами они и дети их беловолосые, в разноцветных финских колодках и в американских джинсах. Дочки их в розовых брюках клеш на траве в кукол играют, а куклы эти не простые, а тоже американские и надменные, с высокими шеями. Они им маленькой щеточкой волосы расчесывают и наряды все время меняют, чтобы те были довольные.
И ведь ни о чем уж таком таинственном они на богатой улице и не говорят – я ж по-эстонски понимаю – а так, как все люди, в саду между собой перекликаются, чего-то спрашивают, и орут друг на друга, и чихают, и чешутся, и комаров давят, всё как и мы.
С некоторыми мы даже знакомы. Вот, например, Кульюс, он директор школы, где мы отдыхаем, и недавно сюда переехал. Он с мамой всегда здоровается, когда мы мимо его дома проходим. Правда, дом его не совсем на богатой улице, а чуть в стороне, на Пионерской. Он раньше в школе жил, около бассейна, а теперь здесь себе дом строит. Кульюс, когда маму видит, сразу все дела бросает, даже если машину мыл, и бегом к забору. Один раз даже так торопился, что опрокинул ведро с мыльной водой. А мама тогда чуть краснеет, может, ей неудобно, что директор школы в тренировочных штанах и в белой бельевой майке ей у забора рукой машет. Она говорит, что Кульюс порядочный человек и мужчина. Он нам один раз вместо большого класса, где пятнадцать человек отдыхает, маленький класс устроил в школьном общежитии, на шестерых. И раскладушки дал новые, и плитку электрическую поменял, потому что старая плохо нагревалась и на ней яйца не жарились и «Петушок», югославский суп из пакетиков, никак не закипал, так что у нас на зубах вермишель хрустела. И взамен ничего не попросил.
Поэтому, когда мы подходим к Пионерской улице, мама теперь всегда шаг замедляет, чтобы Кульюсу не надо было так бежать. Она ведь вообще-то быстро ходит, бодрым шагом, и нас так воспитывает. А папа еще быстрее, но он в Руха только на выходные приезжает, и то не всегда, он в отпуск один любит ездить.
На углу богатой улицы, у поворота к морю, замдиректора завода себе дом построил. Так у него даже два камина, чтобы гостей принимать, и машины две – себе и жене, а то ей в парикмахерскую не на чем было бы ездить. Дом у них благородного цвета. Платины. Когда он еще был не облицован, все в поселке гадали, а рабочие даже поспорили на бутылку, какой же цвет замдиректора с женой выберут. А как увидели, сначала очень подивились. Кто же свой дом в темно-серый цвет красит? А им потом объяснили, что это платиновый и поэтому самый благородный цвет. Замдиректора сам из Ленинграда, и зовут его не то Голицын, не то Милославский, а жена у него из Таллинна. Они вместе в Ленинграде в судостроительном институте учились, а теперь она на голубом «москвиче» в парикмахерскую ездит.
Но это все не мама мне рассказывает, мама гордая и «бабских» разговоров не признаёт. У нее тоже высокая шея, как у американских кукол-блондинок, но волосы черные и короткие, и она ни на кого не похожа, и на нее никто не похож, даже я. Наверное, поэтому Кульюс с ней так любит разговаривать. Он, наверное, когда на нее смотрит, все забывает: и белые «жигули» свои, которые каждое воскресенье моет, и парник свой потный с огурцами и помидорами, и дом, где он уже первый этаж успел утеплить, и жену Валве с апельсиновыми волосами, которая в универмаге работает, и своих детей в финских спортивных костюмах синего цвета с двумя белыми полосками вдоль рукавов и штанин, и всю свою трудовую директорскую жизнь с пионерскими слетами, партийными собраниями, второгодниками и двоечниками, которых неустанно делает достойными членами, и белую майку бельевую, и штаны свои тренировочные с пузырями на коленях, как у русских за Советской улицей. Ему, наверное, жена финский костюм не дает надевать, когда он с машиной возится.
