Buch lesen: «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. Корейские сказки»
© Оформление А. О. Муравенко, 2022
© Издательство «Художественная литература», 2022
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову Карандашом с натуры
Между строк
Н. Г. Гарин-Михайловский известен нам в большей степени как писатель. Его знаменитая тетралогия «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты» и «Инженеры» стала классикой. Но Николай Георгиевич был не только талантливым писателем, но и высококвалифицированным инженером-путейцем (не зря его называли «рыцарем железных дорог»), журналистом, бесстрашным путешественником.
Главным инженерным проектом в его жизни стало участие в строительстве Великого Сибирского рельсового пути. Так в то время называли Транссибирскую магистраль. Стране требовались высококлассные инженеры, способные взять на себя руководство масштабным строительством. Гарин-Михайловский отличался не только блестящим талантом и интуицией инженера, но редкой во все времена, включая нынешние, патологической честностью. Он умудрялся экономить колоссальные суммы на строительстве дороги, и это в то время как другие договаривались с подрядчикам и наживали состояния. В 1891 году Михайловского назначили руководителем работ по строительству участка Челябинск – Обь Западно-Сибирской железной дороги. Строительства этой ветки особо ждали в Томске. Она должна была дать толчок экономическому развитию города, закрепив за ним статус главного транспортного узла всей Сибири.
Но, проведя изыскания, Николай Михайловский предложил обойти Томск, проложив дорогу значительно южнее. Это сократило протяженность пути на 100 с лишним верст и помогло серьезно сэкономить (расходы казны сократились на три миллиона рублей). В 1893 году на месте масштабной стройки появился небольшой поселок железнодорожников Новая Деревня, который постепенно разросся до большого города, – этот год и принято считать датой основания Новосибирска.
Постоянные путешествия, связанные с изысканиями и строительством железных дорог, развили в Михайловском интерес к географии. В 1898 году он отходит от работы по основной профессии, вступает в Императорское Русское географическое общество и «для отдохновения» присоединяется к северокорейской экспедиции Александра Звегинцева, которая отправляется исследовать сухопутные и водные пути сообщения вдоль северной границы Кореи и до Порт-Артура. В следующие несколько месяцев он проходит с изысканиями по Корее и Маньчжурии около 1600 км, в том числе около 900 км верхом, 400 км в лодке по Амноккану и 300 км на китайской повозке-двуколке по Ляодунскому полуострову.
Значение железных дорог для России и Сибири Николай Георгиевич понимал прекрасно. Достаточно сказать, что от Москвы до Иркутска экспедиция доехала на паровозе за 12 дней, а от Иркутска до Хабаровска добиралась на лошадях и по воде ровно месяц. И это путешествие оказалось в два раза дороже (по 1 тысяче рублей на человека) и дольше, чем если бы путники добирались до Владивостока кружным путем по океану, обогнув Африку.
Очерки Гарина по малоизведанным территориям Кореи и Маньчжурии написаны в распространенной в литературе о путешествиях форме дневниковых записей. Необычны и условия творческой работы Николая Георгиевича. Он писал «наскоро» в железнодорожном вагоне, в каюте парохо да, где-нибудь на ночлеге в корейской или китайской фанзе или просто в поле, в мороз, под дождем.
Корею Гарин посетил в период, когда она находилась в состоянии глубокого кризиса. Феодальная эксплуатация и царивший чиновничий произвол довели страну до крайних пределов разорения. Длительное время совершенно не развивалось сельское хозяйство, пали некогда процветавшие в Корее ремесла и искусство. Огромных размеров достигла экспроприация земель, в результате которой основная масса крестьян была обращена в безземельных арендаторов.
