Buch lesen: "Мужчина и женщина в эпоху модерна"
Rita Felski
The Gender of Modernity
© 1995 by the President and Fellows of Harvard College
© Т. Азаркович, перевод с английского языка, 2025
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
* * *
Благодарности
Прежде всего я должна поблагодарить различные учреждения, выделявшие мне щедрые гранты, благодаря чему я смогла провести исследования, необходимые для написания этой книги: Общество гуманитарных наук Корнеллского университета, Центр Содружества по изучению литературных и культурных изменений в университете Вирджинии и Австралийский исследовательский совет.
Последние пять лет тем или иным образом мне помогали работать над этим проектом различные люди: беседовали со мной о моей или своей работе, присылали важные материалы и информацию, знакомили с еще неизвестными мне источниками или же исправляли мои наиболее вопиющие ошибки. Спасибо вам, Джанет Бейзер, Чарльз Бернхаймер, Абигайль Брей, Джонатан Каллер, Мелани Готорн, Мисси Ден Кубитшек, Доминик Лакапра, Джанет Лайон, Аллан Мегилл, Анн-Мари Меткалф, Венди Паркинс, Майкл Рот и Питер Стэллибрасс. Беседы с Линдси Уотерс помогли мне четче сформулировать цели этой книги на важнейшем этапе ее становления.
Поскольку я недавно покинула Австралию, чтобы заняться преподавательской работой в США, я хотела бы выразить благодарность Школе гуманитарных наук при Университете Мердока в Западной Австралии, где я провела семь лет. Я благодарна всем друзьям, коллегам и студентам, которые создавали там удивительно живой творческий климат, в котором было очень приятно преподавать. Особые слова благодарности Иэну Ангу, Рейчел Феншем, Мици Голдман, Адриану Монтане, Зоэ Софулис и Джону Страттону: вы дали мне отличное напутствие и отпустили на все четыре стороны! Наконец, я чувствую себя в неоплатном долгу перед моим коллегой Хорстом Рутрофом, чья неутомимость в научных поисках, бескомпромиссность взглядов и душевная щедрость всегда служили мне неиссякаемым источником вдохновения.
Идеи, развиваемые в этой книге, частично уже излагались в двух ранее публиковавшихся статьях: «The Gender of Modernity» в сборнике Political Gender: Texts and Contexts / Ed. Sally Ledger et al. New York, 1994, и «Modernism and Modernity: Engendering Literary History» в сборнике Rereading Modernism: New Directions in Feminist Criticism / Ed. Lisa Rado. New York, 1994. Более ранний вариант главы четвертой уже публиковался в PMLA. Vol. 106. № 5. 1991.
Введение. Мифы современности
Что такое гендер современности? Разве такое абстрактное понятие, как исторический период, вообще может иметь пол? Однако в контексте нынешнего интереса к «историчности текстуальности и текстуальности истории» эта идея отнюдь не так странна, как может показаться поначалу1. Если на наше ощущение прошлого неизбежно влияет разъяснительная логика повествования, то и истории, которые мы сами сочиняем, в свою очередь, неминуемо обнаруживают и присутствие, и силу гендерного символизма. Эта насыщенность культурных текстов метафорами мужественности и женственности наиболее отчетливо проявляется в случае современной эпохи – пожалуй, самой вездесущей и вместе с тем неуловимой с точки зрения периодизации. В рассуждениях о сегодняшнем дне (неважно, академических или популярных) обычно удается достичь некоей формальной связности благодаря драматизации и персонификации исторических процессов; индивидуальные или коллективные человеческие субъекты наделяются символической важностью как образцовые носители печати собственного времени. И от того, существами какого пола, мужского или женского, мыслятся эти субъекты, зависит очень многое: собственно, этот выбор и определяет, какое направление примет сам рассказ. Гендер влияет не только на фактическое содержание исторических сведений – то есть на то, что включается в рассказ, а что из него выпадает, – но и на философские трактовки, стоящие за нашими толкованиями характера и смысла общественных процессов. Этот вопрос гендеризации истории, а также историзации гендера и послужит лейтмотивом представленного далее анализа.
