Русская метафизика ХIХ–ХХ веков

Text
Autoren:,
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Этот вывод не был для Гоголя чем-то принципиально новым. Аналогичные мысли содержат многие страницы его поэмы (например, там, где он пишет о «лицемерных призывах добродетельного человека»). Можно даже сказать, что Гоголь в письмах подтверждает свое основное творческое кредо. И сделать это его заставило прежде всего чувство реальной сложности собственных сочинений, которые, как он считал, «почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла». Гоголь, упрекая в этом себя, писал о несовершенстве «Мертвых душ».

Сам факт беспощадного разбора художником перед всей Россией литературных недостатков собственного гениального сочинения – нравственный пример, значение которого трудно переоценить. Но, осуждая себя и как писателя, и как человека, Гоголь защищал правду своего творческого пути и не в последнюю очередь – свое понимание единства исторического времени. Как художник «жизни», Гоголь чувствовал связь времени только в живых человеческих судьбах, как мыслитель, он считал себя вправе судить о перспективах будущего только на основе личного духовного опыта. Жизнь для Гоголя – это развитие, но развитие нравственное. И в поэме, и в «Переписке» исходная позиция у писателя одна и та же.

Ф. Бухарев, религиозный мыслитель, стоявший у истоков религиозно-метафизического истолкования творчества писателя, видел в «Переписке» как бы обращение к героям «Мертвых душ»13. Действительно, вне своего творчества Гоголь и не мог вести тот диалог с «реальностью», в котором нуждался. В «Переписке» писатель вновь обращается к «запутанному настоящему», пытаясь определить моральный смысл его будущности, и образ «настоящего» в поэме становится исходной точкой этих поисков будущего. В «Письмах» Гоголь отнюдь не отрекается от жизни, земли (как полагал Мережковский), но еще раз подтверждает то, о чем ранее писал в «Мертвых душах»: жизнь сама по себе, без своего нравственного развития ведет не к «светлому будущему», а к своей противоположности – к «омертвелости», к смерти. Гоголевский «страх смерти» (так легко и удобно сводимый к аномалии) получил в его творчестве столь ясное художественное, нравственное и философское оправдание, что нельзя не видеть: с точки зрения писателя, совершенно противоестественно как раз иное существование, забывающее о неизбежности конца и легко утрачивающее какие бы то ни было черты подлинной человеческой жизни.

Наблюдая пошлость в русском обличье, Гоголь утверждал, что ее нечеловечность и абсурдность нигде не обнаруживаются так явно, как на российской почве. Ничто в России: ни национальный характер, ни язык, ни само пространство – не отвечает пошлому сознанию, и именно поэтому последнее действует как нелепая и смертельная эпидемия, калеча и убивая живые души. Теряет человеческий облик в своем духовном прозябании несчастная старуха Коробочка; монстром жадности делает духовное одиночество Плюшкина; «богатырь» Собакевич оборачивается «бессмертным Кощеем», а добряк Манилов – безжизненным фантазером. Страдает, носясь, как оборотень, по России, даже приспособившийся «предприниматель» Чичиков. Только национальных особенностей оказывается явно недостаточно, чтобы противостоять натиску пошлости. Однако в возможность нравственного выздоровления своих героев Гоголь, как известно, верил, а с преодолением пошлости во многом связывал веру в историческую судьбу России, в ее будущее.

«Мертвые души», безусловно, не антиутопия, мир героев поэмы не ад, а Чичиков не пародия на традиционного утопического вожатого и уж, конечно, не антихрист (по Мережковскому). Беспредельности российских пространств в книге соответствует открытость будущего, сохраняющая права утопической мечты. Возможность прочтения поэмы как сатирической пародии на национальный идеал беспокоила Гоголя, может быть, более всего. И в «Переписке» он стремился объяснить суть своей творческой позиции: «Мне бы скорее простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, нежели все его пороки и недостатки. Явление замечательное! Испуг прекрасный! В ком такое сильное отвращение от ничтожности, в том, верно, заключено все то, что противоположно ничтожному»14. (Здесь Гоголь продолжает разговор с читателями, начатый в «Мертвых душах»: «Вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность…».) Писателя волновал нравственный смысл собственного сатирического изображения российской «пошлости», а не упреки «патриотов» типа Кифа Мокиевича с их «недумающими глазами», страхом «гласности» и «мнения иностранцев». В «Переписке» Гоголь готов признать даже «карикатурность» своей поэмы, оправданную, однако, с его точки зрения, опасностью изображенного явления, причем не только для настоящего, но и для будущего.