Дневники Гарина дают многочисленные яркие примеры крепнувшей русской-корейской дружбы. Корейский народ, вынесший многовековую неравную борьбу с китайскими феодалами и японскими захватчиками и оказавшийся перед угрозой империалистического закабаления Японией, понимал значение русского народа для освобождения своей страны. «Имя русского в Корее священно, – говорил Гарину кунжу города И-чжоу. – Слишком много для нас сделала Россия и слишком великодушна она, чтобы мы не ценили этого…»
Надо отметить, что сердечное отношение к корейскому народу и высокая оценка его моральных качеств были характерны для большинства русских путешественников в Корее. В то время как для многих западноевропейских и американских коллег было свойственно весьма пренебрежительное отношение к этому народу. Они считали его неполноценным, неспособным к прогрессу и самостоятельному существованию.
Во время путешествия по Корее писателем был также собран и обработан и фольклорный материал. Всего Гариным было записано до ста корейских сказок1, легенд и мифов; из них сохранилось шестьдесят четыре, так как одна тетрадь с записями потерялась в пути.
До Н. Г. Гарина-Михайловского корейский фольклор в России был издан в ничтожном количестве: две сказки на русском языке в русских изданиях, семь сказок – в английских изданиях.
9 июля 1898 г
С петербургским курьерским поездом сегодня утром мы прибыли в Москву.
Сегодня же, с прямым сибирским поездом, мы выехали из Москвы.
Наш путь далекий: чрез всю Сибирь, чрез Корею и Маньчжурию до Порт-Артура. Оттуда чрез Шанхай, Японию, Сандвичевы острова, Сан-Франциско, Нью-Йорк, чрез Европу, обратно в Петербург.
Перед самым отъездом явилось предложение – ознакомиться с производительностью мест между Владивостоком и Порт-Артуром. Я с величайшим удовольствием вместе с своими товарищами принял это попутное для меня предложение посетить Корею и Маньчжурию и посмотреть.
11 июля
Сегодня Самара.
Опять неурожай, и мне сообщают печальные подробности. В общем ожидается такой же, как и 91-й год.
Память о нем читаешь на испуганных лицах встречающихся крестьян.
Итоги урожая налицо: мелкорослые, чахоточные, занесенные пылью хлеба мелькают в окнах. Уже кое-где приступили к их уборке. Скоро кончится жатва, и потянется длинная пустая осень среди черных полей. Кончится осень, и белым саваном покроется земля. Там, за сугробами снега, исчезнут все эти испуганные крестьянские лица, будут сидеть там, в своих задымленных логовищах, в смраде и голоде, до тех дней, когда снова растворятся ворота мастерской, когда снова они, оголодалые, истощенные и изнуренные, с такой же скотиной, примутся опять за свое пустое дело.
«Пустое дело» – слова теперешнего моего соседа, одного местного деятеля.
Он говорит, как заученный и в то же время намозоливший ему самому язык урок.
– Мировые конкуренты сбили цены, – в урожайный год хлеб не оправдывает больше расходов примитивного производства, а в голодный, в силу тех же примитивных условий, втридорога обходится доставляемый хлеб… Все так ясно, и кто этого не знает? Мы теперь ведь всё знаем…
С размаху останавливается поезд у станции, мой сосед озабоченно вскакивает, и, стоя у окна своего вагона, я уже вижу его сгорбленную фигуру на станционном дворе, у плетушки.
Дальше мчится поезд, и опять поля, – изможденные, чахлые, как больной в последнем градусе чахотки.
13 июля
В окне вагона Уфимская губерния, с ее грандиозными работами Уфа-Златоустовской железной дороги, с ее башкирами, лесами и железными заводами.
Как змея извивается поезд, и с высоты обрывов открывается беспредельная даль долин Белой, Уфы, Сима, Юрезани с панорамой синеватой мглой покрытых, лесистых, вечнозеленых гор Урала.
В этой мглистой синеве щемящий и захватывающий простор, покой и тишина. В этих таинственных лесных дебрях, в сумрачной тьме их, прячется фанатик отшельник, бродяжка, прятался прежде делатель фальшивых денег.
И здесь и в Сибири эти запрятанные в дебрях делатели фальшивых денег положили основание многим крупным состояниям, получая сами в награду всегда смерть, – от ножа ли, от удара ли топором сзади, или во сне, а то дверь одинокой кельи, – мастерская несчастного мастера, – подопрут снаружи, обложат келью соломой и зажгут солому.
