Buch lesen: «Клеймо дьявола»
Научи меня, Господи, пути твоему и наставь меня на стезю правды; не предавай меня на произвол врагам моим, ибо восстали на меня свидетели лживые и дышат злобою. Но я верую, что увижу благость Господа на земле живых.
– Пс. 26, 9-14
Пролог
SIGILLUM DIABOLICUM. КЛЕЙМО ДЬЯВОЛА
Первая половина XVI века.
Узловатые старческие пальцы вцепились в чёрный могильный камень и медленно сдвинули его с места. Бурая жаба, сидевшая под ним, не успев подпрыгнуть, была схвачена и спрятана в ветхой корзинке из ивняка, где уже под ветошной тряпицей лежали ягоды бересклета, пучки болотного веха, соцветия болиголова, привядшие колокольчики дурмана да коробочки мака. Старуха неспешно двинулась вдоль кладбищенской ограды и вновь остановилась под старым тисом, начав ворошить траву кривой клюкой. Между стеблями крапивы и репейников виднелись алые шляпки мухоморов. Они тоже были опущены в корзину.
На темнеющем небосклоне уже взошла луна. Неумолчно звенел хор ночных цикад. Около свежей могилки ребенка Анриетты Леже, умершего через несколько часов после появления на свет, старуха снова остановилась. «Хорошо сработала Верье-повитуха…» Из тени ограды выступили люди с лопатами, старуха молча указала костлявым пальцем на могильный холмик.
Вечером в покосившемся домишке на городской окраине около кипящего котла собрались пятеро. Лица их трудно было рассмотреть при свете едва тлеющей лучины и огня из печи. Бурая смесь то бугрилась огромными волдырями, то вскипала зеленоватой пеной. Старуха долила в котел прозрачное масло с темной закопченной сковороды. Варево заклубилось розоватым паром и загустело. Остудив зловонную мешанину, собравшиеся, раздевшись, начали втирать её в кожу.
Дальнейшее, записанное нетвёрдой рукой престарелого монаха, отца Алоизия, обрывками сохранилось в городской летописи, Смерть, свидетельствовал старик, как бледный всадник Апокалипсиса, казалось, вырвалась из ада. Городишко Шаду накрыла волна ужаса, кварталы заполыхали, целые семьи находили зверски убитыми в постелях в дочиста ограбленных домах. Никто не понимал, откуда пришла беда, лишь однажды в дыму пожарища была замечена тень согбенной старухи с кривой клюкой. Несколько перепуганных горожан утверждали, что перед пожарами по ночным улицам проносились пятеро волков, но их словам мало кто поверил. Всё, что сумели горожане – послать сына кузнеца в соседний город к епископу с мольбой о помощи.
Его преосвященство услышал вопль шадуанцев. В город прибыл небольшой отряд инквизиции во главе с человеком с отрешенными глазами цвета цикория, все время ходившим в одной и той же ветхой доминиканской рясе и откликавшимся на имя Рафаил. Пятеро обезумевших горожан были схвачены и водворены в тюрьму, старуха тоже задержана. В её доме нашли закопанными под порогом несколько детских скелетов, а горшки в чулане были заполнены зловонными смесями ядовитых трав да засушенными трупиками жаб и летучих мышей.
Из пятерых арестантов, бесновавшихся в камере всю ночь, троих наутро нашли мёртвыми. Двое сошли с ума. Старуху городской суд приговорил к сожжению.
Весь городок собрался на площади. Доминиканец торопил палача и призывал народ молиться о милости Божьей к несчастной, презревшей безграничность милосердия Божьего и отвернувшейся от креста Господня. Привязанная к столбу старуха молчала, угрюмыми тусклыми глазами озирая безмолвствующую толпу.