Он у мамы все время одно и то же спрашивает. Когда приехали и на сколько, что надо было бы на подольше и что в этом году август обещают жаркий, и как часто нам белье постельное меняют и что должны как минимум раз в десять дней, а то дети песок в простыни заносят, и какие нынче очереди в рабочей столовой, и что лучше туда ровно к часу приходить, и что в ресторане простым учителям слишком дорого, и про работу ее и про меня. На меня он, правда, никогда не смотрит – наверное, чтобы времени не терять. Хотя нет, один раз взглянул мельком, поморщился и сказал, что на маму я совсем не похожа. А я сказала, что похожа без очков, что у меня ее овал лица.
Но он и слушать не стал, все на маму торопился смотреть, как будто поймать ее хотел, как будто она бабочка редкая, залетела случайно на богатую улицу и вот-вот выпорхнет, и останется Кульюс опять один со своим домом, женой и машиной. Поэтому, когда он прощается, лицо у него, как будто ему себя жалко и чего-то стыдно, я же вижу, хоть оно у него и под большими очками.
Раньше богатая улица кончалась платиновым домом, то есть на углу Морской, что к морю ведет, как и все дороги в Руха. Вообще-то богатая улица на самом деле Лесная, она в лес идет. Но ее так уже давно никто не называет, хотя богатые только за границей живут, а у нас все равны. В общем, напротив дома замдиректора лес как стоял, так и стоит. А вот с противоположной стороны богатую улицу удлиняют, новые дома строят. Мы обычно сразу на Морскую заворачиваем, в приморский лес. А если прямо идти, по новой богатой улице мимо новых домов, там, где справа валуны, за которыми малина дикая растет, то выйдешь прямо к дому черного капитана. Мы так тоже иногда ходим, если сначала заходим за знакомыми со Спокойной улицы, чтобы вместе за черникой идти. По дороге моя сестра и двоюродный брат сразу за валуны бегут малину собирать, и я за ними, но только до дома черного капитана.
Там мне уже никакая малина не нужна, я черного капитана хочу увидеть. Я точно знаю: он где-то здесь, в доме своем, где веранда не застекленная, как у всех, а слепая, кирпичная и с иллюминаторами. По четыре иллюминатора на каждой стороне, всего двенадцать. Черного капитана толстая Эрика прячет, а по ночам дом заставляет строить. Я однажды слышала в универмаге, как Валве Кульюс говорила, что там по ночам инструменты стучат и пила визжит. А соседи что? А что соседи? Они городские, богатые, им дом днем строители строят, а ночью там никого. Они там пока не живут, а те, что через дом, так они там тоже пока только стены утепляют, у них там один глухой старик ночует, дом сторожит. И собак они еще не завели. А через два дома, которой деревянный, из подпаленных досок по финскому образцу, так те да, те один раз ночью выходили посмотреть, но так ничего и не увидели. А как в сторону капитанского дома направились, так все сразу и стихло.
Я у мамы спросила, а она говорит – ерунда и бабские разговоры. Этой Валве больше делать нечего, как языком чесать и тряпки импортные продавать из-под прилавка. А когда я у нее спросила, почему Эрика тогда никого в дом к себе не пускает, и в сад тоже, мы с ней всегда за калиткой разговариваем, то мама сказала, что – не доверяет, боится, что поломаем что-нибудь или испачкаем, а в саду наступим куда-нибудь не туда и истопчем, и что для некоторых дом важнее души, никто же не любит, когда в душу лезут, и вообще, не все же, как мы, не хлебом единым. Или, может, чтобы не угощать – растворимый кофе – дефицит и дорогой, а чай эстонцы не пьют. А то, что мальчишки ее ни с кем не дружат, так это всё от воспитания и чтобы друзей своих в дом не таскали.
