Комментарии

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Комментарии
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Этот номер, посвященный памяти недавно ушедшего поэта Алексея Парщикова, одного из инициаторов и активного участника журнала «Комментарии», подготовлен и выпущен совместно с книжной серией «Русский Гулливер».

Благодарим вдову Парщикова Екатерину Дробязко, предоставившую материалы из его архива.

Письма и наброски Парщикова публикуются в авторской орфографии и пунктуации, кроме явных опечаток.

На лицевой обложке – фрагмент фотографии Алексея Парщикова.

Фотография на обороте лицевой обложки – из архива Олега Нарижного.

Фотография на обороте задней обложки – Екатерины Дробязко.

Остальные фото – Михаила Зелена.

Оформление номера при участии художника Владимира Сулягина.

Макет номера Павла Сандомирского.

Редакция

Иван Жданов
Памяти Алеши Парщикова

 
Помнишь, Алеша, над Балтикой дерево то:
ни ствола, ни ветвей, только листья сам-сто,
перекрашены брюшки и спины,
а по сути стальные пластины.
 
 
Не поймешь, где барокко, а где рококо,
листопадом все это назвать нелегко.
Зарастает нездешней природой
золотой родничок небосвода.
 
 
А еще и как буквы над речью висят,
так в садовом ноже зарождается сад.
Обрывается след на дороге,
да к нему не приделаешь ноги.
 
 
Только токи бегут на магнитный просвет:
сотворенное есть, а творящего нет,
только зимнего поля дожинок
или белые души снежинок.
 
 
И к нему, недоступному даже в раю,
на подошвах ты вносишь эпоху свою,
удаляясь от брошенной тени,
как двойник и прообраз растений.
 
 
Там еще был какой-то пречистый газон,
всё венки по нему да букеты в сезон —
ни крестов, ни следов, ни отсылок
безымянных нарочно могилок.
 
 
То, что ты не ответишь на это письмо,
мне уже все равно, потому что само
пережито двоение жизни,
впереди ни упрека, ни тризны.
 
 
Остается в виду у железной листвы
трехголовый дракон без одной головы:
я, такой-то, еще и Ерёма.
Это как-то пока незнакомо.
 
 
Будет в масть тебе, Леша, завидный исход,
Колдер твой золотым петушком пропоет.
Воскресение сносит куда-то
на исходную точку возврата.
 
1 мая 2009 г. Ирпень

Владимир Аристов
Эпические рати Алексея Парщикова

Однажды в разговоре с ним я, пытаясь пошутить, сказал, что фамилию Парщиков можно было бы выводить из слова «пара», поскольку он созидатель пар, «сдваиватель», коммуникатор, тот, кто находит небывалые метафоры и тем самым создает новые слова, ибо пара соединенных образов – это есть, по сути, новый завершенный знак. Он отнесся к этим словам более серьезно, чем, наверное, они того заслуживали. Сейчас так трудно произносить нечто о его уходе – но произнести надо, иначе разрыв в образовавшемся поэтическом зиянии станет слишком велик, и надо отвечать тем же, чем отвечал он – соединяющим словом. Несмотря на смятение, которое неизбежно отразится в тексте, как бы мы не пытались что-то стройное построить, все же горячее чувство потери не должно помешать выразить важнейшие вещи, – в наших словах о нем.

Надо писать о том, какого уровня поэта мы потеряли – и обрели окончательно, ибо таким событием утверждается несомненное. Превозмогая немоту, говорить, потому что не все даже сейчас могут оценить сущность его не только как создателя совершенно новых изобразительных структур, но и поэта в понимании самом классическом – античном, ибо в аристотелевской поэтике говорится о переносе (т.е. метафоре) как о важнейшем признаке стихотворной силы, – такую способность нельзя перенять у другого, это признак лишь собственного дарования, – для этого надо видеть сходное в предметах. Алеша, как поэт, обладал этим свойством как никто другой. Он был одним из сильнейших создателей образов (он всегда использовал такое понятие, хотя прекрасно осведомленный о формальных изысканиях последнего века, понимал, что слово «образ» многие пытались отринуть). «Если б ты знал, сколько метафор появилось у меня из-за ошибок зрения», – говорил он мне. Но такие «ошибки» и находятся у истоков микро- и макро-открытий. Поскольку нового нет, его просто неоткуда взять. Нужна первичная флуктуация, как зерно небывалого. Алеша знал и что такое знание нельзя получить из рук в руки, но лишь как дар свыше, который, впрочем, надо еще обнаружить в себе, поверить в него, не потерять и развить.