Пламя уже охватило поленницу, когда на площади появился человек лет сорока в чёрном плаще. В толпе зашептались: уж очень незнакомец резкими чертами – изломанными бровями над сумрачными веждами да крючковатым носом – походил на дьявола. На миг доминиканец и человек в плаще встретились глазами, и в это мгновение раздался утробный вой старухи, а налетевший невесть откуда порыв ветра разметал искры пламени по всей площади. Попадая на лица и руки собравшихся горожан, прожигая ткань одежды, они опаляли кожу. В суматохе никто не заметил, куда пропал похожий на чёрта незнакомец. Исчез и инквизитор со своим отрядом.
Монах Алоизий на полях рукописи отметил, что со смертью старухи бесчинства прекратились. Но отметины от ожогов не исчезли, оставшись на лицах и телах некоторых горожан тёмными пятнами. Одинаковой и весьма странной формы, напоминавшей маленькую подкову.
Триста пятьдесят лет спустя. Август 1882 года.
Эфронимус, высокий сумрачный брюнет лет сорока, молча сидел в кресле у камина с бокалом в руках, глядя сквозь хрусталь на закат. Бесформенная хламида из струящегося серого шелка почти скрывала его скелетообразную худобу. В глазах под густыми, словно переломанными пополам бровями застыли бесстрастие и скука.
С жаровни у камина струился тяжёлый аромат сандала, пачулей и ванили. Сгущались сумерки. Эфронимус лениво взглянул на фитиль, и свеча вспыхнула.
Откуда-то вдруг пахнуло ладаном – смесью стакти, ониха, халвана душистого и чистого ливана, потом проступил бальзамический аромат смолы элеми и даммара, свежий, терпкий, лимонный. Эфронимус брезгливо сморщился, отставил бокал и повернул голову к двери. Там, словно соткавшись из вечернего тумана, возник человек в ветхой монашеской рясе. За плечами незнакомца сияли очертания огромных белых крыльев – но через мгновение они растаяли. Его светлые, не то пепельные, не то седые волосы мягко обрамляли лицо с высоким лбом и фиалковыми глазами. Гость безмятежно окинул взглядом хозяина, медленно поднявшегося ему навстречу.
– Вот и вы, Рафаил. – Они на мгновение замерли друг напротив друга, но ни рукопожатия, ни кивка, ни объятия не последовало. Повинуясь приглашающему жесту Эфронимуса, прибывший опустился на малахитовую скамью. В позах и жестах гостя и хозяина не было явной враждебности, но и симпатии не замечалось ни малейшей. – Ну, что, начнём? Я собрал всех. В Меровинге. Их тринадцать. Впрочем, вы и сами знаете.
Гость его, в своей старой рясе казавшийся монахом-анахоретом, устало пожал плечами.
– Не понимаю вас, Эфронимус, – голос Рафаила был тихим и незлобивым. – Спасать людские души демону смерти несвойственно, а чтобы уничтожить этих несчастных, вам нет нужды собирать их вместе. Чего вы хотите? Позабавиться? И почему непременно в Меровинге?
– Их число за века уменьшилось, вы заметили, да? – словно не слыша, спросил Эфронимус. Рафаил молча кивнул. – В веках я внимательно наблюдал за отмеченными моей печатью. Скажу прямо, народец оказался хилый. Сколько их поумирало в детстве, сколькие не давали потомства, кончали с собой, сходили с ума! Но эта чёртова дюжина, вы сами понимаете, поросль особая: последыши, появившиеся на скрещениях проклятых родов, о чём я позаботился. Их отцы и матери – слуги сатаны и демонопоклонники, колдуны и маги, чернокнижники и некроманты. Детишки – истинные выродки! Их демоническая мощь огромна. Вместе они могли бы…
Эфронимуса прервал мягкий, негромкий смех Рафаила. Тот откинулся в кресле и смеялся, покачивая головой. Его белокурые волосы рассыпались по плечам, и Рафаил привычным жестом отбросил их за спину.
– Не смешите, Эфронимус, – он всё еще улыбался. – Сила дьявола была бы непомерна, обладай его адепты умением смирять гордыню и ладить между собой. Но, смирившись – хотя бы друг перед другом, они уже не будут адептами дьявола. Они не объединимы. В принципе.
Эфронимус не оспорил его суждение.
