Buch lesen: «Это застряло в памяти»
© Ольга Никулина, 2024
© «Время», 2024
Панька
История одной невинной души
I
Прежде чем спуститься в метро, Лёля завернула в уголок между парапетом подземного перехода и оградой церкви Всех Святых на Кулишках. Там стояла урна, и курильщики давно облюбовали это место для краткого перекура по дороге в подземку или из подземки к троллейбусной остановке. Обычно к вечеру урна была полна, вокруг валялись затоптанные окурки. Люди забегали и исчезали, не замечая друг друга, спеша на работу и с работы и по делам.
Был тёплый сентябрьский вечер. Приближался час пик. Лёля не любила попадать в толчею, но уступила соблазну и решила выкурить сигаретку. В уголке стояла рослая, яркой внешности женщина, загорелая (видно, с курорта), дорого одетая, что было редкостью в этой деловой суетливой части города. Не иностранка, иностранки так нарядно, явно напоказ, в Москве не одевались. На даме всё было заграничное. Фирма, одним словом. Лёля исподтишка придирчивым женским глазом оценила чёрное кожаное пальто, лаковые высокие сапоги на каблучке, большую лаковую сумку – тоже чёрного цвета. Шёлковая косынка, зелёная с лиловыми ирисами. Под косынкой высокая причёска. Из кармана свисали серые перчатки. Курила дама что-то импортное, пахло приятно. Макияж был спокойный, помада розовато-сиреневого тона, что должно было подходить к её облику: дама была брюнеткой. На ней были тёмные очки, которые она тут же сняла. И устремила свой взгляд на Лёлю прямо и беззастенчиво.
– Вы Лёля? – спросила она низким, с хрипотцой, голосом. – Я угадала?
«Из торга или начальница, привыкла покрикивать на подчинённых, вот и сорвала связки», – подумала Лёля.
– А я вас признала по чёлке и пучку сзади. Иногда вы хвостик отпускали. А я Зинаида, Зинуля, дочка Степаниды Егоровны, тёти Пани, или Паньки, как её называли в доме вашего бывшего мужа. Вы ведь от него ушли зимой шестьдесят второго, правильно? Почти двадцать лет назад, двадцать лет! В том году чуть не началась атомная война, у нас в бараке болтали. Вы меня не узнали, вижу, я тогда пацанкой была. Знаете, ваш муж быстро женился потом, ушёл к женщине с положением, старше него. Вернее, уехал на новенькой «Волге», во как! Богатый жених. К старухам редко приезжал, продукты возил. Мадам, вашу бывшую свекруху, больше не катал по выходным. Отвратная баба была. Вы тут живёте?
– Работаю в библиотеке. Живу в старой квартире родителей, в одной остановке на метро отсюда.
– Надо же, столько учились – и работаете в библиотеке. Получаете мало? Конечно, негусто. А я, знаете, ещё в детстве решила, что вырвусь из нищеты, из проклятого барака на Метростроевской. Я тот барак ненавидела. Вы ведь бывали у нас, помните. Жуть! Весной и в ливни в коридоре под половицами чавкала вода, воняло плесенью, прогорклым жиром и кошками. А без кошек как? Мыши и крысы загрызли бы. Тараканов, блох, клопов выводили, а что толку – опять наползали. Зимой на стенах иней проступал. Туалет в два очка на заднем дворе, рядом с помойками. Вокруг к ночи собирались все крысы с соседних домов. Дверь на задний двор была в конце барака, из общей кухни. Её на ночь запирали, там был чёрный ход, а «парадный», на чистый двор, с другого конца коридора. Кухней не пользовались, готовили в комнатах. В кухне на лавках корыта, тазы, баки для кипячения белья. Стирали бельё, мылись, мыли детей. Был стол, на котором гладили, на нём стояли примуса и керосинки, чтобы разогревать воду. Под потолком верёвки бельё сушить. Спасибо, подвели отопление и холодную воду, был кран, и жильцы набирали воду вёдрами и тащили к себе в комнаты…
Она гневно раздула ноздри и огляделась по сторонам, словно искала виноватого в том, что люди так убого, не по-человечески жили, и продолжала:
