Kostenlos

Когда рушатся троны…

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

9. Мимо «Абарбанель-банка»

«Абарбанель-банк» занимал четырехэтажный особняк на проспекте Бальтазара. Конечно, не наемный особняк, а самая что ни на есть собственность дона Исаака. Весь из мрамора, с колоннадами и портиками, внизу – стиль мавританский, модерн-банк напоминал Дворец дожей. Только вместо узких венецианских розетчатых окон смотрели на улицу, – дух времени, – исполинские зеркальные квадраты. У одного из этих зеркальных квадратов в деловом кабинете банкира стояли, дымя сигарами, дон Исаак и его друг Бимбасад-бей.

Дон Исаак в отношении еды, или, вернее, чревоугодия, придерживался английской системы. Он говорил: «Культурный европеец должен есть часто, но понемногу».

На самом же деле дон Исаак изволил кушать и часто, и помногу. В восемь утра ему подавали в постель кофе, гренки и два сицилийских апельсина. В одиннадцать, уже в своем банке, он ел второй, «маленький», завтрак – яичница, холодное мясо, какао. А в два часа дня – большой завтрак с вином, обилием острых закусок и горячих блюд. Сейчас дон Исаак с другом своим откушал «маленький», второй, завтрак. Они подошли к окну взглянуть на первомайскую процессию.

Зеркальный квадрат значительно выступал вперед над фасадом, и оба эспаниола как бы с балкона могли видеть широкий проспект во всю его длину – и вправо, и влево.

– Вели открыть окно, – предложил Бимбасад.

– Не надо. И так хорошо будет видно…

– Но почему ты не хочешь? Такой солнечный день, такой воздух.

– Потому, что эти болваны еще, чего доброго, устроят мне овацию… Им же внушают все эти Ганди, Шухтаны, Мусманеки, что я друг народа и едва ли не благодетель всего человечества. А эти овации могут меня преждевременно скомпрометировать… – и по чисто выбритому лицу Абарбанеля скользнула усмешка.

– Смотри, Исаак, – гусары. Это уже приподнимает настроение…

Справа по шести проходил внизу эскадрон гвардейских гусар в парадной форме, в круглых меховых шапках. Медная чешуя на подбородке сообщала что-то воинское, мужественное усатым лицам всадников. Вел эскадрон красиво сидевший на горячем арабском жеребце ротмистр ди Пинелли, кузен личного секретаря королевы. За ним трубач на белой лошади. На утреннем солнце блестели стволы карабинов, металлические ножны красивых сабель, золотое шитье и бранденбурги офицерских доломанов.

Что-то гармоничное, цельное было в сочетании всадника с лошадью, и так же гармоничен и целен был весь эскадрон. Буржуазная толпа, густившаяся на панелях, кричала:

– Да здравствуют гусары Его Величества! Да здравствует армия!..

Но далеко не всеми зрителями разделялось это патриотическое настроение. Было много и злобных – то колючих, то липких взглядов, провожавших гусар, и было много бранных слов и проклятий, придушенных стиснутыми зубами.

– Они поехали ко дворцу, – сказал Бимбасад.

– Там, по всей вероятности, будет сегодня горячо, – сказал дон Исаак. – Коммунисты готовят резкую, вызывающую манифестацию…

Минут через десять потянулись колонны социалистов. Они шли рядами, шли почти в ногу, сохраняя порядок. Видимо, внушено было вести себя паиньками.

Раздавалась собственная же команда не выходить из рядов, не мешать движению автомобилей и экипажей. Отсутствие трамваев, не вышедших в этот день пролетарского праздника, лишало улицу обычного вида, – не хватало чего-то, и рельсы пустынно и сиротливо уходили в перспективу.

Социалисты не могут обойтись без красного цвета, но и красные повязки на рукавах, и красные банты, и красные знамена – все было умеренно. И так же умеренны были лозунги, требовавшие восьмичасового рабочего дня, требовавшие, чтобы пролетарии всех стран соединялись и чтобы в правительство вошли социалисты.

Дон Исаак не ошибся. Проходя мимо его банка, многие манифестанты обратили свои взоры на зеркальные окна второго этажа. Но дон Исаак стушевался, благоразумно отойдя в глубину кабинета.