– Да, они попытаются перегрызть друг другу глотки. Но ведь будут и другие варианты.
– Безусловно, но чего вы добиваетесь?
– Помните ведьму из Шаду, Рафаил? – Эфронимус наклонился к Рафаилу, но тут же отпрянул от исходящего от того запаха ладана. – Вы говорили тогда о милосердии Божьем к падшим, помните? – Рафаил снова молча кивнул. – Ни вы, ни я не распоряжаемся Его милосердием, но вы сказали о безграничности его. Оно распространяется и на этих мерзавцев, не правда ли?
Рафаил ещё раз несколько утомлённо кивнул. Да, конечно. Эфронимус с насмешкой взглянул на него. Голос его, глубокий и резкий, звучал под сводами кельи как вороний грай.
– Я замечал, кстати, что вы не оставляли их без внимания. Стоило мне осиротить одного, чтобы препроводить его в приют…
– …к вашему негодяю и растлителю Ленажу… – кивая, подхватил Рафаил.
– Да-да… как вы утянули его у меня из-под носа к своему упрямому и тупому ортодоксу Максимилиану. Как будто это что-то решало! И, заметьте, дорогой Рафаил, – неожиданно ухмыльнулся Эфронимус, – народец-то пообветшал. Как припомню ваших Бонавентуру, Аквино, Алигьери, Империали! Я не люблю людей, но эти подлинно были Люди, приходится признать. Нынешняя же поросль ничтожна. Просто ничтожна. Однако вы пытаетесь бороться и за неё. Я замечал, вы не сидели сложа руки и, едва я проявлял заботу о ком-нибудь из наших нынешних подопечных, норовили вмешаться.
– Если о них «проявляли заботу» вы, то почему этого не должен был делать я? – кротко возразил его собеседник.
– Так вот, – снова, словно не расслышав, продолжал Эфронимус, – каждый из них обладает особым чёрным даром, свойственным только ему. На каждом из них – печать дьявола, и с каждым из них, как вы утверждаете, милость Божья. И каждый – свободен, ну, то есть, он человек, – презрительно усмехнулся Эфронимус. – Разве не великолепное развлечение – наблюдать за ними? Вмешиваться не будем, однако проследить, так сказать, выследить глубину… Вы же третий в иерархии архангельской, как я понимаю? Или второй? Ваш ранг позволяет это?
Рафаил вздохнул, пожал плечами и промолчал.
– Заключим пари? – продолжил Эфронимус, – я ставлю на то, что все они – погибшие души.
Рафаил покачал головой и улыбнулся.
– Каждый свободен спастись.
– Вы в этом уверены? – глаза демона смерти блеснули.
– Уверенность – это по вашей части, Эфронимус.
Часть 1
СЕНТЯБРЬСКОЕ ПОЛНОЛУНИЕ
Глава 1
Замок Меровинг. Чертова дюжина
При виде сети стрельчатых окон
Душой я как бы к небу вознесён.
– И. В. Гёте, «Фауст»
Эммануэль Ригель не знал своего происхождения. Ребенком он смутно запомнил громыхающую повозку, старуху, утешающее гладящую его по плечу и что-то настойчиво и бормочущую на языке, которого он не понимал. Потом был маленький домик на юге Франции, в Буш-дю-Роне, неподалеку от Марселя, а спустя ещё год, когда он едва-едва стал понимать французский – в памяти мелькали разверстая могила и седовласый священник, что-то нараспев скорбно читающий на ещё одном непонятном ему языке.
Именно он, аббат Максимилиан, сжалился над ним, семилетним, и поселил сироту после смерти его бабки у себя в доме при церкви. Поддавшись первому порыву жалости к перепуганному ребёнку, священник наутро сам испугался последствий столь необдуманного шага. Что он наделал? Он стар, а мальчишка может оказаться неуправляемым.