– О, какой перекос! О, как страшно! А смотрите, смотрите, совсем нависла та гора: вот-вот полетят оттуда камни… Ничего хуже этой дороги я не знаю… А вот на ровном месте зачем понадобились все эти извороты… мошенничество очевидное, чтоб больше верст вышло… Ведь они, все эти инженеры, как-то от версты у них: чем больше верст… понимаете? Ужасно, ужасно…
– Но, помилуйте, это образцовая дорога. Поразительная техника, смелость приемов.
– Вы, вероятно, тоже инженер?
– Д-да.
Веселый смех.
Поезд гулко мчится, и притихли навек загадочными сфинксами залегшие здесь насыпи-гиганты, темные, как колодцы, выемки, мосты и отводы рек… Смирялись камнем и цементом окованные реки, – не рвутся больше и только тихо плачут там, внизу, о былой свободе.
А в окнах все те же башкирские леса – в долинах ободранные от коры береза и липа, на горах – сосна и лиственница; те же вымирающие башкиры.
Станция Мурсалимкино.
Русские крестьяне о чем-то спорят с башкирами. Башкиры смущенно говорят:
– Наши леса…
– Ваши, так почему же, – раздраженно возражают им крестьяне, – казенные полесовщики?2
– Чтоб никто не воровал, – отвечают не совсем уверенно башкиры.
– Да ведь воры-то кто здесь, как не вы? Первые воры и жулики… Палец об палец не ударят: «я дворянин», а свести лошадь да в котле сварить – первое его дворянское дело, сколько ты их ни корми и ни пои.
Смущенные, худые башкиры спешат уйти от нас, а Василий продолжает с той же энергией:
– Землю на пять лет сдает, а уже зимой опять идет: дай чаю, дай хлеба, дай денег… «Да ведь ты все деньги взял уже?» – Ну, снимай еще на пять лет вперед… Чего же станешь делать с ним? И снимаешь…
– Дорого?
– Да ведь как придется… Уж, конечно, за пять лет вперед больше двугривенного на десятину не приходится платить.
Я смотрю в веселые глаза говорящего со мной.
– Худого ведь нет, – говорю я ему.
Усмехается довольно:
– Да ведь не было б, коли б другой народ был…
– Вас-то, русских, много теперь?
– Пятьсот в нашей деревне. Вот только эти хозяева донимают…
– Выморите ведь их скоро, – утешаю я.
– Дай бог скорее, – смеется крестьянин, смеются другие, окружившие нас крестьяне.
– А я вот слышал, – говорю я, – что у башкир землю отберут и из вас и башкир одну общину сделают.
Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.
– Бог с ней и с землей тогда: уйдем… От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать… Уйдем, свет за очи уйдем…
– Но ведь башкиры тоже люди…
– Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали, – пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.
– Хоть путный, хоть беспутный, – деловито перебивает другой, – а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей – толков не будет… Хуже да хуже только и будет… Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет… земля как жена – по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит… Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь – не столяр, хоть ты что.
– Это можно понять, – уткнувшись в землю, поясняет третий.
– Вы вот здесь так говорите, – отвечаю я, – а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки, – я думаю, они запечалились бы.
Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:
– Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит – также уйдешь… Нас погнало… Тридцать лет за землю платили, – кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши… кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.
Последний звонок, и я спешу в вагон.
Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».
15 июля
Все дальше и дальше. Вот и Сибирь… Челябинск…
Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91-м году, когда только производились изыскания. Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь, – полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.
Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).
Я помню наше обратное возвращение тогда. Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91-го года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей. Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.
Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.
– А вы постойте-ка… – Мы остановились. – Вы чиновники? Это что ж такое?
Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.
Им не привозили хлеба – это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.
А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.
И в первый же год тридцать миллионов пудов.
Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой – несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.
И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.
16 июля
Все та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи – родина сибирской язвы – отвратительная на вкус и запах.
Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.
Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу – тайга и тундры, направо верст на сто – солончак и соляные озера.
Вот и Омск с мутным Иртышом. Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.
Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.
Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький. На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:
– Четыре! Три с половиной! Три!..