Воспоминание от строк его стихов в блуждающих воспоминаниях возвращается к каким-то мгновениям многих состоявшихся и несостоявшихся встреч. Вижу его на одних и тех же улицах Москвы, в переулках улицы Горького, где мы бродили. Дружеские встречи и совпадения взглядов, взоров, образов – помню весной 84-го, когда он заканчивал большую поэму и я тоже, там у него в Ясеневе мы читали друг другу еще не завершенные строки, узнавая знакомые движения и формы другого у себя. Встречи, которые могли и не произойти: на Курском вокзале я вскочил в уже отошедший поезд, и на утро в Полтаве, встречая меня, Алеша с Ильей Кутиком говорили, что им точно казалось – я не приеду. Или когда я ехал из Геттингена в Кельн, и поезд загорелся вблизи Ганновера, поезд дошел все же, пусть и с большим опозданием. И Алеша встретил меня, хотя уже предполагал разное. Он дарил людей людям, образы – образам, открываясь новому и иному. Дарил другим любимых своих поэтов (я старался быть взаимным), он говорил мне об Уоллесе Стивенсе, я ему – о Сеферисе и других великих новогреках.

В Рефрате – предместье Кельна, читал он Леонардо, учась и пытаясь развить ту степень зрения, которая была свойством его поэзии. Вэтом некоторые видели недостаток лиризма, не понимая, что ему был присущ так редко встречающийся многомерный эпизм, это и позволяло ему создавать большие стихотворения и поэмы – большие формы не так уж часто давались современной поэзии. В противовес суждению Ахматовой он мог бы сказать, что ему «к чему» одические, эпические рати. В буквальном смысле, потому что самая большая его поэма посвящена битве, таинственной битве людей. В этой поэме «Я жил на поле Полтавской битвы» есть возвышение взора, как в любимой им космической картине Альтдорфера «Битва Александра с Дарием». Но основное здесь все же – изумление (взор поражен – «поражение взгляда») перед продолжением первородного греха – созданием оружия, ножа, когда брат нападает на брата. Это видит ягненок (агнец?), которого преследуют: «Открылся чудный разворот / Земных осей, я заскользил / Вдоль смерти, словно вдоль перил / В зоосаду вокруг оград, Где спал сверхслива-бегемот / И сливу ел под смех солдат.» За убийством Каином Авеля – падение, дальнейшее падение в битву на земле, но как говорит он в этой поэме: «Не с людьми сражаетесь, а со смертью». Такая битва – всеобщая – людей – вряд ли будет понята скоро, пока разделение человеческое все еще велико.

Хотя в этой поэме при всей отрешенности взгляда – взгляда буквально над схваткой – были и лирические «отступления» («наступления»?):

 
А тебя не листали стеклянные двери, молчали твои колокольцы,
и в камнях взволновались мельчайшие волоконцы,
времена сокращая, когда ты в наш бар вошла обогреться.
 
 
Ты была, словно вата в воде, отличима по цвету едва от воды,
А мы – оскаленными чернилами вокруг тебя разлиты,
есть мосты, что кидают пролеты в туман, и последний пролет – это ты.
 

Да, ему было присущи или разнообразные эксперименты или даже игры со зрением (об этом будет идти речь дальше). Но было и сострадание – не сантименты – как, например, в стихотворении «В домах для престарелых…» и глубокая драматургия образов, нагнетание исподволь новых смыслов в непонятной до конца тревоге, разрешающейся просветлением, как, допустим, в стихотворении «Стеклянные башни»).