Однако первая неделя пребывания малыша Ману в доме не подтвердила опасений аббата. Мальчик отличался кротким нравом, чистым сердцем и удивительной тягой ко всему таинственному и запредельному. Изумившись этой склонности своего питомца, аббат всё же сумел направить её к тому единственному запредельному, которому служил сам. При этом преподав малышу евангельские истины, он не затруднял юного Ригеля их повторением, но его ежедневные жертвенные труды для паствы учили Эммануэля лучше всяких слов. Мальчик министрировал на мессах, вёл приходские книги, легко научился играть на скрипке и веселил старика вечерами старинными мелодиями.
Теперь аббат уже не понимал, как раньше обходился без него.
При этом священник, занятый делами прихода и молитвенными бдениями, не обратил особого внимания на одно незначительное, но весьма диковинное обстоятельство. Его старый облезлый кот Корасон, давно уже переставший ловить мышей и часами без движения лежавший на солнцепёке, с появлением в доме малыша Эммануэля неожиданно залоснился блестящей полосатой шёрсткой, засверкал зазеленевшими глазами и вновь стал грозой всех церковных крыс. Кухарка священника ничего не понимала. Ведь кот появился в доме в тот самый год, когда женился её старший сын, а было это, без малого, восемнадцать лет назад.
Чудеса…
В год своего семнадцатилетия Эммануэль неожиданно получил письмо, уведомлявшее, что он зачислен на первый курс университета Меровинг, и его обучение полностью оплачено. Аббат был изумлён – учёба в Меровинге стоила баснословно дорого. Кто и когда записал его приёмного сына туда, где обучаются только отпрыски аристократических родов и дети нуворишей? Кто оплатил обучение? К несчастью, он не успел расспросить покойную бабку Ману о его родне, но, как бы то ни было, письмо решало многие проблемы. Аббат перестал молить Господа о продлении своих дней, ибо будущее юноши было определено. Смерть отца Максимилиана стала для юного Эммануэля первой до конца прочувствованной и весьма болезненной утратой. Он потерял отца.
В Меровинг он приехал первым, ибо не хотел оставаться в опустевшем доме, и искренне подивился великолепию замка, полностью разделив удивление отца Максимилиана. Как мог он, сирота, оказаться в подобном месте? Бойницы старого донжона напоминали о былых рыцарских сражениях и осадах, высокие готические окна устремлялись в небеса перекрытиями арок, а увитые диким виноградом выступы крохотных балкончиков пленяли причудливостью барокко. Меровинг столь часто перестраивался, что архитектурные фантазии веков, наслоившись друг на друга, сообщили ему вид Венсенского замка, оплетённого алансонскими кружевами.
Вскоре на брусчатке внутреннего двора послышались стук копыт и скрип рессор. В ворота въезжали кареты и ландо, и Ригель мысленно сжался, заметив дорогие кованые сундуки на запятках и обилие слуг в алых и синих ливреях. Тут на массивном мраморном лестничном пролёте появился высокий худой брюнет лет сорока, в лице которого при желании можно было найти сходство как с Эразмом Роттердамским, так и с Джироламо Савонаролой. Он легко, совсем по-юношески, сбежал по ступеням и приблизился к группе молодых людей и девушек, только что покинувших экипажи и толпящихся у Конюшенного двора. Подошедшего разглядывали несколько испуганно, морщась ещё и от его необычного голоса, грудного, глубокого, сильно резонирующего под сводами портала.
– Я – Эфраим Вил, ваш куратор, господа. Я запишу ваши имена и провожу в комнаты.
Эммануэль, записавшись первым, внимательно разглядывал прибывающих, и не мог не выделись среди девушек белокурую красавицу-итальянку, назвавшуюся Эстеллой ди Фьезоле. Но, заметив, что девица тоже смотрит на него, поспешил, смутившись, отвести глаза, ибо несколько боялся женщин.
Тут к куратору подошли двое англичан – юноша и девушка, с явно выраженным фамильным и пугающим сходством. И лица не обманули: приехавшие оказались братом и сестрой. Куратор записал их имена «Бенедикт и Хелла Митгарт». Девица прошла вблизи Эммануэля, и он, вглядевшись в неё, почувствовал, как заледенел. Корявый бесформенный нос Хеллы Митгарт уныло нависал над корытообразным квадратным ртом, а по обе стороны от носа были близко посажены маленькие глаза, причём один был на треть дюйма ниже другого! Ригель поёжился. Девица была наделена столь завораживающим уродством, что внушала не отвращение и не жалость, а суеверный ужас.