И команда в рупор:
– Тихий ход.
– Два с половиной!
– Самый тихий ход.
– Два с половиной… Три… Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..
– Полный ход.
– Два?!
– Самый тихий ход.
Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.
Мрачный контролер, наш тогдашний спутник, когда и водка вышла, упал совершенно духом и не хотел выходить из своей каюты.
– Сибирь ведь это, – звали его на палубу, – сейчас будем проезжать место, где утонул Ермак.
– Какая Сибирь, – мрачно твердил контролер, – и кого покорял здесь Ермак, когда и теперь здесь ни одной живой души нет.
И чем дальше, тем пустыннее и печальнее этот Иртыш, а там, при слиянии его с Обью, это уже целое море мутной воды, в топких тундрах того, что будет землей только в последующий геологический период. Там и в июне еще голы деревья, там вечное дыхание Ледовитого океана.
Иные картины встают в голове, когда вспоминается Иртыш к югу от Омска.
Частые, богатые станицы зажиточных иртышских казаков. Беленькие домики, чистенькие, как зеркало, комнатки, устланные половиками, с расписанными печами и дверями. Рослый красивый народ, крепкий патриархальный быт. Чувствуется сила, мощь, веет патриархальной стариной, своеобразной свободой и равенством среди казаков.
Здесь юг, и яркие краски юга чувствуются даже зимой, когда земля покрыта снегом.
Что это за яркий снег и какими переливами играет он, когда солнце начинает спускаться с безбрежно голубого неба к своему закату.
Тогда снежная даль отливает всеми цветами радуги: там она нежно-лиловая, здесь зеленоватая, где выступает жнива – окраска золота. К северу потянулись холодные голубоватые тона и стальными переливами на горизонте напоминают уже безбрежную поверхность какого-то оледеневшего моря. К западу еще богаче краски, еще ярче подчеркивают красоту неба и земли. Небо кажется выше, и весь купол его, вылитый из лазури, наполнен искорками яркого света – золотистыми, бирюзовыми, нежно-прозрачными.
Со скоростью двадцати четырех верст в час, по ровной, как скатерть, дороге мчит вас тройка, хотя и мелкорослых, но поразительно выносливых лошадей. Звон колокольчика сливается в какой-то сплошной гул. Этот гул разливается в морозном свежем воздухе и уже несется откуда-то издалека назад, напевая какие-то нежные, забытые песни, нагоняя сладкую дрему. Иногда разбудит вдруг обычный дикий вопль киргиза-ямщика, с головой, одетой в характерную цветную меховую шапку, с широким хвостом сзади, – откроешь глаза и не сразу сообразишь и вспомнишь, что это иртышских казаков сторона, что старается на облучке работник казака – киргиз3.
Туда, к Каркалинску, там сам киргиз хозяин.
Там вгоняют в хомуты (надо ездить с своими хомутами, у киргизов их нет) совершенно необъезженных лошадей, вгоняют толпой, с диким рычаньем, наводящим звериный страх на лошадей, и, когда дрожащие, с прижатыми ушами, лошади готовы, вся толпа издает сразу резкий, пронзительный вопль. Ошеломленные кони мнутся на месте, взвиваются на дыбы, рвутся сперва в стороны и, наконец, всё оглушаемые воплями, стрелой вылетают в единственный, оставляемый им среди толпы проход по прямому направлению к следующему кочевью.
Так и мчатся они по прямой линии, ни на мгновенье не замедляя ход, а тем более не останавливаясь.
Раз стали, – конец, надо новых лошадей.
Будь овраги, горы, и гибель с такими лошадьми неизбежна, но худосочная, солончаковатая степь ровна, как стол, и нет опасности опрокинуться.
Хлебородна только полоса верст в пятнадцать у Иртыша, вся принадлежащая казакам.
Эта земля да киргизы – всё основание экономического благосостояния казака. Земля хорошо родит, киргиз за бесценок обрабатывает ее.