Писателя критиковали за «учительство» и «пророческий» тон, но он действительно обладал даром предвидения и чувствовал, что пошлость, если с ней не бороться, может посягнуть и на будущее его страны. И в «Мертвых душах», и в «Переписке» утопическая тема предупреждения, не обретая однозначных черт антиутопии, играет существенную роль, во многом определяя внутреннюю полемичность и открытость гоголевских произведений.

Сам Гоголь постоянно подчеркивал, что «Переписка», рассчитанная на диалог, основывалась на личном опыте творчества и отношений с людьми и никак не являлась суммой поучений и предписаний: «Мне всегда нужно было выслушать слишком много людей, чтобы образовалось во мне мое собственное мнение… Даже в нынешней моей книге «Переписка с друзьями», в которой многое походит на одни предположения, собственно предположений нет. В ней все выводы…»15. И почему бы не прислушаться к мнению самого писателя? Во всяком случае, нравоучительный тон отдельных писем еще ни о чем не говорит, ведь по воле автора они – часть произведения. Впечатление же монологичности книги гораздо в большей степени создают пронизывающие ее исповедальные мотивы. Формальное соответствие «Переписки» и поэмы – особая проблема. Ю. Тынянов писал даже о «полном совпадении приемов». Но, во всяком случае, нельзя не признать, что выступивший в письмах на первый план автор, делящийся своими глубоко личными сомнениями и в то же время настаивающий на истинности принятых им идеалов, в главном продолжает авторскую линию «Мертвых душ».

Учитывая опыт последующего развития утопического жанра, можно сказать, что Гоголь надеялся своим дальнейшим творчеством (в последующих частях «Мертвых душ») исключить всякую возможность понимания его поэмы как антиутопии. Но в действительности ему пришлось сделать выбор: задача изображения настоящего, в перспективе однозначно положительного («светлого») будущего легко могла привести к такому варианту утопизма, который был для него как художника и мыслителя принципиально неприемлемым.

Известная российская исследовательница творчества автора самой знаменитой негативной утопии XX века писала, что «умирающий Оруэлл сделал вещь для писателя необычную: попытался объяснить, что он хотел сказать своей книгой»16. Оказавшись в ситуации во многом схожей с оруэлловской (полемика между представителями «консервативного» и «радикального» лагеря по поводу преимущественно идеологических версий поэмы, упреки в «карикатуре» на современность), Гоголь предпочел наметившемуся в продолжении «Мертвых душ» откровенному утопизму действительно необычный для писателя путь непосредственного объяснения своих творческих целей. В «Переписке» он делает это «на ясном русском языке». «Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: “Смотрите, немцы, мы лучше вас!” Это хвастовство – губитель всего. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются – хвастаются будущим!.. Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество… к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе “Мертвых душ”, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен»17.

Религиозная этика писем Гоголя требует всестороннего анализа, но очевидно, что нравственные выводы писателя не могут быть однозначно противопоставлены мироощущению, лежащему в основе его поэмы. Исходное определение в гоголевской этике – «желание быть лучшим». Качество, которое писатель, исповедуясь перед Россией, счел возможным признать за собой и в котором видел важнейший стимул своего духовного развития. Вера Гоголя в реальность нравственного преображения человека ценой его личных усилий связана с убеждением, что желание это коренится в самой человеческой природе. Гоголь действительно верил в неограниченные возможности морального самовоспитания, категорически отвергая всякие сомнения. «Только в глупой светской башке могла образоваться такая глупая мысль» – столь резко писатель отзывался о представлении, что человек не в состоянии изменить свои сложившиеся ранее черты.