Но вскоре тяжёлое впечатление от уродства несчастной девушки перебил приехавший в дорогом экипаже француз. Стоявшие поодаль молодые бурши презрительно зашептали, что этаких красавчиков у них зовут «сахарными леденцами», а Эммануэлю белокурый голубоглазый юноша показался ангелоподобным. Ригель подошёл ближе и услышал, что красавца зовут Морисом де Невером. Имя ему тоже понравилось и сразу запомнилось.
Остальных он как-то не выделил из толпы, да и стыдился разглядывать, однако тут из кареты, запряжённой четверней, приехавшей, тем не менее, позже всех остальных, вышли рыжеволосая зеленоглазая наяда в весьма пикантном платье, вырез которого вызвал двусмысленный шёпоток среди молодых людей, и невысокий большеглазый юноша с чертами, выдававшими еврейское происхождение. Девица бросала на юношу странные взгляды, раздражённые и пренебрежительные, он же явно не хотел замечать их и даже не потрудился подать девушке руку, когда та покидала экипаж. В блокноте куратора появились два последних имени – «Лили фон Нирах и Гиллель Хамал». Ригель отметил, как при взгляде на молодого иудея презрительно выпятилась нижняя губа молодого атлетически сложенного немца-бурша, уподобляя его представителям габсбургской династии, сам же Эммануэль обратил почему-то внимание на то, что сукно фрака Хамала – запредельно дорогое, а пошив – просто бесподобен.
Между тем, записав всех приехавших и педантично пересчитав все тринадцать имён, Эфраим Вил коротко сообщил, что первокурсникам гуманитарного факультета Меровинга по традиции жить предстоит в Северном крыле замка. Через год они будут переведены в центральное здание, к студентам старших курсов. Голос куратора прозвучал под стрельчатыми сводами очень отчётливо и как-то зловеще, словно в предутренней тишине каркал ворон. Некоторым показалось, что вдруг стало холоднее, но они приписали это впечатление кто – морскому бризу, а кто – извечной сырости старых замков. Напоследок Вил ещё раз высокомерно оглядел собравшихся, и мрачно, словно через силу, изрёк, что Меровинг – частное, аристократическое и весьма привилегированное учебное заведение, о чём им всем надлежит помнить.
Столпившиеся студенты исподлобья рассматривали друг друга, чувствовали себя неловко и торопили слуг поскорее разместиться в комнатах. Никто никого не запомнил, лишь юноши восторженно оглядывали белокурую итальянку, хорошенькую, как картинка, да девушки искоса бросали осторожные взгляды на красавца Мориса де Невера.
Впрочем, на него был устремлены не только женские взоры. Бледный полноватый блондин, кажется, немец, о лице которого нечего было сказать, ибо если оно чем и выделялось, то именно безликостью, тоже, как заметил Ригель, заворожено пожирал глазами безукоризненную красоту молодого француза. В свою очередь, на самом толстом немце неожиданно остановился взгляд большеглазого Хамала. Продолжалось это несколько минут, после чего лицо еврея вдруг исказила лёгкая гримаса брезгливого отвращения. Ригель не понял эту пантомиму, но на сердце его почему-то потяжелело.
Хамал же, гадливо передёрнув плечами, поднял свой небольшой саквояж кордовской кожи, что-то сказал кучеру, из чего Эммануэль понял, что запряжённый четверней экипаж принадлежал именно Хамалу, потом высокомерно кивнул слугам, нёсшим сундуки, и, не оглядываясь, двинулся вверх по лестнице в Северное крыло.