Зависимость киргиза от казака полная. И казак, не хуже англичанина, умеет соки выжимать из инородца. Но казак ленивее англичанина, он сибарит, не желает новшеств. Казак здесь тот же помещик, а киргиз его крепостной, получающий от своего барина хлеб и работу.
Киргиз при казаке забит, робок и больше похож на домашнее животное. Очень полезное животное при этом, и не для одного только казака, так как без киргиза эти солончаковатые, никуда не годные степи пропали бы для человечества, тогда как киргиз разводит там миллионы скота и не только всю жизнь свою там проводит, но и любит всей душой свою дикую голодную родину.
Один киргиз, ездивший на коронацию, говорил мне:
– Много видал я городов, и земли, и людей, а лучше наших мест что-то нигде не нашел.
Зимой киргизы перекочевывают ближе к населенной казаками полосе и строят там свои временные, из земляного кирпича, юрты-зимовки. Скот же пасется на подножном корму, отрывая его ногами из-под снега.
В юртах темно, сыро, дымно и холодно. Есть, впрочем, и богатые юрты, сделанные срубами без крыш, устланные внутри коврами, увешанные одеждами и звериными шкурами.
Иногда ряд юрт-зимовок составляет целое село-зимовье.
С первыми лучами весеннего солнца киргиз со своим скотом и запасами хлеба откочевывает в степь, вплоть до китайской и даже за китайскую границу. Часть же мужского населения отправляется на все лето на звериную охоту, в горы. Отправляются без всякой провизии, с своими ножами, ружьями и стрелами.
Там они едят зверей, неделями обходятся без воды, а к зиме уцелевшие возвращаются домой, со шкурами оленей, медведей, коз, изюбров, а иногда и тигров.
Киргизы большие мастера по части насечки из серебра, и учителя их – сарты4, от которых и заимствована вся киргизская культура.
Киргиз высок, строен, добродушен и красив. Темное лицо и жгучие глаза производят сначала обманчивое впечатление людей, легко воспламеняющихся. Но загораются они легко только в пьяном состоянии, и пьянство, к сожалению, становится довольно распространенным между ними пороком.
Прошлая зима 1897–1898 года для киргиза была особенно тяжелой: выпало много снега, и скот не мог доставать себе корма.
– У кого было четыреста голов, осталось сорок.
Совершенно опять новую картину представляет местность от Семипалатинска к Томску. Это – кабинетские земли5, до 40 миллионов десятин.
Земля здесь сказочно плодородна. Урожай в 250 пудов с десятины (2400 кв. саж.) – только хороший. Качество пшеницы выше самых высоких сортов самарской.
Там, южнее, еще выше сорта могут произрастать, но, за отсутствием железной дороги, продажная цена такой пшеницы – 8 копеек за пуд, что даже при урожае в 300 пудов не оправдывает расходов производства.
Не только пшеница, лен, подсолнух, здесь произрастает рис, и цена его здесь 45 копеек за пуд, в то время как у нас он 3, 4, 6 рублей пуд.
Несомненно, что с проведением здесь железной дороги все эти миллионы десятин, теперь праздно лежащих, наводнили бы и рисом, и масличными продуктами, и хлопком мировой рынок, и из Туркестанского края и этого создалась бы одна из самых цветущих колоний мира.
На кабинетских землях живут кабинетские крестьяне. Они имеют 15 десятин на душу; могут еще арендовать до 50 десятин, по 20–30 копеек за десятину. Живут очень зажиточно, но тип крестьян иной, чем соседи их, иртышские казаки. Казак не торопится гнуть свою спину, в то время как здешний крестьянин и не ленится кланяться, и не скупится величать проезжающих «ваше превосходительство».
Как киргиз у иртышских казаков, так здесь беглые каторжники являются главным подспорьем их зажиточности.
Каторжник по преимуществу бежит сюда и живет здесь, по местному выражению, как в саду. Житье, впрочем, мало завидное: зимой на задах где-нибудь, в банях. Летом на свежем воздухе, в тяжелой, очень плохо оплачиваемой работе.
Отношение к этим беглым, как к полулюдям: с одной стороны, конечно, люди – «несчастные», но с другой – живи себе там в лесу или бане, но в избу не смей порога переступить, не смей с бабой слова сказать и т. д.