А я все-таки думаю, Эрика его прячет. Вдруг он убежит, и дом недостроенным останется. В Руха же много красивых дачниц, а у Эрики ноги и руки толстые, глаза узкие, и ходит она всегда в одном и том же бордовом кримпленовом платье с мокрыми подмышками. А черный капитан красивый, я точно знаю, ну и что, что его никто не видел. Волосы у него цвета вороньего крыла, как москвичи говорят, лицо бронзовое и точенное солеными ветрами, а глаза лазурные, как испанское море.
Так что когда мы по тропинке за капитанским домом к Спокойной улице заворачиваем, то я, если в саду никого, вдоль забора иду близко-близко и медленно, почти к нему прислоняюсь. Маме не нравится, что я забор обтираю, но она за разговорами меня забывает. А я в каждый иллюминатор по очереди смотрю, пока мы сад огибаем. И все жду, не мелькнет ли в них что-нибудь. Но в иллюминаторах этих тьма и они молчат, как рыбьи глаза.
С Эрикой мы познакомились, когда еще жили в школе. Но уже не в большом классе в розовом доме, где нас отдыхало пятнадцать человек. Нам в то лето Кульюс как раз выделил маленький двухсемейный класс, всего на шесть мест. Для нас троих и для учительницы из Тарту с двумя детьми. И школьной доски в этом классе не было, только раскладушки, а в углу парта с новой плиткой. Мама радовалась, а мне было жалко. Мы в большом классе с другими детьми всегда наперегонки бегали, когда дождь шел. Раскладушки же были вдоль стен расставлены, а парты свалены в углу друг на друге, так что посередине места – как на спортивной площадке. На нас кричали, что мы все побьем, но мы все равно бегали и даже в пятнашки играли, и не боялись, что в угол поставят. Углы-то все были заняты, так что ставить нас было некуда.
Мама еще все радовалась, что нас всего две семьи на одну плитку и что с яйцами или с супом не надо в очереди стоять или ругаться, кто первый подошел со своей кастрюлькой. Она же гордая и выросла не в коммунальной квартире, и ей все это в тягость. А другие учительницы, те, что из России, у них опыт. Мы поэтому, чтобы себя не унижать, иногда в ресторан ходили обедать за сумасшедшие деньги. Рабочая столовая тогда еще только рабочих кормила.
А с учительницей из Тарту она быстро подружилась. Потом Кульюс сказал, что он специально ее к нам подселил, знал, что они с мамой сойдутся характерами. У мамы ведь темперамент не балтийский, а степных широт. Мама только фыркнула, а нам объяснила потом, что, мол, Кульюс думает, он великий психолог, потому что у него партийный билет в кармане, и что пускай он свою жену изучает, а она как-нибудь сама со своим темпераментом разберется. Но все равно очень радовалась, и мы с этой учительницей и ее детьми каждый день на пляж ходили. Дочка была меня на год старше и не вредная, а сын сам по себе. Они меня не дразнили, что я в очках, а дочка, ее Марис звали, меня даже за руку брала, хотя у меня тогда диатез был между пальцами.
Вот тем летом мы с Эрикой и познакомились, они как раз первый этаж построили, и черный капитан опять в море ушел деньги зарабатывать на кирпич и финский санузел.
Мы тогда целыми днями купались. С утра на пляж, потом домой обедать, а потом опять на пляж и в море. Марис вообще из моря не вылезала, даже если вода была холодная. Мы сначала думали, это потому что у них в Тарту моря нет, а потом нам объяснили, что у нее такое заболевание теплообмена – она холода не чувствует. А вот от жары ей сразу плохо становится. Так что она, даже если холодно, в море часами может сидеть.