За Хамалом последовала Хелла Митгарт, светловолосая англичанка, чьё уродство столь заворожило Эммануэля. Её сундук занёс в замок брат, грубоватый увалень с топорным лицом. Один из буршей решил было помочь рыжеволосой Лили фон Нирах, но она предпочла опереться на руку того, кто с таким презрением смотрел на Хамала, и мелодично затараторила по-немецки, что у неё родня в Австрии, ведь он оттуда, не правда ли? Он Август фон Мормо, да? Кажется, его дядя, Адольф фон Мормо, если ей не изменяет память, был министром юстиции? Бурш кивнул и, запустив глаза в декольте фройляйн Лили, похотливо улыбнулся.
В итоге девицы устроились в просторном зале на третьем этаже. Итальянка Эстелла ди Фьезоле оказалась вместе с англичанкой Сибил Утгарт и немкой Лили фон Нирах в больших апартаментах, где у каждой из девиц была своя спальня. Две другие англичанки, Эрна Патолс и Хелла Митгарт, поселились отдельно – каждая в разных концах коридора, – в уютных номерах с одной спальней и небольшой гостиной.
Молодым людям коридорный показал их комнаты на втором этаже – первого и второго класса. Наиболее состоятельные из студентов – ими оказались немцы Фенриц фон Нергал и Август фон Мормо, швейцарец Сиррах Риммон и француз Морис де Невер – расположились в апартаментах, выходящих окнами на побережье, состоящих из гостиной и двух спален, одну из которых обычно делали кабинетом. Испанец Ригель, англичанин Бенедикт Митгарт и тот толстяк, что восторженно оглядывал де Невера, оказавшийся уроженцем Вены Генрихом Виллигутом, поселились в номерах поскромнее, в которых были только спальня и гостиная. Такой же выбор сделал и Гиллель Хамал, предпочтя небольшую угловую комнату в два окна с видом на приморские скалы. Он не любил море.
* * *
После расселения все студенты предпочли уединиться в своих комнатах: расставляли сундуки и распаковывали вещи. И не удивительно, что никто из прибывших не видел, как на крохотном балкончике третьего этажа, возле кабинета декана, появились две тёмные фигуры, тонувшие в наступающих сумерках. В одном из них легко узнавался куратор гуманитарного факультета Эфраим Вил. Его голос звучал сейчас излишне манерно, даже жеманно, он явно паясничал.
– Не знаю как вам, Рафаил, а мне они не понравились, – заявил он напрямик. – Дурная эпоха стандартных фраков и сюртуков, одинаковых шейных платков и ботинок – как это нивелирует, как убивает личностное начало, не правда ли? Все неразличимо похожи, натура загнана в шаблон, в трафарет! Признаюсь, мне были по душе времена медичейские, борджиевские, фарнезийские – вот где человек раскрывался-то! Помните Ферранте Неаполитанского? Титан! Пировал с мумиями своих собственноручно засоленных врагов в склепе под замком, напевая дивные ариозо!
Собеседник куратора кивнул, подтверждая сказанное, но не согласился с фиглярствующим Вилом.
– Ну, пел-то, положим, плохо, Эфронимус. Ни слуха, ни голоса.
Нос куратора сморщился.
– Не придирайтесь к мелочам, Рафаил. Это были гиганты мерзости, исполины страсти! А что ныне? Впрочем, может, я утрирую? Это просто горечь завышенных ожиданий, сам виноват. Я ждал большего. Этот, читающий мысли, ох… бедняжка. Он трусоват и когда осмотрится, хо-хо-хо, – куратор хохотнул, не договорив, – а вот вампир и вервольф просто душки. И девочки недурны! Истинные ведьмы. А ваш выкормыш, признаюсь, совсем серенький. Боюсь, когда упырь с волкодлаком развернутся – ему несдобровать.
– Ждать от них добра было бы непростительной наивностью, Эфронимус, – миролюбиво согласился Рафаил.
В расплывшихся тучах появился месяц и жёлтой лимонной долькой завис над замком. Внизу в траве звенели цикады, а воздух поминутно разрезали шуршащие крылья и острый писк нетопырей.
Куратор усмехнулся.