– А комнаты! Срам! Ни в сказке сказать, ни пером описать! Назывались «квартиры», даже в почтовом адресе так значились, и на двери: «кв. 1, кв. 2…» Восемнадцать «квартир», по девять на каждой стороне коридора. Мы жили в «квартире» номер семь, рядом Дуся, мамкина подруга. Незамужняя, перестарок, тоже из первых метростроевок. Хорошая баба. Помните её? Барак был для семейных, но она жила одна. Въехала с женихом, а он переметнулся к другой. Проходчик, как мамкин муж. Жильцы – первые строители метрополитена. Народу в бараке было битком! Семьи росли, жильцы поселяли у себя немощных своих стариков из деревни, бабы рожали детей, дети вырастали, появлялись внуки. В этакой конуре, бывало, набивалось по семь-восемь человек! Все «квартиры» одинаковые. Как войдёшь – на одной стороне от двери на гвоздях одежду вешали, на другой – вроде кухни. На столе ведро с водой для готовки, примуса, керогазы, электрические плитки. Под столом ящики с кастрюлями, сковородками. На полках сверху тарелки, плошки, чашки, ложки, поварёшки – столовая посуда. И раковина под рукомойником, под ней ведро, рядом ещё ведро с крышкой, помойное. И ещё ведро, тоже с крышкой, его парашей называли. Кошмар подумать, как говорит мой богатенький дружок. Ночью на задний двор даже мужики не ходили, крыс боялись. За ситцевой занавеской – «жилая комната». Старались навести уют. На окнах занавески, цветочки. Комната длинная, как пенал. Помещались в ней две кровати, между ними стол небольшой, на котором готовили, ели, пили, делали уроки; у стола стул, чаще табуретка, её под стол задвигали. Все вещи под столом, под кроватями в ящиках или на полках. Как там люди умещалися? На полу спали, сколачивали двух- и трёхярусные нары, как в тюрьме. Места уходивших в ночную смену, освобождалися, их занимали родственники, а те, вернувшись с работы, отсыпались днём. Жуть! Я это жильё терпеть не могла, стыдилась. У меня и подруг не было. Из школы иду с девчонками, захожу в подъезд вашего шикарного серого дома, представляете? Чтоб не знали, где я живу. Смотрю с лестничной площадки из окна второго этажа: ушли или нет. И опрометью домой, в барак. Верите ли, Лёля, девчонка сопливая была, а уже тогда думала: люди подземные дворцы строят, а сами живут, как дикари, в грязных, тесных хижинах. Да тогда таких бараков по Москве, по всей стране тыщи были. Я книжки читала, развитая была. Бесилась, ревела по ночам. Мамку будила, ведь мы спали в одной кровати.
Щель, а не комната. На узком топчане Колька спал, гадёныш. Тогда всё из-за него случилося, подлеца. Мамка не заболела бы… Через него, сукиного сына…
Зинаиду нахлынувшие воспоминания разволновали, она передохнула, затоптала недокуренную сигарету, закурила новую. Протянула пачку Лёле, но Лёля отказалась, сказала, что привыкла к «Яве». Зинаида жадно затянулась, выпустила дым через ноздри, кашлянула, покрутила головой и опять заговорила:
– Мамка долбила: учись, мол, девка, а то вот будешь, как я, чужую грязь возить, горшки за барынями выносить. И я училась, окончила пищевой техникум, потом институт. Подрабатывала лифтёршей, чужих малышей в колясках катала, но с учебником не расставалась. Кругом отличницей была. Глаза сломала, но выучилась Я в линзах, видите? Импортные. Сейчас руковожу огромным пищеблоком на важном предприятии. Большущий комбинат. Член партии, а как же? На такой-то должности. А начала с холодного цеха. У меня в коллективе почти триста человек, кухня, четыре цеха, холодильники, кладовые, прачечная, гараж, столовая два этажа с буфетами в корпусах, повара, официантки, посудомойки, слесаря, кладовщики, шофёры, уборщицы… Бухгалтерия своя, бухгалтерша своя… Вы меня понимаете, Лёля?
Она перевела дух, снова зорко огляделась по сторонам – видно, у неё была такая привычка.