Рассмотрим, к примеру, одну недавнюю авторитетную работу, посвященную политике развития. Маршалл Берман в своей книге «Все твердое растворяется в воздухе» превозносит гётевского Фауста как образцового героя современности. Как пишет Берман, в лице Фауста с пронзительной ясностью показаны противоречия современности: с одной стороны, будоражащее чувство освобождения, появляющееся при отказе от традиции и установившихся форм власти, с другой же – нарождающийся буржуазный индивидуализм, утверждающий себя в жажде необузданного роста и властвования над природой. Таким образом, Фауст становится олицетворением приключений и ужасов, двусмысленностей и парадоксов современной жизни, воплощающихся в созидательном разрушении и постоянных изменениях, которых требует логика капиталистического развития. Тогда впору спросить: а как же Гретхен – юная деревенская девушка, которую Фауст в процессе поиска новых ощущений и безграничного саморазвития соблазняет и затем бросает? Берман замечает, что поначалу Фауст «заворожен ее детской невинностью, простотой жительницы маленького города, христианским смирением», но потом постепенно обнаруживает, что ее «пылкость растворяется в истерии, и с этим Фауст справиться уже не может»2. Как поясняет Берман, «ему не терпится исследовать новое, набраться опыта и практики, поэтому ее нужды и страхи становятся для него все большей и большей обузой»3. Хотя Берман и сознает, что Гретхен попала в довольно сложное положение, его сочувствие явно на стороне Фауста с его неизбежным отказом от тесного, замкнутого мирка, олицетворением которого и является Гретхен. Женщина ассоциируется с мертвым грузом традиции и консерватизма, из тисков которых должен рваться на волю активный, недавно обретший самостоятельность и самоутверждающийся субъект. Поэтому она и приносится в жертву, символизируя утраты, которые сопутствуют неоднозначной, но в конечном итоге опьяняющей и соблазнительной логике современности.
После прочтения книги Бермана возникает искушение заключить, что у современности и вправду мужское лицо. Все образцовые герои его текста: Фауст, Маркс, Бодлер, – конечно же, выступают символами не только современности, но и мужественности, историческими вехами, отмечающими появление новых форм буржуазной и пролетарской мужской субъективности. И в рассуждениях Бермана о Фаусте, и в его дальнейших размышлениях о бодлеровском фланере – любителе праздных прогулок, «ботанизирующем» на мостовых Парижа, – прогрессивная личность мыслится самостоятельным мужчиной, свободным от всяких семейных и общественных уз. Здесь книга Бермана вполне вписывается в давнюю традицию истолкования современной эпохи как эдиповского бунта против тирании власти – традицию, которая оперирует метафорами дерзания и борьбы, сопутствующими идеалу соревновательной мужественности. За последние годы феминизм способствовал появлению обширной критики в адрес подобной идеализации самостоятельного субъекта мужского пола: внимание акцентируется на том, что такой идеал свободы несет в себе семена господства, ведь он подразумевает желание подчинить другого и страшится зависимости, ассоциирующейся с женским началом4. С такой точки зрения восхищение Бермана идеалом неугомонного, бесконечного саморасширения, воплощенным в образе Фауста, выглядит куда более спорным, чем изначально предполагал сам автор.
Однако прочитываемое у Бермана приравнивание мужественности к современности, а женственности к традиции – лишь один из многих возможных вариантов рассуждений о характере и смысле современной эпохи. По контрасту в недавно вышедшей книге Гейл Финни говорится о том, что для изображений современности, появлявшихся в Европе fin de siècle (рубежа XIX–XX веков), характерна как раз сосредоточенность на женской психологии и сексуальности. Рассматривая в качестве примеров некоторых наиболее памятных драматических героинь того периода: Гедду Габлер, Саломею, Лулу, – Финни показывает глубокую взаимосвязь между женственностью и современностью в социальном воображаемом конца XIX века. Психические и социальные конфликты, воплощенные в этих героинях, разительно отличаются от тех конфликтов, которые рассматривает Берман в своем исключительно мужском пантеоне. Прежде всего, главной ареной, на которой разыгрываются противоречия современности, выступает область интимных отношений. Если в работе Бермана преимущественно воспроизводится уже установившийся взгляд на современность с точки зрения поляризованного противопоставления личности и общества, то Финни указывает на то, что в становлении современных форм субъективности центральное положение отводилось семейным узам и самосознанию – например, ролям матери, дочери, жены. Оказывается, что так называемая частная сфера, изображаемая как область, где господствуют природные, неподвластные времени эмоции, была теснейшим образом задействована в процессах модернизации и общественных изменений. Анализ современной женственности влечет за собой осознание глубоко исторической природы частных чувств.