Я уже точно не помню, как именно мы познакомились. В Руха вообще все друг друга давно знают, и местные, и дачники. А если кто новый появляется, то он вроде тоже как свой, как будто всегда здесь был, только вот по улице не ходил, а теперь вышел – и все его сразу узнают и привечают. Помню только, стоим мы с ней у мостика на Белой речке и разговариваем. Она к себе идет, а мы на пляж. И она все говорит и говорит о белых кирпичах, которые им форельный колхоз обещал, и о шифере, что он дешевле, но они все равно черепичную крышу будут делать, и что весь крыжовник в этом году божьи коровки сьедят, и что этим летом грибов точно будет много, и она теперь банки собирает, что радужную форель скоро тоже в стеклянных банках будут консервировать, что это культурнее, но тяжелее – это она про москвичей, они же эту форель в Москву возят, и что, как первый этаж окончательно построят, сразу собаку заведут, а мальчишки всё черного капитана просят обезьянку им привезти, просто мечтают наверное, чтобы она полированную мебель погрызла и занавески порвала, а мебель эту они уже через полтора года хотят заказать, когда второй этаж будет.
И мама ей поддакивает, а сказать ей нечего – мы же в малогабаритной квартире живем и мебель у нас не полированная, а про шифер и черепицу она вообще ничего не знает. И учительница из Тарту молчит, хоть она тоже эстонка, как и Эрика. А у Марис лицо вдруг побелело, и все веснушки пропали, и губы синие, как от холода, и рука, мы с ней за руки ходим, хоть у меня и диатез, холодеет, вот уже как ледышка. Мы ведь пока капитаншу слушали, на жаре стояли. Хорошо еще, внизу Белая речка, мы Марис сразу туда повели и в воду посадили, а Эрика пошла себе дальше, как будто недовольная, что недоговорила про свой дом.
У них тогда еще веранды не было, ну и иллюминаторов тоже, конечно. А погреб они сразу вырыли, чтобы там соленья всякие держать. Как же Эрике без погреба? Она без него и дня не может прожить. Она маме так и сказала: ни одного дня. А мама опять поддакивает, а сама усмехается, а Эрика ей говорит, что она теперь в огурцы обязательно лист черной смородины ложит. Так и говорит: ложит.
Я уже тогда стала подозревать, что Эрика черного капитана прячет. Поэтому она всем часами про свои соленья рассказывает, чтобы все думали, что в погребе у нее только банки стоят и бочонки с квашеной капустой. А на самом деле она там черного капитана морит, днем его успыпляет, а ночью заставляет работать.
Когда я это поняла, то стала наблюдать за Эрикой. Как она говорит, не дрожит ли у нее голос, твердые ли руки, не переступает ли с ноги на ногу, не выступает ли у нее пот на лбу, не вспыхивает ли вдруг, как мама, когда Кульюс к ней бежит, не отводит ли глаза, не вздрагивает ли без причины. Но по ней ничего не видно. Руки, как всегда, толстые, спокойные, картошку держат или капусту, которую она у русских покупает для квашения. И в глазах узких все ровно, темно и тускло, как в тине, она их не отводит, но и прямо не смотрит, будто ей все равно, с кем разговаривать.
Я еще хотела за ней следить, как шпион, но мне мама в то лето только до Белой речки разрешала одной ходить. Боялась, наверное, что я опять заблужусь. А сестру мою на богатую улицу не уговоришь пойти. Ей там скучно. Она в лес хочет или к морю. Тогда я шесть батончиков «Березка» накопила, она их еще больше любит, чем я, и мы к дому капитанши пошли. Я ей ничего про капитаншу не сказала, у нее в Руха подружек много, вдруг она им проболтается, и все узнают про тайну черного капитана. Я ей три батончика сразу дала, а три на потом оставила.
Мы до капитанского дома дошли и остановились, а она уже обратно хочет, ей скучно, малина-то за валунами еще зеленая. Я к калитке подошла и на дом смотрю, на дверь деревянную, за которой коридор должен быть, и лестница вниз, и железная дверь с замком в погреб. В саду никого, собаки же у них пока нет, мальчишек тоже не видно, и тишина, только сосны гудят над валунами, как антенны, море транслируют.