Демократия, не довольствуясь надписями, вышитыми на плакатах, время от времени, словно отбывая повинность, по-казенному выкрикивала:

– Да здравствует восьмичасовый рабочий день! Долой буржуев!..

– Да здравствует пролетариат!..

– Требуем, чтобы наши представители вошли в правительство помещиков и капиталистов!..

Потертый серенький вид был у этих «рабочих» колонн. Не только в смысле внешности, – было много хорошо одетых мужчин и женщин, – но в смысле будничных, невыразительных лиц. Вернее – все на одно лицо. Узкий, нежизненный, прозаический социализм, эта религия желудка, а не духа, обезличивающая, стирающая все и вся, обезличила этих людей. А ведь их было несколько тысяч…

Когда они прошли, не осталось никакого впечатления. Хотя нет, впечатление чего-то нудного, скучного, убогого во всех отношениях.

Ярче, куда ярче были коммунисты, валившие тысячной бандой по проспекту. Какие типы, какие челюсти, какие глаза! Из каждых десяти демонстрантов – девять самой каторжной внешности, и уже наверное из десяти – девять вырожденцев, зачатых на алкоголе и сифилисе.

Подонки трущоб, кое-как, наспех приодетая городская чернь. Лицо же, душу – никак не приоденешь. Никакой искусственный грим не затушует и не приукрасит мерзкой естественной маски, данной Господом Богом, вернее – дьяволом.

Эти неправильные дегенеративные черты с печатью всех пороков, то словно смазанные жиром, то зеленоватые, скользкие, расцвеченные зловеще набухшими прыщами, эти рубцы на шее, эти глаза – то пьяные, то зверские, чаще же всего – и то, и другое вместе… Низкие скошенные лбы под пролетарскими кепками. Эти широко раскрытые рты с позеленевшими корешками зубов, изрыгающие с богохульственной бранью призывы к грабежу, насилию, убийствам…

Они еще никого не успели убить, они только еще готовились к кровопусканию, на все лады смакуя его, но кровавый цвет уже густо покрывал их с головы до ног. Громадные красные банты напоминали фантастических кровавых пауков, извивавшихся на груди каждого коммуниста. Красные плакаты исполинских размеров ослепительно рдели на солнце, кидая красные отсветы на десятки и сотни исступленно горланящих физиономий.

Чего-чего только не было написано и нарисовано!

«Мир хижинам, война дворцам». «Смерть буржуям». «Выпустим все кишки толстопузым банкирам»…

Когда эта чернь, эта движущаяся оргия красного цвета, проходила мимо особняка или дома, занимаемого министром, генералом, видным общественным деятелем, по адресу того, и другого, и третьего неслись из толпы самые свирепые угрозы…

Но когда зарозовел на солнце мрамор венецианских колоннад «Абарбанель-банка», ни один голос не раздался против первого богача Пандурии. Ни один. Как будто и в самом деле дон Исаак был величайшим благодетелем всего страждущего человечества.

Вот по дороге – министерство путей сообщения. Вот окна квартиры министра.

– Долой эту королевскую девку! На нее идут потом и кровью добытые народные деньги… – Долой!.. – взвизгивала Вероника Барабан.

Ближайшие эхом повторили за ней эту гнусность, и полетел в окно камешек, пущенный чьей-то рукой.

Жуткое было зрелище.

И если бы не наряды полиции, если бы не буржуазия, отвечавшая с панелей выкриками ненависти и презрения, можно было бы подумать, что столица уже во власти этого сброда, этой пьяной и в прямом, и в переносном значении сволочи…

А девица Барабан с красным пауком на своей жирной, отвислой груди, вспотевшая, с перекошенным лицом и безумными хмельными глазами все больше и больше разжигала толпу:

– Товарищи, мы не остановимся на полпути! Нет! Мы пойдем ко дворцу и потребуем, чтобы этот угнетатель трудящихся, этот кровопийца Адриан, первый и последний, вышел к нам. Потребуем у него открыть тюрьмы, где томятся наши товарищи, наши славные бойцы за свободу. Потребуем, чтобы вместе со своей потаскухой-матерью он убирался ко всем чертям, пока жив… Пока мы не повесили его там, где трепещет империалистический флаг этих разбойников Ираклидов и где скоро взовьется наше красное пролетарское знамя! Товарищи, крепче сжимайте мозолистыми руками ваше оружие!