Фигуры феминистки и истерички возникают в работе Финни как главные символы гендерной политики современности. Эти два образа, явно ложные и в то же время тесно связанные, сопровождали культуру рубежа веков. В той же степени, в какой феминистка олицетворяла бунтарскую, эмансипационную и направленную вовне реакцию на существовавшее угнетенное положение женщин, истеричка, как пишет Финни, тоже воплощала отрицание общества, только выражалось оно в пассивной форме, было направлено внутрь и в конечном итоге выливалось в саморазрушение. Однако обе фигуры в равной степени присутствовали в современных системах мысли: носившее явно частный, иррациональный характер поведение истерички само по себе было социально детерминированным феноменом, служило показателем зацикленности XIX века на сексуальности как на правде о личности – зацикленности, которая находила выражение в только рождавшихся тогда дисциплинах – психиатрии и психоанализе с характерной для них истеризацией женского тела. В самом деле, различия между феминисткой и истеричкой регулярно стирались в очень многих работах того периода: их авторы постоянно стремились свести политическую деятельность суфражисток к иррациональным выпадам полупомешанных и опасных женщин. Таким образом, как пишет Финни, «этот двойной спектр – женские реакции на угнетение (феминизм и истерия) и мужские реакции на эти женские реакции (феминизм и истеризация) – создавал поле конфликтующих между собой течений мысли, которые неизбежно оставляли свой след и в сочинениях драматургов того времени»5. Образ женщины повсеместно присутствует в культуре рубежа веков как мощный символ и опасностей, и обещаний нового времени.
В таком контексте весьма поучительно сопоставить рассуждения Бермана о Фаусте – современном Прометее – с предложенным Финни истолкованием образа Лулу – современной Пандоры. Вызванная к жизни немецким драматургом Франком Ведекиндом соблазнительная, демоническая и вместе с тем непосредственная, как дитя, Лулу стала известна широкой публике благодаря фильму Г. В. Пабста «Ящик Пандоры» (1928), имевшему большой успех. В своем толковании пьесы Ведекинда Финни высказывает мысль, что в Лулу следует видеть не просто порождение современного общества, но и характерное олицетворение его ценностей. Актриса, объект сексуального желания, проститутка, исполнительница, зрелище – все эти роли превращают ее в образцовый символ культуры, которая все больше и больше выстраивается вокруг эротики и эстетики товара. С одной стороны, в Лулу воплотилась типичная для рубежа веков ассоциация женского начала с природой и первобытными силами бессознательного; с другой же стороны, она еще и поверхность без внутренней сущности, искусственный плод обмана и ухищрений, чья личина создана при помощи различных костюмов и масок, которые она надевает и меняет. Здесь героиня Ведекинда с легкостью встраивается в давно образовавшуюся вереницу образов проститутки и актрисы, парадоксально сочетавших в себе эрос и обман и потому часто воспринимавшихся как характерное проявление женственной современности.