Однако вряд ли возможно упрекнуть автора «Мертвых душ» и «Переписки» в том, что он считал этот путь легким. Само по себе стремление к моральному развитию еще не гарантирует исполнения важнейшего гоголевского нравственного завета: «будьте не мертвые, а живые души». Если в сознании и жизни господствует пошлость, то моральная энергия личности, не исчезая (возможность сделать нравственный выбор остается у каждого), выступает в искаженных и превратных формах, происходит процесс омертвления человеческой души. Ответить на вопрос, как и почему это происходит, Гоголь стремился в «Мертвых душах», этому же посвящена и «Переписка». Авторские мысли поэмы о «слабости пощадить себя, но не ближнего», о «страшном черве» в человеке, «самовластно обратившем к себе все жизненные соки» и «заставляющем его позабыть великие и святые обязанности, в ничтожных побрякушках видеть великое и святое», органично соответствуют той этике личности, которая развита Гоголем в «Выбранных местах из переписки с друзьями».

 

Вне общего контекста идей нравственной философии писателя нельзя оценивать и смысл его отдельных выводов. Мечта Гоголя о нравственном преображении России в своей основе глубоко гуманна и уже поэтому чужда консервативно-утопическому идеалу жесткой социально-государственной регламентации общественной и личной жизни. В «Переписке» он отстаивал не бюрократическую абсолютизацию ранга и места в социальной иерархии, а пытался доказать возможность моральных действий в любой ситуации: «как на своем месте делать добро».

О том, что безжалостно высмеявший бюрократическое сознание писатель своей позиции не изменил, наглядно свидетельствует его письмо о театре. Понимание необходимости духовной и творческой свободы Гоголь выражает здесь совершенно ясно, характеризуя ситуацию, когда бюрократ «становится посредником и даже вершителем в деле искусства. И тогда выходит просто черт знает что: пирожник принимается за сапоги, а сапожнику поступает печенье пирогов. Выходит инструкция для художника, написанная вовсе не художником; является предписание, которого даже и понять нельзя, зачем оно предписано… Нужно, чтобы в деле какого бы то ни было мастерства полное его производство упиралось на главном мастере, а отнюдь не на каком-нибудь пристегнувшемся сбоку чиновнике, который может быть употреблен для одних хозяйственных расчетов да для письменного дела»18. Эти достаточно известные мысли Гоголя должны быть приняты во внимание при определении того, как он понимал необходимость для каждого быть «на своем месте». Вообще позиция Гоголя была значительно более диалектичной, чем она представляется на первый взгляд. Не случайно писатель в том же письме рассматривает «односторонность» как ложный духовный путь, имеющий своим пределом фанатизм, в том числе и религиозный.

Вполне понятно то шокирующее впечатление, которое произвела на многих современников Гоголя основательность и даже скрупулезность некоторых его бытовых советов. В устах столь не житейского человека подобные рассуждения о «мудром» хозяйствовании и тщательной домашней экономии выглядели особенно странно. Но писатель остался верен себе. Пошлость, постоянный объект его критики, многолика, но, в сущности, всегда абсурдна. И в простых, житейских формах, и в самых претенциозных запросах пошлость всегда противостоит мудрости (высшему, как, следуя традиции, считал Гоголь, духовному состоянию человека), в том числе и элементарному здравому смыслу. И в «Переписке», и в поэме беспочвенный идеализм в изображении Гоголя столь же нелеп, как и замкнутый, погруженный в «мелочи», но агрессивный в своих претензиях на «правду жизни» бытовизм. В бытовой этике «Переписки» писатель защищает здравый смысл как хотя и ограниченную определенной сферой, но «мудрую» и по своей сути нравственную форму отношения к жизни и от «односторонних» иллюзий житейской рассудочности, и от пренебрегающего реальностью пафоса «высокого» идеализма. Размышления Гоголя в «Переписке» о «делах житейских» продолжают тему, намеченную в поэме: характеристика Маниловой (о «низких предметах»), многочисленные авторские отрицательные моральные оценки «бесхозяйственности». К тому же у гоголевской апологии здравого смысла был вполне определенный адресат. В форме своеобразного диалога соответствующие письма обращены к женщине, и мнение корреспондентки явно учитывается – в книге представлена традиционная для утопической литературы тема общественной роли женщины.