– Живём в сплошном дефиците, в магазинах на полках ни хрена, шаром покати, а для меня никакого дефицита нет. Связи, связи! Любой продукт, любой ширпотреб, дублёнки, мебельные гарнитуры. Любая путёвка в санаторий, в дом отдыха! Мне звонят народные артисты: «Зинуля, душенька, икорки бы, рыбки красненькой, балычка, буженинки, того-сего к юбилею, а вам два билетика в третьем ряду в самую серёдку на премьеру обеспечены…» Чем плохо? Мамка бы порадовалась. Я ей тогда ещё сказала: иду в пищевую промышленность, чтоб мы больше не голодали и не питались объедками с барского стола…
Неожиданно она сменила тему:
– Вы замужем? У вас есть семья?
– Есть, – сказала Лёля.
Зинуля вновь завертела головой, как будто боялась, что её подслушивают, и начала говорить быстро, захлёбываясь словами:
– А я одна живу, и никого мне не надо. Нас, как это случилося, вскоре стали переселять в новые квартиры. Ой, что было! Все переругалися. Только мамке не завидовали. Она ведь полным инвалидом стала после того, как Колька… В общем, через год я получила отдельную однокомнатную квартиру в Новых Черёмушках. Благодать, на втором этаже, с лоджией. Вся мебель импортная. Вечерком сяду в кресло на лоджии, налью себе итальянского ликёрчика, намажу булку маслом, сверху чёрной икрой, потом пирожное с нашей пекарни, ну прямо Гагры! Недавно там отдыхала, разные процедуры приняла – нервы, знаете ли. Поплавала, натанцевалась… Купальники мне достали офигенные, Франция. Бабы на пляже иззавидовались. Кавалера солидного, начальника треста, оттуда привезла. Москвич, семейный, с машиной. Еврей! Башка – три министерства! У буржуев миллиардером был бы! Мне что от него надо? Мужчина видный, умеет себя подать. Замуж мне ни к чему. Пусть жена его обстирывает, обихаживает! А я подарки незнамо как люблю! Обожаю! В ресторан шикарный приглашает, и потом – мне нужна компания в театры, на концерты! Одет прилично, обхождение приятное. Не жмот. Чего не приласкать такого, не приголубить? Да с ним любая… – Она широко улыбнулась, сверкнув золотой коронкой сбоку, и спокойно возобновила тираду: – В его дела я не мешаюся. Может, что и незаконно, а я так сужу: твердили, в газетах писали, дескать, власть у нас народная, всё для народа. А как живёт народ? Так что, если можешь что взять с этой власти – бери, не зевай! Они, начальнички, тоже не теряются. Мамка мне: мы неграмотные, от нас проку никакого… А кто города строил, огромные заводы по всей стране, спутники запускал, кто страну кормил, кто войну выиграл? И что получили? На восьмисотлетие Москвы медальки красивые навешали, а что с них толку? А эти, Лёль, поглядите на них – вон какие гладкие на Мавзолее стоят! И всё про достижения. Про успехи. А если есть недостатки пока, они временные. Война, дескать, во всём виновата. Почти сорок лет прошло, и что? В магазинах взять нечего. Люди давятся за готовыми «мясными» котлетами из заплесневелого прокисшего хлеба. Тьфу, отрава! Поросята есть не стали бы!