Понятно, что на те версии истории, которые стоят за этими двумя текстами, в значительной мере повлиял гендер выбранных для них образцовых субъектов. В работе Бермана современность ассоциируется с энергичной деятельностью, развитием и жаждой неограниченной власти; самостоятельность недавно обретшего свободу буржуазного субъекта выражается в ускорении промышленного производства, торжестве разума и владычестве над природой. У Финни же современная личность мыслится иной: более пассивной и более нерешительной, скорее это сплетение текстуальных влияний, социальных ролей и только рождающихся душевных порывов. На смену целеустремленной, напористой мужественности Фауста приходит фетишизированная, либидинизированная и коммодифицированная женственность, выросшая из логики современных форм желания. В этих противостоящих друг другу представлениях о мужской и женской современности Берману главным ориентиром служит Маркс, а Финни – Фрейд. Одно очевидное объяснение этого различия – в том, что Гёте и Ведекинда разделяет довольно большая временна́я пропасть, и очевидно, что «современность» их сочинений проявляется совсем по-разному. Однако, как ясно показано в книге Бермана, фаустианский миф в значительной степени сохраняет актуальность как емкое символическое выражение противоречий современной эпохи, его отголоски отчетливо слышны и в наши дни6. Собственно, в двух сюжетах, которые я только что пересказала, можно усмотреть два соперничающих между собой мифа, то и дело всплывающие в популярных и академических, художественных и теоретических текстах. В противовес любой работе о современности, в которой подчеркивается господство таких мужских особенностей, как рационализация, производительность и подавление, можно найти другой текст, в котором отмечается – неважно, с одобрением или осуждением – феминизация западного общества, проявляющаяся в пассивном, гедонистическом и децентрированном характере современной субъективности.
Конечно, эти расходящиеся взгляды ни в коем случае не являются несовместимыми, и некоторые авторы даже пытались свести их в единую всеобъемлющую теорию современного развития. Одной из наиболее известных попыток такого рода стала «Диалектика просвещения» Теодора Адорно и Макса Хоркхаймера – труд, посвященный анализу саморазрушительной логики западного общества. Обращаясь к сочинениям Маркса, Вебера и Ницше, Адорно и Хоркхаймер предвосхищают некоторые составляющие современной постструктуралистской теории – а именно вскрывают фундаментальную иррациональность современных мотивов и побуждений. Авторы толкуют греческий миф об Одиссее и сиренах как важнейший текст европейской цивилизации и как образцовую притчу о парадоксах современности. Одиссей, велевший гребцам привязать его к мачте, чтобы он услышал соблазнительное пение сирен, но не смог бы броситься в воду, олицетворяет дисциплинированного мужчину-буржуа; эта хитрость интерпретируется как прообраз подавления телесных желаний и женского начала – то есть курса, которому и предстояло в дальнейшем определить развитие западной культуры. Как подытоживает Дуглас Келлнер в очень полезном резюме, «текст Гомера прочитывается как аллегорическое странствие, в ходе которого Одиссей одолевает первобытные природные силы (погружаясь в наслаждение, сексуальность, животную агрессию, насилие, жестокую межплеменную вражду и так далее) и утверждает свое владычество над мифическим/природным миром. Пускаясь на хитрости и обман, стремясь к самосохранению и отказываясь смиренно принимать мифический рок, по-предпринимательски распоряжаясь своими товарищами и осуществляя патриархальную власть над женой и другими женщинами, Одиссей предстает прототипом человека буржуазного, который обнаруживает связи между самосохранением, господством над природой и переплетением мифа с просвещением»7.
Это переплетение иллюстрируется главным девизом «Диалектики просвещения» – утверждением, что «миф есть Просвещение, и: Просвещение превращается, обратным ходом, в мифологию»8. Слепо упражняясь в освоении природы, разум превращается в собственную противоположность, что наглядно иллюстрируют иррациональность и варварство современного капиталистического общества, движимого двумя главными императивами: инструментальными соображениями и товарным фетишизмом. В авторитетной главе, посвященной политике культурной индустрии, Адорно и Хоркхаймер доказывают, что создаваемые ею мифологические миры фантазий, соблазнительные товары и обещания нескончаемых развлечений служат одним из главных средств, при помощи которых отдельные люди примиряются с перспективой жизни в насквозь регламентированном обществе, подчиненном логике выгоды и стандартизации. Вытесненное женское начало эстетических и либидинальных сил возвращается в форме захватывающих, регрессивных приманок современной массовой культуры и общества потребления, стремящегося ценой фальшивых удовольствий и псевдосчастья заполучить от человека согласие на статус-кво. Таким образом, для Адорно и Хоркхаймера «мужская» рассудочность и «женская» падкость на удовольствия – просто две стороны одной медали, единая логика подчинения, утверждающая современную субъективность через процессы подчинения.