Сатирическое изображение различных вариантов «юркой прыти женского характера» в творчестве Гоголя занимает особое место. Женский тип «пошлого» сознания писатель подверг столь радикальному осмеянию, что на этом фоне многое в новейшей критике женской эмансипации выглядит достаточно бледно. Правда, гоголевская сатира, касаясь данной темы, всегда сохраняла некоторую юмористическую легкость. Писатель позволял себе смеяться над «галантерной половиной человеческого рода», но надрыва и злости в этом смехе не было (требуется немалая фантазия, чтобы увидеть общность гоголевской сатиры с идеями антифеминистов типа О. Вейнингера и его вольных и невольных последователей).

Когда же Гоголь начинал говорить серьезно (а делал он это не только в «Переписке»), его сожаление о жизни уходящей на «ничтожные побрякушки» и «вытверженные мысли» становилось особенно явным. Впрочем, какого бы то ни было противопоставления «женской» пошлости «мужской» писатель никогда не делал. Оба типа у него всегда имеют «семейственный» характер. Гоголевские параллели такого рода удивительны по своей глубине и точности. Замечательно, например, его сопоставление фантастической пародии на здравый смысл, которую представляют «предположения» занятых «общественной» деятельностью «презентабельных» дам г. N, с логикой рассуждений ученых мужей: «Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом…».

В «Переписке» Гоголь высоко оценивает возможности женского влияния на общественную жизнь, причем уже не столько в плане его повседневных негативных следствий (причина взяточничества и проч.), сколько с точки зрения реальных положительных перспектив. Он пишет о «темном предчувствии» значения женщины, неоднократно утверждает, что «женщины лучше мужчин», что они «скорее способны очнуться и двинуться», «швырнувши далеко свои тряпки». Объяснять выводы писателя только характером переписки (письма адресованы даме) совершенно неверно. Гоголь искренен, о чем свидетельствует, в частности, то, что развитая в письмах тема особого значения женской красоты («красота женщины есть тайна») была ярко обозначена им в поэме («блистающая радость», вызвавшая даже в душе Чичикова мгновение просветления). Помимо «красоты» Гоголь надеется еще на «женскую мудрость», на тот изначально неотделимый от нравственности здравый смысл, который в мире пошлости нередко принимает нелепые, фантастические черты.

Бытовая этика Гоголя во многом именно апелляция к женской мудрости, отсюда и необходимость соответствующего языка. Никакого утопического прожекта по женскому вопросу писатель не предложил. Его взгляды традиционны: благотворное женское влияние на общество он видит в сохранении нравственных основ семьи, в основанном на здравом смысле участии в хозяйственных делах, в общем моральном воздействии на жизнь «света». Однако проблему «женского равенства» писатель ставит по-своему. В его понимании возможность активной роли женщины в духовном прогрессе связана с решением нравственных задач, имеющих, безусловно, общечеловеческий смысл: обретение (фактически сохранение) собственной индивидуальности, личной нравственной позиции («оставаться собой», «не болтайте со светом о том, о чем он болтает; заставьте его говорить о том, о чем вы говорите»19.

Может быть, наиболее резкую и в своем пафосе понятную критику вызвали содержащиеся в «Переписке» замечания о народном образовании: «Учить мужика грамоте затем, чтобы доставить ему возможность читать пустые книжонки, которые издают для народа европейские человеколюбцы, есть действительно вздор»20. Гоголю пришлось неоднократно оправдываться и объяснять суть своей позиции. Вопрос этот достаточно ясен, и оснований для вывода, что писатель был противником просвещения собственного народа, нет никаких. Но сама тема образования в творчестве Гоголя играет существенную роль и имеет непосредственное отношение к его идеалу будущего.

«Вздорное» образование, фактически способствующее проникновению пошлости в народную среду, – постоянный объект гоголевской сатиры в «Мертвых душах». Писатель рисует различные последствия возможной духовной деформации. Это и несчастный Петрушка, который имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся, но это и наиболее близкий из гоголевских помещиков к народу «хозяин» Собакевич: «Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку» (в другом гоголевском персонаже – Селифане, называющем «секретарями» своих лошадей, можно увидеть прообраз мучительно обретающих речь героев утопий А. Платонова).