Все же важнейшее: за внешне-бесстрастным описанием («нулевая степень морали» – заглавие одного из его эссе, давшее название и целому циклу) – прославление мира, апология бытия, лейбницева Теодицея. Стремление уравнять всех в правах – увиденное – прославление зрения, мира, понятого как свет. Где лирический червь с его субъективизмом подтачивает всеобщую гармонию. Хотя именно он способен придать ей ту несомненную неравновесность и динамику, которая непрерывно пробуждает от некоего малороссийского эпического сна реальность. Парщиков писал о том, что, приехав в Миргород, он заснул «без всяких причин» на два часа под грушей. Именно ото сна пробуждает поэт завороженный «украинный» мир, но все же не сказать об этом чудном гоголевском сне с открытыми очами не может. Парщиков вспоминал со смехом, что после многочасового разговора с Юрием Манном (известным гоголеведом) они заключили, что Гоголь – это одна сплошная ведьма. Наваждение, совращение мира – это тоже способ – рискованный способ – снять с мира ту пленку, пелену единственности и завершенности этого «лучшего из миров». Не вольтерьянство в выставлении милого и придурковатого Кандида в противовес безусловной лейбницевости, но склонность к гоголевщине (дополненного Феллини) с его провокативностью – отсюда «Две гримерши» и др. При способности все же прийти к покаянию.

Живой и неожиданный – Алеша – склонный к авантюрам суждений, неудержимый, но и точный в воображении («воображение» – его любимое слово), склонный до пределов накалять и возгонять мысль. Ипри этом в нем была та самая гоголевская «завиральность» и мгновенность перехода от веселости к сложнейшим метафизическим метафорам, которые он произносил с простотою малороссийского ритора или философа на летних вакациях. Далеко заводила его поэтическая речь, русский язык вел его к поэтическим истокам, минуя несравненное и дорогое ему зрение запечатленное – Державина, Ломоносова, мимо Симеона Полоцкого к киевским источникам, в мир славянского барокко и дальше – язык поэзии ведет в Рим – к нашему общему римскому другу Александру Сергиевскому, который окажется рядом с Алешей в Германии в его последние дни и часы. И в Кельн, к его другу художнику Игорю Ганиковскому (по счастливому совпадению моему однокласснику), с которым Алеше вел здесь бесконечные разговоры, диалоги, что осталось частью в их совместных статьях и книгах – поэта и художника.

 

Здесь мы подходим также к неявно или явно формулируемому в трудах Парщикова актуальному вопросу о «зримом слове» в поэзии, и шире – в словесных искусствах вообще, в философии, в жизни (заметим, что последняя книга Алеши создана совместно с художником Евгением Дыбским). Можно ли совместить универсальную выразительность поэтического слова с несомненным общим визуальным «знаменателем», но который столь же несомненно индивидуален, поскольку каждый видит свой образ на «внутренней стороне лобной кости» (выражение Алеши) как на внутреннем экране. Можно ли это сопоставить с видимым всеми «одинаково» образ на фотографии? Возможен ли переход между ними, и нужен ли он? Недаром многие его знакомые художники обладали даром слова или обрели его (можно сказать почти даром – не боясь игры слов), общаясь с Алешей. Здесь прежде всего надо назвать Владимира Сулягина, который с середины 70-х создавал свои словесно-графические альбомы, а также Сергея Шерстюка (с его группой «Фотофакт», но и литературными произведениями) и того же Игоря Ганиковского, который пишет в последние годы философские эссе. На них влиял Алексей Парщиков, но и они несомненно воздействовали на его способ мышления.

Для Парщикова все эти проблемы не были отвлеченными, но насущными, хотя и – в буквальном смысле – умозрительными. «Умное зрение» – вот одна из проблем, которую, по его мнению, должен был решать метареализм, воображение, которое способно соединить реальность высшего порядка с реальностью окружающего мира. Поэтому в начале 80-х так значим был для него, например, «Степной волк» Гессе с внутренним, магическим театром, «театром не для всех». В этом была и проблема всеобщего языка, неслучайно он интересовался создателем эсперанто и писал о нем. Здесь вопрос о расширенном понимании Логоса, где смыслы не менее важны, чем слова. Внешний мир, дробимый метафорами как новыми знаками с дуальной структурой, и в противоположность и в согласии с этой дискретностью непрерывность внутреннего мира. При этом перед возбужденным зрением маячит и проблема некоего всеобщего языка (а в более современных терминах – проблема гипертекста), к которому поэзия все время обращается непосредственно. Вот его слова: «… поэт пишет над-строчник, если начинает интерпретировать свое стихотворение и вкладывать больше, чем оно содержит (что естественно)». Вот еще цитаты: «Переводческая стратегия, в смысле личной медитации, и не только, кажется мне эффективной для литератора, знающего об интертексте и о гипертексте. Гипертекст – тело. Тело информации, чью площадь нельзя измерить, как длину береговой линии острова».