Притом что работа Адорно и Хоркхаймера произвела на многих сильное впечатление и обрела авторитет, особенно в марксистских кругах, все же она навлекла на себя и критику. В первую очередь можно возразить, что авторы «Диалектики просвещения» придерживаются чрезвычайно пессимистической философии истории: современная эпоха мыслится ими как неумолимое движение по спирали, ведущее ко все более мрачному подавлению человека. Такой апокалиптический взгляд на историю господства и подчинения перечеркивает не столь однозначные, многомерные представления о современном развитии и практически не оставляет шанса противоречиям, сопротивлению или освободительным переменам в рамках системы, которая показана закрытой. В частности, предоставляя культурной сфере, казалось бы, столь важное и заметное место, авторы книги в итоге отводят ей, по существу, только служебную роль: она должна лишь отражать сложившуюся ранее экономическую, технологическую и управленческую логику. В результате никак не учитываются производительные, взаимодействующие и межсубъектные измерения символических форм, разнообразные и подчас противоречивые системы рассуждений, сюжетов и образов, при помощи которых отдельные люди толкуют и осмысляют собственную жизнь. Игнорируя герменевтическую деятельность социальных субъектов и полисемичное богатство культурных текстов, Адорно и Хоркхаймер воспроизводят ту самую логику идентичности, которую, по идее, берутся опровергать: в их изображении современные личности предстают пассивной, слитной и отчужденной массой.
Во-вторых, трактовка гендера у Адорно и Хоркхаймера остается неловкой и неудовлетворительной, если смотреть с позиций феминизма. С одной стороны, в их работе подчеркнута преимущественно патриархальная основа западной современности, ее примером выступает засилье логики идентичности, предполагающей отрицание независимых, индивидуальных различий. Здесь, как и в более новых критических разборах логоцентризма, выходивших из-под пера французских постструктуралистов, ключевую роль играет фантом женственности, воплощающий принцип сопротивления и утопическую альтернативу тискам господствующего разума. Таким образом, в силу своего отлучения от западной современности женщины выступают символом побега от вездесущих систем власти9. С другой стороны, эта критика сопряжена с определенными рисками: привлекая внимание к тому, что в основе социального порядка лежит маскулинность, женщин продолжают отождествлять с досимвольной инаковостью. В частности, использование фрейдовской парадигмы вытеснения обнаруживает ее слабые места, ведь она вновь и вновь подталкивает к приравниванию женского начала к вытесненной и нерасчлененной природе. Например, как отмечает Патрисия Миллз, полемизируя с «Диалектикой просвещения», женский голос сирен отождествляется с зовом чувственного мира природы, с заманчивостью принципа удовольствия10. Далее Миллз доказывает, что подобная ассоциация женского начала с нерациональным и асимволическим не оставляет места ни для какого независимого определения женской идентичности, деятельности или желания. Женщина сводится к либидинальному, невыразимому или эстетическому – к вытесненному Другому из патриархальных рассуждений. В масштабных изображениях Просвещения как наглядного выражения суммирующей логики патриархального господства сама возможность изучения разнообразных и сложных отношений женщин с процессами общественных изменений исключается.
Таким образом, Адорно и Хоркхаймер указывают на некоторые трудности, возникающие при поиске единственного мифа, который объяснял бы всю логику западной истории. Хотя проведенный ими анализ и обладает очевидным достоинством: признает преимущественно мужской характер современного развития, – вытекающее из него представление о мужской активности и женской немощи не дает возможности порассуждать об особой роли женщин в исторических процессах и о вносимом ими вкладе. В тесных рамках одного мифа роль коллективного субъекта истории неизбежно достается мужчине, а женщине выпадает участь Другого – не субъекта, а лишь объекта исторического нарратива. Один из возможных способов оспорить эту исключающую логику – поменять местами роли мужчины и женщины и выстроить контрмиф, в центре которого окажется символическое женское начало; поэтому Миллз предлагает феминистское прочтение образа Медеи как женского варианта Одиссея, как мощную аллегорию проблематики женского желания11. Однако, как она сама при этом признает, любая попытка показать особые отношения женщин и современности через какой-либо один альтернативный миф рискует породить новую форму «овеществления универсалий», предполагающую, будто историю женщин можно обобщить и обозначить каким-то одним всеобъемлющим образом женственности. Подобная стратегия, подразумевающая веру в то, что и понятие женщины, и понятие современности допускают лишь одну трактовку, не учитывает многозначности и многообразия отношений женщин с историческими процессами.