Так взывала от хрипоты пересохшим горлом девица Барабан, повторяя одно и то же, перебегая слева направо и справа налево, от головы к хвосту и от хвоста к голове разъяренного тысячеликого зверя. Но когда уже обрисовались контуры королевского дворца, обнесенного высокой стеной и с «империалистическим» флагом над центральной башенкой, девица Барабан сняла с обширной груди своей красный бант и, незаметно вытиснувшись из толпы, скользнув на панель, смешалась с другой толпой – буржуазной.

Давно и след ее простыл, а нафанатизированное ею стадо повторяло:

– Пусть убирается ко всем чертям вместе со своей потаскухой-матерью!..

10. «Пешие открывают огонь, конница сметает чернь…»

Первое мая. Десять часов утра. Знакомый уже нам дворцовый кабинет премьер-министра с мягкой мебелью желтого цвета и с такими же обоями и драпировками.

В присутствии короля и графа Видо Бузни заканчивал свой доклад касательно возможных событий дня.

– Итак, по моим сведениям, коммунисты выбросят самые крайние лозунги, и вообще настроение довольно кровожадное… Как Ваше Величество прикажет действовать? В самом начале разогнать их или когда они выявят злую волю и своим поведением будут грозить общественной безопасности?

– Я думаю так… И граф, и вы, Бузни, надеюсь, согласитесь со мной? – соображая и щуря миндалевидные глаза свои, начал Адриан. – Если их разогнать в самом начале шествия, этим они тотчас же воспользуются и приобретут сочувствие социалистов. Вот, мол, вышли полные самых миролюбивых намерений, а эти ужасные королевские сбиры не дали им продемонстрировать свои первомайские чувства… Если они начнут безобразничать, обнаглеют и распоясаются во всю ширь своего хамства, – тогда показать, что власть может навести твердой рукой порядок!.. И тогда уже не мы, а они очутятся в невыгодном положении…

– Я вполне присоединяюсь к мнению Вашего Величества, – сказал граф, но сказал далеко не решительным тоном. Его «вполне» прозвучало не с убеждением.

 

– Я слышу какое-то «но», граф?..

– Нет, Ваше Величество, я не имею…

– Однако же?

– Конечно, этих мерзавцев необходимо так хватить по воображению, чтобы надолго закаялись выступать… А с другой стороны, если будет несколько убитых, раненых, даже несколько попорченных физиономий, Англия и Франция поднимут вой.

– Пусть поднимают! Пусть! – ответил Адриан, пожав плечами. – Во-первых, мы не позволим никому, даже великим державам, соваться в наши домашние дела, во-вторых, почему же там не поднимают воя, а, наоборот, молчат, видя, как в Совдепии в течение шести лет систематически уничтожается цвет русского народа? В-третьих же, наконец, мы не будем считаться с мнением Франции и Англии, раз во главе их такие выразители этого «мнения», как Эррио и Макдональд со своими полубольшевиками… Да и сами полубольшевики…

– Золотые, прекрасные слова, но не вступаем ли мы на опасный путь? – усомнился Видо.

– Э, милый граф, мы и так зажаты в кольцо всевозможных опасностей, мы и без того сидим на вулкане, а поэтому отбросим всякую половинчатость. Вы говорите, Бузни, эта милая компания в своем маршруте не забыла и нас и направится ко дворцу?..

– И осмелюсь еще добавить: не исключены возгласы и крики, оскорбляющие Величество.

– Положим, эта рвань не может оскорбить нас, а вот если будет ранен хоть один из моих солдат или полицейских, – немедленно же пустить в ход оружие и, как говорит граф, так хватить их по воображению, чтобы долго не забыли этого дня… Я не позволю посягать на армию. Самые отчаянные головорезы должны уважать, – мы их заставим уважать, – пандурский мундир. Я уже приказал ротмистру ди Пинелли развернуть его эскадрон перед дворцом. В конном строю… – прибавил Адриан. – А вы, Бузни, дайте ему в помощь отряд пешей полиции. Манифестанты могут сколько им угодно упражняться в словесности, но если они перейдут в наступление и, повторяю, если прольют кровь первого гусара или первого полицейского, – пешие открывают огонь, конница сметает чернь…