Достаточно посмотреть на белье этих несчастных; оно всегда черно, как земля, и с отвратительным запахом.
Где-то, между Барнаулом и Томском, живет в глуши какой-то крестьянин. Ежегодно в день благовещенья, 25 марта, он раздает этим беглым хлеб и разные вещи. Говорят, в этот день приходят к нему, этому крестьянину, за сотни верст несколько тысяч бродяг. Они получают кто рубаху, кто шарф, кто сапоги, кто пуд-два хлеба.
Очевидно, из-за этого одного, за сотни верст, рискуя замерзнуть или попасться в руки правосудия, не пошли бы эти холодные, голодные, передвигающиеся только ночью, а дни проводящие где-нибудь на задах или в банях, если пустят.
Тянет этот обездоленный люд ласка этого жертвователя, видящего в них таких же, как и он, людей, тянет свидеться друг с другом и узнать все новости таежной жизни.
Как-то раз я проезжал здесь перед благовещением, и ямщики наотрез отказались везти меня ночью:
– Никак нельзя: ни узды, ни креста нет на нем, – как-никак, бродяжка, бродяжка и есть.
Я знаком с этими темными фигурами бывшего большого сибирского тракта. По два, по три бредут они, сгорбленные, с котомкой за плечами, с чайником, с громадной сучковатой палкой. То стоит и смотрит на вас, а то вдруг неожиданно покажется из лесной чащи.
В блеске солнца и веселого дня он вызывает сожаление, и ямщик, вздыхая, говорит:
– Несчастная душа.
Но ночью страшна его темная фигура, и рассказы ямщика об их проделках рисуют уже не человека, а зверя и самого страшного – человека, потерявшего себя.
И сколько их стоят и смотрят – темные точки на светлом фоне, загадочные иероглифы Сибири.
«Да-с, батюшка, – вспоминаю я слова одного сибиряка, – надо знать и понимать Сибирь. Во многих футлярах она: казенная, чиновничья Сибирь, купеческая, крестьянская, инородческая, переселенческая и раскольничья и глубже и глубже, до самой коренной, бродяжнической Сибири. Вот она какая, эта вольная, неделенная Сибирь. И что в ней, в самой коренной, того никто еще не знает и не ведает, и если б нашелся человек, который поведал бы да смог бы рассказать о том, что там, тогда бы только узнали, где предел силе и мученичеству русского человека, какими страданиями и горем вынашивает он любовь свою к воле-волюшке вековечной».
Кабинетская земля граничит с Алтаем, и, когда едешь из Семипалатинска в Томск, он все время на правом горизонте гигантскими декорациями уходит в ясную лазурь неба. В нем новые сказочные богатства – богатства гор: золото, серебро, железо, медь, каменный уголь.
Пока здесь вследствие отсутствия капиталов, железных дорог все спит или принижено, захваченное бессильными и неискусными руками, но когда-нибудь ярко и сильно сверкнет еще здесь, на развалинах старой – новая жизнь.
16 июля
Низко нависли тучи, заходящее солнце придавлено ими и, словно из пещеры, ярко смотрит оттуда тревожно своим огненным глазом. Несколько отдельных деревьев залиты багровыми лучами, и далекая тень от них и от туч заволакивает землю преждевременной мглой.
Напряженная тишина. Какое-то проклятое место, где низко небо, низки деревья, где словно чуется какое-то преступление.
Это Каинск.
Население его почти всё ссыльные. И ремесло странное. Говорят, в какой-то статистике, в рубрике «чем занимаются жители», против Каинска стоит отметка «воровством».
Несомненно, что и до сих пор часть ссыльного населения города Каинска исключительно занимается тем, что, отправляясь в Томск, заявляет о себе. Из Томска такого сейчас же отправляют обратно в Каинск, выдавая, по положению, ему халат, одежду, сапоги… За все это можно выручить пятнадцать – двадцать рублей. Несколько таких путешествий, и человек на год обеспечен. Зато местные крестьяне, на обязанности которых лежит везти таких обратно, в Каинск, и конвоирующие солдаты ненавидят ссыльных.