В последние годы необычайно расширились смыслы его высказываний, но и способы их приобрели новую гибкость. Способность Парщикова к формулировкам всегда была феноменальна, то есть неповторима, вряд кто-то смог бы еще так многозначно, уклончиво вроде бы, обойти предмет сразу с нескольких сторон и заполонить пространство вокруг него буйноцветущими метафорами, так что мы поймем о предмете больше через просветы этой возникшей дополнительной зелени жизни вокруг. Но он мог несколькими казалось бы малозначительными деталями создать внутреннюю картину, вот, например, фраза из его письма ко мне, написанного в конце 2008 года (болезнь была уже сильна, но он упоминает о ней вскользь): «Я чуть приболел и торчу в Гамбурге – удивительно стройный скандинавский город и фантастический порт, (напоминает ночной Манхаттан, но лежащий плашмя в Эльбе, столько бесконечных огней)». Здесь все детали важны и действенны – в этом описании Гамбурга, даже измененные привычные сейчас «е» в слове «Манхеттен» на архаизированные «а» важны, поскольку не дают зрению слишком забираться в знакомые нынешние ассоциации, а относят образ к более фантастическому чему-то.

С германских холмов в своих велосипедных блужданиях последнего времени видел он землю так же пристально и чувственно, как тогда в давнее уже теперь время, когда на велосипеде ехал из Полтавы в Кротенки на Ворскле, – на склоне поля Полтавской битвы. Никакой эмиграции, конечно, не было, он всегда об этом говорил. Это было действительно так: он стремился свободно двигаться по миру и, возвращался в Россию, не возвращаясь, поскольку, по сути, отсюда не уезжал. Последний раз мы виделись с ним и Иваном Ждановым в середине октября 2007 года – в его последний приезд в Москву. Алеша был как всегда глубок и необычайно оживлен, хотя уже читать стихи не мог, – говорить он мог только полушепотом, хотя в этом чудилась особая доверительность, будто он хотел сообщить нечто сокровенное.

Мир, понятый как свет, всемирность зрения и постижение мира, людей через бесконечную открытость, «контакты», создание «сада друзей» (здесь опять вспоминается ироничный оппонент Лейбница, приходящий все же к некоторой гармонии с философемой: «надо возделывать наш сад»). Все же Алеша преодолевал и разрушал любые теоретические установки.

Также, как любимые им Боб Дилан и Иосиф Бродский, он родился 24 мая. Теперь Алексей Парщиков существует в разных пространствах, соединяя удивительным образом знавших и не знавших его. Все виртуальные друзья видят его, и живой «сад его друзей» склоняет к нему свои ветви.

памяти Алеши
 
где-то под аркой тогда —
           открытой из поля в поле —
  названных Соловьиным проездом
 
 
рядом
    белая голубая ячейка-плитка на стене
                                                   дома
 
 
                                                         и неправдоподобное чудо
                                                   автомат-телефон кажется он так назывался?
от той отлетевшей плитки
               я говорил с тобою тогда
                  из голоса в голос
                    в комнату твою на высоте
 
 
  где-то в середине 80-х…
в мае в один из дней твоего рожденья
 
 
вспомнил сейчас… потому что          прочел у Кавафиса
                  упоминанье об Аполлонии Тианском
 
 
верно…
я тебе подарил «Жизнеописание Аполлония»
 
 
был я единственный, кто пришел тогда
                                                   к тебе
ты отвечал вкрадчиво
что день рожденья не празднуешь
но если зайдешь буду рад
 
 
начал читать ты с тех пор
                      жизнь Аполлония
 в которую я перестал заглядывать уже в лифте
                      и затем не смотрел
 
 
потому что она в надежном взоре
и читаешь ее только ты
 
 
теперь ты ушел – и я знаю
          что книга открыта и мне
     просто теперь я могу приподнять эти строки
                                       полные тайн и чудес
 
 
Но что есть            не стоящие одного слова      истинного         другого
                                                                             чудеса и тайны?
 