А я стою, и мне вдруг как-то пустынно становится, не по себе, как будто я заблудилась и мне надо дорогу искать, а я стою и боюсь пошевелиться и слово вымолвить, ведь меня все равно никто не поймет, как тогда в песках у моря, никто же моего языка не знает, и тогда мне снова надо будет плакать. Вот так все стою в тишине и смотрю на дверь эту, за которой внизу в тьме безвидной спит черный капитан с глазами цвета испанского моря, так крепко, что и сам не знает, что томится. Тут меня сестра за руку дернула, и я сразу все услышала: и визг пилы у городских соседей, где строители дом строят, и гул моря в соснах, и сестру, которая батончики клянчит, и лай собак на богатой улице, и саму капитаншу.
Она мне по-эстонски из сада кричит: «Девочка, тебе чего?», как будто не узнаёт меня. А я ей не верю, я же одна в Руха в очках, меня здесь все знают. Я ей ничего не ответила, а она опять кричит, чтобы мы в лес шли играть, нечего нам здесь у чужих садов тереться. Так я тогда ничего и не увидела.
А Марис я все рассказала про черного капитана. Она в Руха первый раз, и я у нее одна настоящая подружка. И Эрику она не любит, ведь это она из-за нее тогда чуть в обморок не упала у Белой речки. И что усыпляет его мертвым сном, а волосы его цвета вороньего крыла привязывает к кровати, к железным прутьям у изголовья, а ночью, как лунатика, из погреба выводит работать, а сама за соседями следит из окна, и что дом свой специально в конце улицы строит, где поменьше народу и красивых дачниц, а нам всем зубы заговаривает про стройматериалы и соленья, чтобы отвлечь нас от черного капитана. Марис мне сначала не поверила, а потом согласилась со мной ночью к капитаншиному дому пойти.
Мы с ней всё заранее приготовили. Сандалии в коридор поставили, сразу за дверью под парту, чтобы ночью босиком по комнате идти. И свитера туда же положили, а под ночной рубашкой оставили шорты. Я в карман маленький фонарик засунула и перочинный ножик. А Марис – дропсики шоколадные. За ужином мы сначала все время хихикали от волнения, так что мама стала на нас странно поглядывать, а потом я Марис под столом сильно наступила на ногу, и мы стали смотреть в разные стороны, чтобы не встречаться глазами и не смеяться. А после ужина на нас уже никто внимания не обращал. У сестры моей песенник, ей вообще ни до чего, она туда каждый вечер новые песни записывает и фотографии певцов с гитарами специально между куплетами расклеивает, чтобы было красиво и томительно. А брат Марис сам по себе, он хоть и высокий, но его не видно совсем, он какими-то своими делами невидимыми занимается. То ли думает, то ли влюбился.
Когда все уснули, сначала я встала, как будто в туалет, и дверь в коридор открытой оставила для Марис. А ее раскладушка рядом с дверью. Она сразу после меня вышла и дверь закрыла. А сандалии мы решили уже на улице надеть.
Мы тогда рядом с бассейном жили, в глубине школьной территории. Так что нам до Советской улицы надо было мимо голубого дома пройти через баскетбольную площадку к розовому дому, где скверик с акациями, потом направо свернуть и через дорогу, а там уже и Дом моряка над спуском к Белой речке и богатой улице. Фонарик нам не понадобился, так ярко луна светила, и дома – и голубой, и розовый, и зеленый – все как выцвели, но при этом блестели, глядя на нас неподвижно глазными впадинами, а деревья, наоборот, почернели и колыхались. Так мы и шли с Марис, прижимаясь к стенам, и я на всякий случай переложила перочинный ножик из кармана в руку, а когда дошли до баскетбольной площадки, то побежали, чтоб было быстрее и не страшно.