Зинаида крепко выругалась. Помолчав, пыхнула сигареткой и скороговоркой продолжала:
– А я кто такая? Чего вылезла, больше всех надо? Я, Панькин выблядок, от неизвестного дядьки… Она ведь избавиться от меня пыталась. Не делайте такие глаза, Лёля, все это знали, и вы тоже! Мне тогда правду открыла одна из барака. А мне, девчонке, откуда было знать? Смотрела на себя в зеркало – дурнушка, чернявая, глаза черные, раскосые, не как у мамки или Кольки. Зубы плохие, а у него – жемчуг и личико белое. А у меня кожа смуглая, желтоватая. Мамка говорила: ты в бабку. Мне завидно было, что он красивый, а я не такая, как он. И не как мамка, ведь она белобрысая была, глаза синие. Фотографии старые, тёмные, не поймёшь, какой из себя Колькин папка был. Он то под землёй в каске, то в шляпе на майской демонстрации с мамкой и маленьким Колькой. Ну а уж когда соседка мне правду открыла, до меня дошло… Мы, дети, росли «учёные», всё понимали про взрослых, ведь жили в тесноте, вся подноготная на виду. При детях орали, дрались, скандалили, совокуплялись, матерились, пили, сплетничали! Сколько из барака воришек вышло, карманников! Участковый чуть не каждый день ходил. Вот потому я решила всем доказать, что я кое-чего стою! Только доказывать уже некому. Когда вы, Лёля, у мужа жили, молодёжь из барака всё больше подавалась на целину, на стройки, на север за длинным рублём, а старики доживали. Терпели. И на демонстрации ходили, и песни пели. «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая!..» Да, пили. Поговорка такая была: утром выпил – и весь день свободен. Шутки шутками, а вкалывали будь здоров как! Всю жизнь под землёй работали, молодые годы, здоровье под землёй оставляли. Полбарака инвалиды. Считай, что в новых квартирах им всего ничего довелось пожить, спасибо Хрущу, тоже козёл был, наделал делов, наворотил, «кукурузник»…
У Зинаиды горели щёки, она тяжело дышала. И вдруг шагнула к Лёле, больно вцепилась ей в руку и жарко зашептала ей в лицо, обдав ароматом хорошего табака и мятной губной помады:
– Лёля, только вам признаюсь. Я езжу в эту церквушку на площадь Ногина тайно. Узнает кто меня тут – из партии вылечу. Церковка на отшибе, наши в этом районе не бывают. Небольшая, старенькая, народу никого. Записки на помин души подаю, за рабов Божиих Степаниду и Николая, подлеца, – уж так надо, одна старуха из дома сказала. Потому что стали они мне сниться, то она, то он. И правда, теперь реже. А чтобы никто с комбината или из знакомых меня не признал, косынку пониже натягиваю и очки тёмные надеваю. И чёрное старое пальто. На работу хожу в кожаном бирюзовом, австрийском. Шик! Последний писк моды!
Зинуля отпустила Лёлину руку, выбросила недокуренную сигарету, закурила новую. Продолжила уже другим, слезливым голосом, срывающимся от злости. Лицо её исказилось, стал кривиться рот, выявив нервный тик.
– Всё-таки она мне отомстила, моя любимая мамка, за мою ненависть к Кольке. Года не прожила, а поживи подольше, мы получили бы двухкомнатную квартиру. Она же инвалид первой группы была. Пришлось мне документы переделывать, писать заявление на однокомнатную. Зла не держу, вот езжу поминать, пишу записки, свечки покупаю самые дорогие. Рискую партийной репутацией.
Она несколько раз жадно затянулась, овладела собой и снова заговорила:
– Дом ваш бывший теперь не серый, а бежевый, грязный и совсем не смотрится. Недавно вёз меня мой ухажёр по Метростроевской из «Арагви», я прям дом ваш не узнала. И барака уже нет, я поглядела. Да и раньше двора и барака с улицы не было видно. Прятался за вашим домом. Похоже, его давно снесли, или сам разрушился. Руина, как в нём люди жили, издевательство. Зла не хватает. Ну всё, побежала я, – заторопилась она. – Надо на работу вернуться. Подвезут товар, должна проследить, что куда, кому чего из начальства, кому чего нужным людишкам. И себя не обидеть. Вы меня поняли, Лёля. Если что надо достать – обращайтесь, звоните, не стесняйтесь. Через пару дней болгарские дублёнки будут, женские. Сейчас мужские идут. Не надо? Ладно, как-нибудь вместе на кладбище побываем, там у меня красота. Бабка местная ухаживает за могилкой. Опять же, хорошо оплачиваю. Прокатимся на моём приятеле, обязательно! К Паньке, как в бараке и у вас в той семейке её называли! Куклы надутые! Прынцессы гороховые! Обе чеканутые. Бывшие ваши родственницы. Никогда не здоровались. И ваш муженёк нос задирал, урод долговязый. Только дед на человека был похож, кланялся, шляпу приподнимал. Баб любил, ох любил, засматривался… Да, а бабка та, за которой Панька ходила, как Панька слегла, так вскорости и померла… Вот вам и Панька! Никому старуха не была нужна! Одна Панька, старая домработница, её жалела… Хоть бы Паньку кто пожалел! Уроды! – Зинуля всхлипнула, горестно вздохнула. Не притворно. – Заболталася я с вами! Всё, пока! Убегаю!