 
и все же все то, что хранили глаза твои
                           на оборотной стороне
                                                взгляда —
 
 
попробуем собирать – твое зрение
                                рассеянное для нас
                   (пусть на странице описания жизни)
                        затерянное среди ясеневской листвы
 
 
Прикрывая глаза, я отчетливо вижу твой свет.
 

Олег Нарижный
Сынтик 1

«Сынтик умер» – сообщил мне наш одноклассник поэт Гриша Брайнин.

Ерунда какая-то. Этого не бывает. А когда стало понятно, что этого не может быть никогда, то ощущение ямы или отсутствия ямы сменилось благодарностью судьбе за дар многолетней дружбы с гением. Аумереть у него не получится, ведь все наше пространство резонирует его жизнью, и, похоже, это навсегда. Жаль только, что никогда мы не сможем продолжить наш неразрешимый спор о кошках и собаках, станцевать наш фирменный танец самцов, или обсудить какую-нибудь фигуру интуиции. Надеюсь, что там, где он сейчас, ему будет лучше, чем было здесь. Хотя, и здесь ему было неплохо.

Вначале Сынтик был Рейдиком. Стихов Рейдик не писал, Рейдик паял усилитель.

Мы все тогда паяли усилители, которые, как правило, взрывались. Его, кажется, тоже взорвался. Нашим излюбленным развлечением было сбрасывание с 4 этажа школы презервативов, в которые нам удавалось налить литров 15 воды. Дело это было непростое и соборное. Требовалось из множества ладоней грамотно составить ложе для сосуда и донести его до окна. Малейшая неточность, и сосуд лопался в наших руках. При правильно рассчитанной траектории удар об асфальт был такой силы, что вздрагивала вся школа. Здесь Рейдик был главным экспертом, он точнее всех чувствовал этот полет и почти никогда не ошибался.

Искусствами он занимался на уроках: лепил из пластилина дистрофиков, они отличались весьма длинным туловищем, длинными руками и короткими ногами. Было важно, чтобы, когда он сидел и стоял, его высота не менялась. Другой его темой было житие Павлика Морозова. Помню сюжеты: «Павлик притаился», «Павлик задумался» и – самый любимый – «Павлик закладывает папу». Был еще один, навеянный классикой персонаж – студент-заочник Нехлюев, но его я плохо помню. Значительно позже появился авиатор Зибердаух, но это уже были слова.

В нашем классе учился сумрачный Шитик, он никогда не моргал и всегда молча пытался произнести какое-то слово. Однажды, классе в пятом, когда мы собирали металлолом, нам вместе пришлось тащить какую-то трубу. Это нас сблизило, и он поделился со мной своими откровениями. Суть с том, что, если долго повторять любое слово, то его смысл разваливается, но во рту появляется свой, особый для каждого слова вкус. Этот вкус и есть то, что это слово ловит в пространстве многочисленных признаков явления, он есть его суть.

Года через 2 или 3 он начал давать всем имена. По каким-то своим алгоритмам Шитик проделывал сложные манипуляции с фамилиями или с какими-то другими словами, которые, по его мнению, были связаны с человеком. После нескольких попыток он произносил это имя, которое никто не мог повторить. Дело в том, что букв в его алфавите было на порядок больше, чем в обычном, причем каждая из них раскладывалась в свой алфавит. Но, так как от его имен уже никуда нельзя было деться, их стали адаптировать под общедоступную артикуляцию. Шитик смотрел на это мрачно, молча и, как обычно, не моргая. Вскоре он куда-то исчез. По слухам, сначала спился, потом стал врачом, а потом как-то загадочно погиб.

Рейдика он назвал Сынтиком, а себя – Фатькой, при этом звук «Ф» следует произносить закусив нижнюю губу, звук «а» должен быть резким. При правильном произношении движение языка напоминает удар кнута по нижнему небу, первое «а» завершается щелчком.

В исходном звучании слова Сынтик между «н» и «т» было несколько вибрирующих звуков, а то, что стало «ы» напоминало цвет неба во время заката.