Именно по этой причине в моем собственном анализе я не пытаюсь подгонять под какое-либо масштабное философское обобщение гендерный характер и логику западной истории. Я не ставлю перед собой цели создать всеобъемлющий феминистский миф современности, у меня другая задача: я стремлюсь распутать сложный клубок связей между современностью и женственностью, проведя анализ их разнообразных и конкурирующих между собой изображений. Сплетая теорию с историей культуры, я обращаюсь к более общим вопросам о гендерной политике современности через прочтение обширного корпуса европейских текстов, написанных в конце XIX и начале XX века. Благодаря такой интерпретативной стратегии я надеюсь раскрыть интересующую меня тему, подсветив ее с различных выигрышных ракурсов, и уделить достаточное внимание различным жанрам и формам, в которых выражалось и отражалось наше ощущение современности.
Выбирая именно такой метод, я вовсе не хочу сказать, что отвлеченные размышления и подведение итогов сами по себе – нежелательные или неприемлемые пути. Некоторая степень обобщения неизбежна в любом ходе рассуждений, выходящих за рамки эмпиризма и простого перечисления частностей и претендующих на осмысленность выводов, выявление связей и выстраивание аргументов. В этом смысле, как показывает Хорст Рутроф, в каждой интерпретативной стратегии есть неистребимое телеологическое измерение; никуда не исчезнув из постструктуралистской теории, телеология просто перекочевала из толкуемого текста в инструменты толкования12. Поэтому, хоть я и ставлю под вопрос представление о том, что современность возможно свести к какому-то одному смыслу и одной исторической логике, сами мои доводы – в долгу перед подразумеваемой целью (τέλος) феминистской теории и политики. Различие здесь не столько родовое, сколько степенное, и сам сделанный мною выбор в пользу многомерного подхода к культурной политике современности был продиктован не теоретическими, а скорее практическими соображениями. Феминистскому анализу нет никакой пользы от абстрактных философских теорий современности, ведь они, как правило, или стараются втиснуть женщин в единую одноколейную логику истории, или же изгнать их за пределы современных дискурсов и институтов, вытолкав в зону неисторичной, несимволической чуждости. Эти теории просто неспособны пролить свет на сложные и меняющиеся со временем отношения между женщинами и разнообразным политическим, философским и культурным наследием современности, а ведь излишне даже говорить, что именно этот вопрос сохраняет в наши дни большую актуальность и остроту.
Далее: если вообще допустимо считать, что феминизм является разновидностью диалогической политики, то эта внимательность к зоне чуждости обязательно должна быть расширена – для старательного изучения голосов прошлого. Вместо того чтобы просто встраивать историю гендерных отношений во всеохватную метатеорию современности, излагаемую с выигрышной позиции настоящего времени, критикам, придерживающимся феминистских позиций, нужно серьезно разобраться в том, как мужчины и женщины прошлых эпох сами видели свое место в исторических и общественных процессах. Здесь-то и вступает в свои права культурный анализ как средство, позволяющее подступиться к истории современности через исследование тех разнообразных способов, какими изображалась сама современность. Рассматривая некоторые наиболее важные и распространенные из этих изображений, я стремлюсь сформулировать подвижные и изменчивые смыслы современности как категории культурного сознания. В связи с этим совсем не очевидно (вопреки самым безрассудным заявлениям постмодернистов), что наши нынешние исторические условия освободили нас от тех догм и слепых зон, которые мы привычно проецируем на наше прошлое в пределах современной эпохи. Действительно, та самая современность, которую часто карикатурно изображают как синоним суммирующей логики идентичности, при более внимательном рассмотрении обнаруживает множество голосов и точек зрения, которые не так-то просто было бы синтезировать в единую идеологию или монолитное мировоззрение. Таким образом, одна из стоящих передо мной задач – подчеркнуть сложность и неоднородность современности, опровергнув упрощающие трактовки, которые предлагали некоторые теоретики постмодернизма и феминизма.