Еще бы: они сидят на возах, а жалеющие своих лошадей крестьяне и солдатики, при своих ружьях и ранцах, все время маршируют возле, пешком.
17 июля
Река Обь, село Кривощеково, у которого железнодорожный путь пересекает реку.
На 160-верстном протяжении это единственное место, где Обь, как говорят крестьяне, в трубе. Другими словами, оба берега реки и ложе скалисты здесь. И притом это самое узкое место разлива – у Колывани, где первоначально предполагалось провести линию, разлив реки – двенадцать верст, а здесь – четыреста сажен.
Изменение первоначального проекта – моя заслуга, и я с удовольствием теперь смотрю, что в постройке намеченная мною линия не изменена.
Я с удовольствием смотрю и на то, как разросся на той стороне бывший в 91-м году поселок, называвшийся Новой Деревней. Теперь это уж целый городок, и я уже не вижу среди его обитателей прежней кучки смиренных, мелкорослых вятичей, год-другой до начала постройки поселившихся было здесь.
За Обью исчезает ровная, как скатерть, Западная Сибирь.
Местность взволновалась, покрылась лесом и глубокими падями (оврагами), повалилась вдаль, открывая глазу беспредельные горизонты. Здесь и тайга, и пахотные места (гривы), государственная земля и общественники-крестьяне. Села зажиточные, но грязные. В избах гнутая мебель, цветы, особенно герань; всякая баба приготовит вам и вкусные щи и запечет в тесте такую стерлядь, какую только здесь и умеют готовить. Но не обижайтесь, если рядом с стерлядью очутится и черный таракан, а то и клоп, которых множество здесь и которые особенно любят (или не любят?) иностранцев.
Не обижайтесь, если летом, кроме клопов, вас заедят комары, слепни, овода, мошкара – всё, что называется здесь «гнусом», зимой 50-градусный мороз отморозит вам нос, а ночью нападут бродяги.
Так и говорят здесь сибиряки:
– Три греха у нас: гнус, мороз и бродяжка.
Все остальное хорошо:
– Пашем – не видим друг дружку, косим – не слышим, мясо каждый день.
Здешний сибиряк не знает даже слова «барин», почти никогда не видит чиновника, и нередко ямщик, получив хорошо «на водку», в знак удовольствия протягивает вам, для пожатия, свою руку.
Здесь нет киргиза, не прививается к оседлости бродяжка, и место их в экономической жизни местного населения заменяет свой же брат победнее, и эксплуатация бедного богатым здесь такая же, как и везде.
Иногда бедные уходят на заработки, а богатые скупают их участки, платя им гроши за это.
В общем же все-таки, и это несомненный факт, что отношение к беднякам здесь неизмеримо более гуманное, чем в русских деревнях, и благотворительность в Сибири крупная.
Что до отвратительных сцен грабежа, – попавшего ли в лапы мира бедняка, осиротевшей ли матери семейства, у которой, за долги миру покойного мужа, отнимают все, несмотря на то, что земля, за которую покойный всю жизнь выплачивал, поступает тому же миру, – то здесь, в Сибири, и помину о них нет.
Это и понятно: оголодалые волки злее рвут.
Другое дело – задетое самолюбие, и здесь сибирский мир не уступит русскому: выскочку, талантливого ли человека заест так же, как и русский, без сожаления и остатка.
В последнее время распорядки пошли иные, и богатеи угрюмо ворчат:
– Доведут, как в России: ни хлеба, ни денег не станет.
Вообще о России осталось впечатление сбивчивое.
Говорят с уважением:
– Расейский плуг, расейский пахарь…
А, поджав руки, баба кричит мне:
– А что в глупой Расеи умного может быть?
Впрочем, что до баб, то отношение к ним тоже смешанное: иные хозяева иначе не называют своих домочадцев – женщин, как средним родом: «женское», но в то же время говорят «вы».
– Женское, насыпьте чаю!
– Женское, плесните гостю!