Она сделала несколько шагов к выходу из закутка, но вдруг вернулась – опять что-то вспомнила:
– Та коробка с машинками, которую, вы знаете, так берегли Дорофеич с Колькой, теперь у меня. Предлагали большие деньги, как за редкую коллекцию. Отказалась продать. Думаю, отдам в детский сад. Он прям напротив моего дома. Правильно сделаю, как вы, Лёля, считаете?
Лёля кивнула и, пока Зинуля не повернула к метро, успела её спросить:
– Зина, а что стало с Дорофеичем, и с Матвеевной, и с Дусей?
– Дорофеич в тот день, когда пришла весть, что Колька погиб, запил. Три дня пил, а потом исчез. С костылями, с гармонью, с документами, с толстой книгой, которую всё время читал. Взял на работе расчёт, оставил моей мамке половину получки – и с концами. Через день Матвевна написала заявление в милицию. Думала, что он свалил к какой-то Марье Ивановне, к которой всё грозился уйти, когда они скандалили. Его быстро нашли, но не у Марьи Ивановны, а на станции Челюскинская, в посёлке, у Жанны, фельдшерицы местной, – во где! Она медсестрой на фронте была, его боевая подруга. Они ещё до войны сошлися, и после войны она его всё ждала. Вот какие истории, Лёля, бывают! Никакой Марьи Ивановны вовсе не было. Устроился он там в Челюскинской вахтёром. К Матвевне больше не вернулся. Развелись они, хотя она была против, скандалила в суде. Да её видно было, их развели. Поговаривали, что она запила, стала открыто водить мужиков и будто даже проворовалась, но выплатила. Не выгнали, пожалели, как брошенную бабу, но из буфета перевели. Тут как раз нас стали расселять, и я долго о ней ничего не слыхала. Встретила как-то наших, рассказали, что она сошлась с мужиком, он заставил её поменять однушку в Москве на хату в Подмосковье. К нему в хату приехала его семья, её выгнали, и Матвевна забомжевала. Последний раз видели её в электричке, ходила по вагонам, песни пела, а за ней молодой парень, хахалёк ейный, деньги с людей собирал, видно, тоже алкаш. Выглядела она жутко, худая, с фингалом под глазом. Наверно, уж и в живых её нет. И знаете? Никто её не пожалел. С Дусей мы перезваниваемся, она ездит к мамке на могилку, сажает цветочки… А от Кольки, негодяя, даже и могилки не осталося!.. Ой, я уже опаздываю, побежала! Ну давайте! Поцелуйчики! Приветики!
Она поправила косынку, надела очки, вытащила из кармана перчатки, помахала ими Лёле и побежала к подземному переходу. Там затерялась в толпе. Мелькнула её шёлковая косынка.
* * *
Лёля, ошарашенная этой встречей, не сразу сообразила, что номера телефона Зинули у неё нет и что всё это был выпендрёж, выброс застарелого болезненного комплекса, излияния детской обиды на жизнь в пролетарском бараке. И не только – душевная травма, нанесённая девочке глупой, вредной бабой, соседкой по бараку. Кто дёрнул эту дуру за язык протрепаться десятилетней девочке, что Панька её нагуляла и что Коленька от мужа-героя, погибшего на фронте, а она, Зинуля, от залётного фронтовика, добиравшегося из подмосковного госпиталя домой, за Урал, мужика, даже имени которого Панька не знала, не успела спросить… И что зачата она была чуть ли не в последнем ряду кинотеатра, в темноте, или неподалёку, в кустах. Был последний сеанс. Болтали, что Панька с подругой Дусей сидели в последнем ряду кинотеатра вместе, но он прилип к Паньке. Подруги поскандалили, и Дуся ушла без Паньки. Протрепалась девчонке, судя по всему, Матвевна, жена Дорофеича, инвалида войны на деревянной ноге, тоже из первых метростроевцев. Матвевна слыла сплетницей, спекулянткой, нечистой на руку. Бралась продавать краденое, вела знакомства с ворами из соседних трущоб. Как что в бараке пропадёт – кивали на Матвевну. Дорофеич её иногда поколачивал костылём и грозился уйти к Марье Ивановне, которую никто не знал. Но Матвевне многое прощалось. У неё был замечательный голос и хороший слух, она знала много песен и по праздникам на сборищах пела, если до этого не напивалась. «Наша Зыкина», говорили в бараке. Пела она под гармонь Дорофеича, известного на всю округу гармониста. Вспоминались Лёле и другие лица, и Коленька, конечно. Красивый паренёк «как с плаката», высокий голубоглазый блондин, за которым бегали местные девчонки и дарили томными улыбками взрослые дамы из серого дома. Он не задавался, даже не сознавал своей привлекательности в глазах женщин. После армии работал шофёром у генерала и готовился поступать в технический вуз. К тому же он был любящим сыном, утешением для своей матери, Степаниды Егоровны, Егоровны, тёти Пани, Паньки. Её по-разному называли.