Вскоре Сынтику купили щенка овчарки, которого он назвал «Энди». Одновременно с Энди у него появился сборник стихов А.Вознесенского. Откуда он взялся, не помню. Было это в 69-м или в 70-м году.

Вероятно, мы с Зоей Степановной были его первой поэтической аудиторией.

Одно из самых замечательных мест в Донецке – Второй Ставок. Ставок – это в каком-то смысле – пруд, но это не пруд, это – ставок— место наших утренних прогулок. Мой дом был ближе к нему, поэтому каждое утро Сынтик с Энди вызывали нас с Зоей Степановной лаем и свистом. Зоя Степановна – черная кошка, названная в честь нашей учительницы по математике – дамы всеми нами уважаемой и абсолютно непоколебимой. Однажды, чтобы как-то ее достать, один наш троечник написал контрольную работу на обрывке газеты размером со спичечный коробок и сдал вместе со всеми. Зоя Степановна взяла лупу, подчеркнула ошибки и поставила ему обычную тройку. Вообще же в школу мы ходили с удовольствием, как в клуб.

 

Чтобы дойти до ставка, нужно было пересечь железную дорогу, по ней возили уголь на металлургический завод. Каждый раз, когда поблизости оказывался поезд, Сынтик приступал к своим поэтическим процедурам – командовал Энди: «Голос!». Энди начинал выть, Сын-тик принимал позу поэта и, стоя под грохочущим составом с антрацитом, перекрикивал все это:

 
Ракетодромами гремя
Дождями атомными рея
Плевало время на меня
Плюю на время.
 

Тогда же Сынтик начинал пробовать писать что-то свое, но, похоже, ничего из этого не оставил.

Местом наших вечерних прогулок был Хендрикс – так мы называли бульвар им. А.С. Пушкина. Дело в том, что в центре этого бульвара стоит бюст Пушкина, удивительно похожий на Джимми Хендрикса. А тогда А.С.Пушкин и Слава КПСС воспринимались, как близнецы-братья. Так что мы с удовольствием его переименовали. Вечером уже я заходил за Сынтиком и Энди. Во время одной из этих вечерних прогулок Сынтик создал образ отважного воздухоплавателя Зибердауха. Это уже были слова и редкостный артистизм.

Пробовать повторить что-либо за Сынтиком или даже изложить по-своему можно только по причине трогательной неадекватности. Очень странное впечатление производят на меня товарищи, которые бодро берутся читать его тексты с выражением. Выглядит это примерно так, что из любви, скажем, к Леонардо да Винчи нарисовать шариковой ручкой Монну Лизу и с большим чувством ее раскрасить.

Много житейских проблем помог решить Сынтику мыслитель, но как негодовал Сынтик, когда последний иллюстрировал свои думы его строками или трактовал его образы какими-нибудь троеперстиями.

В 1972 году мы ненадолго разъехались: сначала я – в Долгопрудный, а потом он – в Киев.

В 74-м мы уже совершали свои, почти ежедневные прогулки по Москве с той лишь разницей, что у него не было собаки, а мой кот прогуливался самостоятельно. Во время одной из этих прогулок мы нашли тот самый вход в 3 рубля2.

Удивительным свойством поэзии Сынтика было то, что он ничего не придумывал, практически это был его дневник. Была еще одна загадка – я никак не мог понять, когда он писал, он то гулял, то визитировал, то сидел на работе. Застать его работающим мне никогда не удавалось, он всегда был свободен. Наверное, свобода и была его основной особенностью.

1Художник Олег Нарижный (Рамик) – самый старый друг Парщикова, по крайней мере, из тех, кто оказался в пределах досягаемости редакции. Текст, в частности, объясняет электронный адрес Парщикова: syntik@netcologne.de. К сожалению, в латинском алфавите даже буквы «ы» не нашлось. Вслед за воспоминаниями публикуем несколько писем Сынтика – Рамику, написанных в до-интернетную эпоху, потому их интересней воспроизвести факсимильно (Ред).
2Вид Большого каменного моста, запечатленный на советской трехрублевой купюре, – см. стихотворение Парщикова «Деньги» (Ред).
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?