Может показаться, что в «Переписке» Гоголь рассматривает в качестве единственной альтернативы «мертвой науке» живое слово священника. Но это далеко не так. В письме о переведенной Жуковским «Одиссее» Гоголь доказывает полезность прочтения этой «языческой» книги всеми слоями русского общества. Помимо совершенно недвусмысленного признания важности грамотности для такой цели, писатель, по существу, характеризует тот тип и уровень духовной культуры, приобщения к которому он желает своему народу. Христианский пафос гоголевских писем несомненен, и вряд ли есть основание усматривать в замечательно выраженной любви писателя к книге Гомера пропаганду утопического идеала «золотого века» язычества. Гоголь писал именно о важности сохранения патриархальных начал нравственности в народной жизни, о живом отношении к прошлому. И очевидно – в подлинном просвещении, в том числе и в приобщении народа к истокам европейской культуры, он видел только благо.

«Выбранные места из переписки с друзьями» – произведение сложное и многоплановое. В книге, сохраняющей органическую связь с предшествующими произведениями писателя, нашли отражение глубокая нравственная философия Гоголя, понимание им собственного творчества и общих целей искусства, своеобразное видение истории. «Переписку» вряд ли можно рассматривать как утопию: художник – и это принципиальная позиция – не предлагает здесь определенного проекта идеального будущего, он стремится вести диалог о возможностях нравственного развития общества, и при этом в поле его внимания оказываются многие утопические проблемы. В кульминационной точке своей книги писем (в «Светлом Воскресении») Гоголь так же, как и в финале поэмы, утверждает открытость будущего для надежды и веры. Но, не предложив готового утопического образца, писатель сделал нечто более значительное: его художественные образы и идеи определили центральную тему всей позднейшей русской литературной утопии – тему несовместимости подлинного общественного идеала с любыми формами омертвления человеческой души.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Своеобразие русской литературно-утопической традиции дает достаточно оснований для постановки вопросов, связанных с методологией исследования жанра. Так, известный американский славист Г. Морсон рассматривает «Дневник писателя» Достоевского как образец метаутопии – вариант утопического творчества, характеризующийся принципиальной «открытостью», осознанной полемичностью и незавершенностью внутреннего диалога. См.: Morson G.S. The boundaries of genre: Dostoevskyis «Diary a writer» and traditions of literary utopia. Texas: Univ. Of Texas press, 1981. № 4.

2 Гиппиус В. Гоголь. Л., 1924.

3 Близкие оценкам Гиппиуса выводы сделала и американская исследовательница Р. Собел. См.: Sobel R. Gogol's fogotten book. Wachington, 1981.

4 Гиппиус В. Гоголь. Л., 1924. C. 180–184.

5 Гальцева Р., Роднянская И., Бибихин В. Обескураживающая фигура / Н.В. Гоголь в зеркале западной славистики // Вопросы литературы. 1984. № 3. С. 156.

6 Мережковский Д. Гоголь и чорт. М., 1906.

7 Там же. С. 158.

8 Там же. С. 167.

9 Nabokov V. Nikolai Gogol. Norfolk, Conn., 1944. Cодержащийся в набоковском эссе вывод об угасании гоголевского таланта не более чем отражение известного признания самого автора «Мертвых душ»: «Оставила меня способность производить создания поэтические».

10 Там же. С. 116.

11 Гоголь Н.В. Авторская исповедь. Псков, 1990. С. 37, 39.

12 Гоголь Н.В. Соч. Т. 1–10. Спб., 1900. Т. 7, с. 114–115.

13 Бухарев Ф. Три письма к Н.В. Гоголю. Спб., 1861. С. 141.

14 Гоголь Н.В. Соч. Т. 1–10. Спб., 1900. Т. 7, с. 86.

15 Гоголь Н.В. Авторская исповедь. Псков, 1990. С. 8.

16 Чаликова В.А. «Предсказания» Дж. Оруэлла: Научно-аналитический обзор. М., 1986. С. 13.

17 Гоголь Н.В. Соч. Т. 1–10. Спб., 1900. Т. 7, с. 91.

18 Там же. Т. 9. С. 64.

19 Там же. Т. 7. С. 17.

20 Там же. Т. 7. С. 121.