Лёля никогда не звала её Панькой, а только тётей Паней. Тётя Паня, Панька, была приходящей домработницей в семье Лёлиного первого мужа. В пятнадцать лет она сбежала от голода из деревни и пришла пешком через всю Москву на стройку Московского метрополитена. Прибавила себе годков, её взяли. Там и встретила Фёдора, красавца, богатыря, будущего мужа, одного из первопроходцев на стройке. Полюбили друг друга, поженились, в начале сорокового родился сын Коленька. Фёдор погиб на фронте в сорок третьем. Все говорили, что Коленька – вылитый отец. Коленька отца своего не знал. Отца ему после войны заменил Савватий Дорофеевич, которого для простоты общения все звали Дорофеичем. Однако звучало уважительно.
Для Дорофеича это был второй брак. Первую жену с ребёнком он потерял, когда вернулся с Гражданской. Они умерли от тифа, переболел и он, но выжил. Он был потомственным шахтёром и мотористом. Потеряв семью, решил полностью изменить жизнь. Из шахтёрского городка на юге России в середине тридцатых приехал в Москву. Ему уже было под сорок. Его взяли на работу на стройку в метро и выделили «квартиру» в общежитии на Метростроевской. Туда он и привёл красивую Зою Матвеевну, буфетчицу, работавшую в той же системе. Но детей у них не было. Дорофеич считал, что дело в осложнении после тифа. Матвевну же мучили другие мысли – у неё была богатая женская биография до замужества, которую она не собиралась доводить до сведения мужа. Несбывшаяся мечта о материнстве камнем лежала на сердце, и утоляла она тоску выпивкой. Когда Дорофеич ушёл на фронт, она бросила пить и ждала его как честная жена. И дождалась – на одной ноге с костылями, зато живого! А его после войны долго не было, думали, что погиб. Ему нашлась работа под землёй, он заведовал складом рабочего инвентаря.
Подросший Коленька стал для Дорофеича исполнившейся мечтой о сыне, недаром он называл его крестником. Кто знает, возможно, он и вправду его крестил тайно (тогда это, мало сказать, не приветствовалось, хотя Дорофеич никогда в партию не вступал, даже на фронте). В бараке болтали, что крёстной матерью была Дуся, закадычная подруга Паньки, соседка её через стенку. Дорофеич обучал Колю с раннего детства всему, что знал сам: мелкому ремонту по дому, научил плотничать, малярничать, чинить электропроводку, менять водопроводные краны и главное – любить машины, разбираться в моторах и тонкостях автомеханики. Ещё с довоенных времён у Дорофеича было увлечение – он собирал маленькие машинки, детские игрушки, раскрашенные деревянные и металлические грузовички и легковушки разных иностранных и отечественных марок; были у него две пожарные машинки с лестницей и пожарными, сидящими в два ряда, и две санитарные машинки, одна даже карета скорой помощи дореволюционного образца. И ещё была цистерна с водой на колёсах, тоже старого образца. Всего около двадцати игрушек. Когда Дорофеич уходил на фронт, он строго приказал Матвевне сберечь его коробку с драгоценными игрушками, и она наказ мужа исполнила. За это он ей прощал некоторые слабости, даже не обращал внимания на мимолётные связи с военными, о которых ему доносили, и махнул рукой на привычку к пьянству, которую она возобновила после его возвращения с фронта. По выходным Дорофеич вынимал из-под кровати заветную коробку с машинками, и они с Коленькой часами играли, сидя на кровати у Паньки, но чаще у Дуси или у самого Дорофеича, когда Матвевны не было дома. У Паньки подрастала Зинуля, капризуля и плакса, но игра с машинками была наслаждением для обоих, и мешать им нельзя было никак. Они с Коленькой долго ещё играли с машинками, а потом, когда тот вернулся домой после армии, Дорофеич всю коробку Коленьке подарил.