Сосредоточив внимание на определенном периоде (рубеже веков) и ограничившись рядом связанных между собой культур (Франции, Англии, Германии), я надеюсь разобраться в некоторых из запутанных сторон современности, какими они показаны в немногочисленных конкретных проявлениях. Учитывая мой интерес к таким частностям, возникает вопрос о том, сохраняет ли понятие «современность» пользу в качестве аналитической категории. Есть две важные причины, в силу которых я сочла за лучшее не отказываться от этого термина, а сохранить и усложнить его. Во-первых, представление о современности, несмотря на его полисемичность и неопределенность (а быть может, и благодаря им), полезно тем, что приковывает наше внимание к продолжительным процессам общественных изменений, к многомерным и в то же время нередко системным взаимосвязям между самыми разными культурными, политическими и экономическими институтами. На мой взгляд, изучение таких институтов – главная задача теоретиков феминизма, чью критику всеобщей истории не следует путать с прославлением множества идентичностей или с дроблением социума на рассеянные и изолированные сгустки. Потому-то и сохраняет значимость категория современности как средства, позволяющего вплотную приблизиться к процессам структурных изменений и, что не менее важно, оценить разнообразное, неоднородное и зачастую противоречивое влияние таких процессов на отдельные социальные группы. Пересечение женственности и современности происходит выборочно, в зависимости от специфики того или иного общественно-исторического контекста.
Во-вторых, понятие современности повсеместно присутствует в дискурсах, образах и нарративах конца XIX – начала XX века. Это эпоха, на которой оставили глубокий отпечаток и логика периодизации, и попытка установить соответствие между отдельно взятой жизнью и частным опытом – и более общими историческими закономерностями и всеобъемлющими нарративами новизны и упадка. Таким образом, термин «современность» относится не просто к существенному ряду общественно-исторических явлений – таких как капитализм, бюрократия, техническое развитие и так далее, – а прежде всего к конкретным (хотя зачастую и противоречивым) переживаниям темпоральности и проявлениям исторического сознания. Хотя нынешнему опыту историчности по очевидным причинам уделяли достаточно внимания марксисты, феминистские критики изучали его не столь системно: их исследования культуры XIX века главным образом затрагивали пространственные различия между частным и публичным. Итак, совместив феминистскую теорию с анализом различных репрезентаций темпоральности и истории, я намереваюсь выявить некоторые способы, какими женщины и мужчины сближали понятия женственности и современности. Как уже говорилось выше, в первом абзаце введения, гендер оказывается центральной организующей метафорой при конструировании исторического времени. В самом деле, многие из мифов современности, пропитывавших культуру рубежа веков, можно вновь проследить и в наши дни, а это говорит о том, что нам, быть может, только предстоит освобождаться от соблазнительной власти больших нарративов.
Итак, отправная точка моего анализа обманчиво проста: это желание заново истолковать современность, взглянув на нее сквозь призму феминистской теории. Я начала задавать себе следующие вопросы: как бы изменилось наше понимание современности, если бы мы решили не считать мужской опыт образцовым, зато изучили бы тексты, написанные преимущественно женщинами или о женщинах? А что, если бы первостепенное место в анализе культуры современности отвели женским явлениям, которым зачастую присваивается второстепенный или маргинальный статус? К каким существенным различиям привело бы такое изменение подхода? Я предположила, что выводы, которые удалось бы получить в результате подобных исследований, не оказались бы немыслимыми или неузнаваемыми, ведь в действительности мужские и женские истории сложным образом переплетаются и накладываются друг на друга. Зато они помогли бы посмотреть свежим взглядом на этот, казалось бы, до дна исчерпанный вопрос об эстетике и политике современности.