– Так сколько отведём на партию? К декабрю управимся? Или потянем до весны? Ведь погост романтичней в дни цветения жасмина… Если честно, самому торопиться не хочется – ребятишки всё же забавны.
– Вы правы, Эфронимус, – тон Рафаила не изменился, – не будем торопиться.
* * *
Меровинг и вправду оказался весьма элитарным заведением, преобразованным полвека назад в университет из иезуитского колледжа. На четырёх его факультетах обучалось менее ста человек, и огромный замок всегда выглядел безлюдным. Студенты первого курса занимали два этажа в Северном корпусе, отгороженном от остальных корпусов Конюшенным двором и бронзовой оградой с литым гербом древней королевской фамилии.
Первые, не очень-то приятные впечатления Эммануэля от Меровинга сменились вдруг щемящим томлением потаённой радости, когда он, помогая вносить сундуки в спальни, подняв глаза, встретился взглядом с Сибил Утгарт, бледной миловидной англичанкой, которую он не заметил внизу. Она проронила: «Благодарю» и отвернулась. Мягкая и строгая красота девушки заворожила и околдовала его.
Но последующие дни ничем не порадовали: на факультете Ригель сразу пришёлся не ко двору. Он не мог назвать никого из своих титулованных предков, а здесь, среди отпрысков знатных фамилий, это было равносильно колотушке прокажённого. Он отдалился от всех и старался держаться в тени, но и это не помогало. Его сокурсники-аристократы избрали его, Генриха Виллигута и еврея Гиллеля Хамала мишенью для постоянных насмешек, однако Виллигуту удалось быстро заручиться покровительством куратора, Хамалу – декана, и лишь Эммануэль был беззащитен.
В тот вечер Ригель после занятий стоял в замковой нише, кутаясь в свою ветхую мантию, и думал о Сибил. Грубый окрик вывел его из задумчивости. Мормо и Нергал. За их спинами маячил Сиррах Риммон. Ригель заметил, что они, как на подбор гренадерского роста и сложения, как-то очень быстро сошлись и стали друзьями.
«Эй, замарашка, опять витаешь в облаках?» Эммануэль почувствовал сильный толчок в плечо. Он понимал своё бессилие. Нергал был силён, как медведь, а вместе с Мормо и Риммоном мог просто забить его до смерти. Любая попытка защититься только озлобляла и разжигала их, и стоя под градом ударов в разорванной мантии, он больше всего боялся, как бы случайно не появилась Сибил. От резкого удара по лицу, задевшего висок, в его глазах потемнело. Он медленно сполз по стене вниз.
…Очнулся Эммануэль в ванной. Чья-то рука осторожно тёрла его плечи, стараясь не задевать ссадины. Вскинув голову, отчего всё тело пронзила резкая боль, он онемел. Над ним склонился Морис де Невер, «arbiter elegantiarum», законодатель мод факультета, неизменный любимец профессоров и кумир девиц. Ригель иногда на лекциях любовался его безупречной красотой, но за всё время учёбы – уже две недели – не перемолвился с ним ни словом.
– Можешь сам подняться? – Невер снял с вешалки огромное полотенце.
– Да, конечно, – стараясь, чтобы лицо не перекосило болью, Эммануэль осторожно ухватился за края ванной и встал. Морис накинул на его плечи полотенце и, легко приподняв, словно ростовую куклу, опустил на пол, подал тапки и медленно повёл к себе.
В его гостиной полыхал камин, было тепло и уютно.
– Ты извини, но тебе придётся надеть это. Твоя одежда изорвана в клочья, – Невер протянул Ригелю белую шёлковую рубашку, чёрные панталоны, сюртук и бархатную мантию, отороченную мягким мехом лесной куницы.
Таких вещей у Эммануэля не было отродясь.
– Но я… Я не могу… – он совсем растерялся.