Коленька вырос страстным любителем автомобилей. Из армии вернулся шофёром первого класса. В гараже Генштаба, что находился в бывших Провиантских складах на углу Метростроевской и Садового кольца, где работал водителем, он был нарасхват и как автомеханик. Всегда охотно помогал в сложных ремонтах и ни копейки не брал. Его любили и ценили. Он всегда был опрятно, даже щеголевато одет. И было у него ещё одно редкое достоинство – он не пил. Не пил, потому что так воспитал его Дорофеич. В бараке пили почти все.
От отца Коленька унаследовал не только интересную внешность и крепкое здоровье, но и трудолюбие, добродушие, хороший музыкальный слух и приятный тембр голоса. В дни всенародных праздников, под выходной и по воскресеньям летом весь барак вечерами высыпал во двор, где ещё до войны местные плотники сколотили большой, крепкий стол и поставили вокруг него лавки. Здесь играли в карты, стучали в домино, но всегда ждали, когда с гитарой выйдет Коленька, а чуть позже Дорофеич на одном костыле и с гармонью. Коленька начинал первый. Он пел дворовые песни, какие пели ребята и девушки тогда во дворах. Слова были загадочные – про дальние страны и опасные путешествия, с налётом экзотики и романтики: «Ночью труден путь, на востоке воздух серый, но скоро солнце встанет из-за скал, осторожно, друг, тяжелы и метки стрелы в таинственной стране Мадагаскар…» Потом переходил на лирику: «Я свою слезу украдкой смахну, и ты не заметишь грусть…» Апофеозом «концерта» для молодёжи была «Девушка из Нагасаки». Девчонки подпевали, к концу песни Коленька буквально рвал струны, а девчонки визжали от восторга. К этому времени из барака прибывало пополнение – мужички со своими хозяйками. Мест на лавочках не хватало, ребята уступали места возрастной публике и рассаживались на деревянных ящиках вокруг. Дорофеич затаптывал папироску и принимался «разогревать» гармонь.
Его репертуар отличался от Колиных песен, был богаче и разнообразней. В этих песнях воплотилась вся жизнь Дорофеича, они были его личной историей – слово в слово или отчасти. «Катюша», «Степь да степь кругом, путь далёк лежит…», «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…», «Шёл отряд по бережку, шёл издалека…», «Я уходил тогда в поход, в далёкие края…», «Эх, дороги, пыль да туман…», «Хазбулат удалой…», «Враги сожгли родную хату, сгубили всю его семью…» – гармонь Дорофеича то чеканила строевой шаг, то разливалась, рыдала, вздыхала.
– Дорофеич, давай весёлую! Чего всё грустное поёшь! – просил кто-нибудь из молодёжи.
И Дорофеич запевал:
Летят большие самолёты-бомбовозы,
Идёт кровавый страшный бой.
А я, молоденький парнишка, лет шешнадцать, сямнадцать,
Ляжу с оторватой ногой.
Ко мне подходит санитарка, звать Тамарка:
«Давай я раны первяжу
И в санитарную машину – “студебекер” – с собою рядом положу».
И повезла меня машина – «студебекер» трёхколёсный… —
слова были плохо слышны, их заглушал хохот. Молодёжь начинала хохотать, а песня была длинная:
Домой приду под самый ужин, кому нужен
С одной оторватой ногой.
Жене своей такой не нужен, ой, не нужен,
Умоюсь горькою слезой.
Построю хату вдоль деревни восемь на семь
И буду водкой торговать.
А вы, друзья, не забывайте Афанасия восемь на семь,
Ходите чаще выпивать.
– Музыка моя, слова народные, – посмеивался Дорофеич.
Музыка, правда, не улавливалась, это был речитатив с коротким энергичным аккордом в конце каждой фразы. Дорофеич всегда чувствовал, когда пришла пора развеселить компанию, и это у него получалось.