До розового дома добежали и остановились. И так у нас в ушах колотило, что ничего не было слышно. А потом у Марис закололо в боку, она хотела сесть на ступеньки у входа, но я ей говорю, что так еще хуже будет, я же знаю, я гимнастикой занимаюсь, надо наоборот, дальше идти бодрым шагом и ровно дышать. Или хотя бы дойти до акаций, там есть скамейка, и нас там не будет видно. Но Марис все равно села, и тут нас мама и догнала с учительницей из Тарту. Они, оказывается, все это время шли за нами, их брат Марис разбудил, за то, что она сказала, что он влюбился. Мама меня не ругала, а только сказала, что я ее очень расстраиваю, потому что эгоистка и не думаю о ее больном сердце. А учительница из Тарту с Марис обратно пошли отдельно, и она тоже ей всю дорогу что-то говорила. И Марис тогда даже заплакала. Ведь мама у нее мать-одиночка, ей и так трудно в жизни, и Марис ей очень жалко, что у нее нет папы, как у всех детей, и она даже думает, что зря родила ее на страдания.
Это мне Марис уже потом рассказала. А мне мама, наоборот, всегда говорит, что она чуть не умерла во время родов и что поэтому я просто обязана быть счастливой. Ведь не зря же она тогда чуть не умерла, если бы не врач с золотыми руками, который дежурил в то воскресенье в роддоме.
Так я и не дошла ночью до дома черного капитана, ни тем летом, ни следующим, когда к нему прилепилась веранда с иллюминаторами, тихими и глубокими, как рыбьи глаза.
И Марис больше в Руха тоже не приезжала. Так что теперь я одна следила за капитаншей и ее домом. Однажды, когда мы проходили мимо него и я, как всегда, прижималась к забору, чтобы лучше видеть, в третьем иллюминаторе на торце веранды что-то замерцало. Словно кто-то давал световые сигналы: спасите мою душу. Только я заволновалась и остановилась, как вдруг появилась капитанша. И опять сделала вид, что меня не знает, мама-то уже вперед ушла: «Иди давай, нечего здесь стоять, в лесу малину надо собирать, а здесь нечего».
Я только рот раскрыла, чтобы сказать ей, что мне ее малина не нужна и что я все знаю про нее и про черного капитана, как Эрика повернулась и исчезла так же внезапно, как и появилась. А когда мы ее встретили на следующий день около универмага на Советской улице, то она сразу начала маме говорить, что пускай вон другие в очереди стоят за импортными тряпками, а ей муж из Португалии чулки-сапоги лакированные обещал привезти и белые брюки клеш кримпленовые. Я тогда ей прямо в глаза ее тинистые стала смотреть, чтобы она знала, что я все знаю, но она на меня даже не взглянула, но не так, как Кульюс на меня не смотрит, когда с мамой разговаривает, а как-то по-другому, не по-настоящему, как-то очень специально, и потом так быстро попрощалась и пошла дальше, что мама даже удивилась. Она же вроде ей ничего обидного не сказала.
А один раз я у нас на кухне слышала, когда москвичи там грибы варили и между собой трепались, что черный капитан – это местный фольклор и опиум для страждущих. Никакого черного капитана с аджарскими кровями и орлиным профилем и в помине нету, вы еще скажите, что у него повязка на глазу, вместо ноги протез из китового уса, а на плече попугай сидит и кричит: «Пиастры, пиастры». А есть просто обычный белобрысый эстонский моряк советского торгового флота, который плавает в иностранные воды и сбывает там обычное советское сырье, а в обмен на пюссискую древесину, коричневое золото из ихнего Кивиыли и текстиль из Кренгольмской мануфактуры, ну, может, нефть еще, привозит джинсовые костюмы и юбки адидас и леви штраус, и турецкие дубленки, и итальянские болоньи, и уж точно нейлоновые черные колготки, которые сейчас в моде. А Эрика потом все это перепродает за бешеные деньги, чтобы стройматериалы покупать. У нее дома, наверное, целый склад джинсовый. Поэтому она никого к себе в гости и не зовет и одевается как колхозница, чтобы не подумали чего. И к тому же, согласитесь: как такая, мягко говоря, непривлекательная особа могла найти себе красавца-мужа. Этого просто не может быть.
Что стоишь ты? Ты боишься, свет мой Юдит?
ЮДИТ
Нет, за что-то мое платье
здесь случайно зацепилось.
Бела Балаж. «Замок герцога Синяя Борода»