– Не можешь ты – ходить голым по замку. – Морис улыбнулся, сверкнув белоснежными зубами. Его мягкий баритон был ласков и мелодичен. – Ты шокируешь дам и подорвёшь в Меровинге устои нравственности. И не трудись возвращать мне это, слышишь? Одевайся, – Невер поднялся и, чтобы не смущать Эммануэля, подбросил в камин несколько сосновых поленьев и принялся ворошить их кочергой.
Эммануэль, преодолев оцепенение, начал лихорадочно натягивать на себя одежду, с третьего раза попадая в рукава. Ему казалось, что эти дорогие вещи сделают его смешным, но выбора-то и вправду, не было. Торопливо одевшись, он набросил на плечи гаун, ибо, пока они миновали коридор, успел замёрзнуть.
Бросив мельком взгляд в зеркало, подивился: он выглядел не смешно, а стал похож на молодого Игнатия Лойолу.
Обернувшись к нему, замер в немом изумлении Невер. Произошло что-то необыкновенное. Роскошный бархат мантии сразу подчеркнул рафинированную хрупкость и аристократичность юноши, белое кружево манжет обрисовало удивительную утончённость его бледных пальцев, проступил и абрис патрицианского лица, вырезанного с классической строгостью. Эммануэль напомнил Морису эль-грековских идальго.
Невер любил и умел нравиться, но сейчас вдруг сам ощутил прилив тёплой симпатии к этому странному существу со лбом философа и экстатическими глазами святого. Ему понравились его смиренная кротость, застенчивость и благородная сдержанность.
Вечером, после лекций, Морис навестил Эммануэля, и беседа о поэзии неожиданно увлекла обоих, обнаружив общность их вкусов. Им обоим нравился Готье и казался неприемлемым Бодлер, Морис восхищался Рембо, и Эммануэль, хоть и полагал, что некоторые его стихи безнравственны, не мог не отдать должного его завораживающему таланту. Кое в чём их оценки разнились, но сопоставление суждений было для обоих не менее занимательным. Невера заинтересовала глубина и странная для него ортодоксальность суждений его нового друга, а Ригелю, вообще не привыкшему к дружескому вниманию, очень импонировала явная симпатия человека, привлекавшего к себе всеобщее внимание. Ему казалось непостижимой причина такого интереса к себе.
Вскоре они сблизились настолько, что стали неразлучны.
При этом Ригель не знал – и никогда не узнал – о встрече его нового друга с господами Нергалом и Мормо, имевшей место на следующий вечер после того, как Морис нашёл Эммануэля в галерее без чувств. Никогда об этом никому не рассказывали и Фенриц с Августом. Только переглядывались, пожимая плечами.
Мсье де Невер тоном удручающе спокойным и даже несколько скучающим заметил господам, что он будет весьма огорчён, если они ещё раз позволят себе задеть Ригеля. Неприятнейшая в этом случае выйдет история. Фенриц Нергал, рослый бурш с желтоватыми глазами и пепельной вихрастой шевелюрой, и Август фон Мормо, с наглым выражением умного лица и чёрным родимым пятном возле алого рта, переглянулись. Дерзость француза была слишком необычной, чтобы не насторожить их. Желая сохранить лицо, Мормо заметил Морису, что их несколько изумляет подобная наглость.
Мсье де Невер высказал надежду, что ему не придётся демонстрировать господам своё фамильное оружие. Немцы переглянулись вторично. Нергал оторопел. Этот франт мнит, что он справится с ними обоими? Мормо же внимательно посмотрел в глаза французу. Что-то изумило его. Подобное мужество завораживало и настораживало, заставляя предполагать, что перед ними либо безумный, либо…
Тут мысли обоих остановились, и они переглянулись в третий раз. Оба пожали плечами, и с тех пор Ригеля оставили в покое, а Нергал к тому же ещё и откровенно заинтересовался Морисом.
Почему? Объяснить это непросто, но если у читателя хватило терпения дочитать эту главу, его терпение будет вознаграждено, и он узнает о некоторых странностях, с ранней юности присущих двум студентам Меровинга, выходцам из Германии, а это, в свою очередь, разъяснит, почему немцы, несмотря на нрав истых буршей, не подняли перчатку, брошенную французом.