Дорофеич попоёт, попоёт и покурит. И концерт продолжается. Часто в финале затевали танцы. Тогда он наигрывал кадриль, барыню, польку, старые вальсы и танго. От топота ног пыль поднималась на пустыре столбом. Лёля с балкона третьего этажа, сидя на ящике с песком из хозяйства мужа, наблюдала весь концерт до конца, до темноты. Вот это жизнь, с восторгом думала она, и прямо под носом, на задворках серого, респектабельного, мрачного дома, в котором она теперь жила…
Молодёжь к тому времени расходилась, хозяйки вслед за ними, мужчины задерживались. Над столом зажигали лампочку, висевшую на проводе, протянутом от барака к старому тополю в середине двора. Мужчины оставались играть в карты. Уходя, на ночь лампочку вывинчивали и брали с собой. Лёле запомнились немногие. Только заприметила тогда, при дневном свете, что было несколько красивых женщин с усталыми лицами, и как песни меняли их, смягчали их черты, убирали суровость, как они молодели, хорошели. Мужчины были обычные работяги, среди них немало выпивох с опухшими, землистого цвета физиономиями, но простодушными, не суровыми. На женщин смотреть было интереснее. Они умели радоваться короткой передышке от тяжких трудов и плясали весело и задорно, от души. Обычно после субботнего концерта воскресные сборища обходились без песен. Мужчины, плотно с утра позавтракав с поллитровкой, до вечера спали. Женщины занимались уборкой и стиркой, бегали в магазин, готовили еду на неделю. Под вечер выходили мужчины и стучали костяшками или резались в карты. Иногда во время игры случались ссоры, чуть ли не доходило до драк, но драчунов всем миром успокаивали, мужчины расходились по домам. К понедельнику всем надо было выспаться. Рабочий день обитателей барака начинался, когда жильцы серого дома, в котором жила семья Лёлиного мужа, ещё спали.
Дорофеич для Лёли был, пожалуй, самой загадочной фигурой. Она много слышала о жителях барака от тёти Пани, но Дорофеич был единственным в своём роде. Лёля считала его философом. Он любил сидеть один под тополем во дворе, покуривать и о чём-то думать. Или читал толстую старинную книгу в кожаном переплёте с пожелтевшими страницами и с пометками на полях. Тётя Паня однажды сказала Лёле потихоньку, что это Библия, Ветхий и Новый Завет. Он читал её, открывая в разных местах, видимо, искал ответ на вопросы, которые мучили его именно в тот момент. Лоб его прорезала глубокая морщина, рот был плотно сжат. Мужички приставали к нему с вопросами, пытаясь выведать, о чём он так сосредоточенно и подолгу размышляет. Он только бурчал в ответ.
– Дорофеич, ты в Бога веришь?
– А ты нет? Ну и дурак!
– Дорофеич, а чего ты на выборы не ходишь?
– Кого выбирать? Я тех людей не знаю. Агитаторам надо, пусть ко мне сами придут, растолкуют.
– Дорофеич, а чего ты на демонстрации не ходишь?
– На костылях, что ли? И на своих двоих не ходил бы.
– Дорофеич, а чего ты газеты не выписываешь?
– Зачем чужими словами голову забивать? Я своим умом живу.
– Скучный ты сегодня, Дорофеич. Выпить не хочешь? Полегчает.
– Будет желание – выпью. Чего зря продукт переводить.
И ещё Лёля знала, что Дорофеич кормит бездомных собак. Не брезгуя, собирает объедки по «квартирам» и носит в плошках на задворки, где помойка. Там же он смастерил будки. В барак пускать собак было категорически запрещено.
Лёля стояла и вспоминала. Встреча с Зинулей неожиданно вызвала из памяти прошлое, давно пережитое. Вернулись старые укоры совести. Ведь после побега из семьи мужа она постаралась всё забыть. И тётю Паню, и Коленьку, и Зинулю, и Дорофеича, и всех-всех… Она чему-то улыбалась, но глаза у неё были на мокром месте. Лёля вытерла от слёз щёки, выждала ещё немного и медленно направилась к подземке. Ей очень не хотелось столкнуться с Зинулей ещё раз.
Der kostenlose Auszug ist beendet.