В полдень красная лавина фальшиво и вразлад певшая «Интернационал», медленно подкатывалась к королевскому дворцу. Настроение этой лавины было самоуверенное, боевое. Еще бы! Те, кто накануне раздавали манифестантам деньги и водку, убеждали их действовать резко. Им ничто не грозит. Войска и полиция не посмеют стрелять даже в том случае, если сами будут атакованы. Сначала все так и выходило. Никто не рассеивал коммунистов, не срывал с них красных бантов, не отнимал портретов Ленина и Троцкого, не топтал испещренных призывами к убийству и грабежу плакатов. Чем ближе ко дворцу, тем сильней разгорались темные инстинкты и все больше и больше наглела стая человеческих гиен и шакалов.

Женщины в такой толпе и в таких условиях всегда более фанатичны, более вызывающи и, самое главное, более отвратительны, чем мужчины. Уродливые, грязные, страшные в своей ненависти, в своей исступленной брани, эти женщины то кулаками, то растопыренными пальцами душительниц грозили полицейским, стоявшим цепью, грозили всадникам, их лошадям, грозили королевским окнам, грозили гибкому древку штандарта.

Каждое слово их было подобно комьям липкой, зловонной грязи. Эти остервеневшие мегеры, эти ведьмы, ведьмы, несмотря на свою молодость, ненавидели этих здоровых, щеголеватых кавалеристов. Не только гусар, стройных лошадей их ненавидели эти испитые женщины с мокрыми подолами криво застегнутых юбок, основательно впитавших в себя миазмы трущоб, – ненавидели так, как ненавидели вообще все красивое, физически чистое, так не похожее на них самих…

И вместе со слюной увядшие рты их с посинелыми губами выплевывали прямо в этот ясный майский блещущий день:

– Кровопийцы! Наемники! Холопы нашего палача Адриана!

– Сколько этот игрушечный офицерик заплатил вам?..

– Будет он болтаться на фонаре со своей молодящейся матерью!..

– Доберемся мы до этого венценосного бандита, доберемся!..

– К черту, всех к черту! Довольно! Сами хотим жить, вкусно есть, пить, одеваться в шелка!

Между головной частью толпы и живым барьером из пеших полицейских и конных гусар не было и пятидесяти шагов. Каждое слово, каждое гнусное оскорбление четко долетало до тех, кого эти мегеры честили наемниками и холопами. Лица под меховыми шапками с медной, а у офицеров золоченой чешуей на подбородке, бледнели от накипавшего гнева. Руки нервно сжимали эфесы кривых сабель. Настроение всадников передавалось и лошадям. Они горячились, закидывались, косили громадными белками, раздували влажные ноздри…

Высокий полицейский чиновник крикнул:

– Ни шагу дальше! Я открою огонь!

Окрик сначала подействовал; передние ряды манифестантов попятились, но угрозы и брань продолжались, не смолкая. Описал дугу камень величиной с кулак и угодил в грудь полицейскому чиновнику.

Толпа загоготала, и ликующий рев, как волной, всколыхнул ее всю. Ротмистр ди Пинелли, обернувшись, что-то бросил из-под усов трубачу.

Рожок предостерегающе, повелительно-звонко прорезал ясный воздух. Лица гусар еще серьезнее, строже. Еще более стали закидываться лошади. Толпа на мгновение оробела, притихла. Но это было жуткое затишье. Что-то сухо щелкнуло, как будто несколько раз. Один гусар, выпустив повод, схватился за лицо, другая пуля ранила в грудь лошадь трубача, и пурпуром окрасилась белоснежная шерсть.

Высокий чиновник взмахнул саблей:

– Огонь!

Полицейские дали залп.

В гуще манифестантов упало несколько человек, но тысячная толпа еще не сознала размеров опасности. Новые выстрелы по гусарам и полицейским уже из коротеньких карабинов, скрывавшихся под платьем.

Ди Пинелли, сверкнув саблей, бросил свой развернутый эскадрон в атаку. Гусары, не прибегая к оружию, – только самые разгоряченные били тупой стороной сабель, – тяжестью коней своих мяли толпу, разрывали на части, рубили древка плакатов, рубили портреты Ленина, Троцкого, Маркса.

Началось паническое бегство. Падали, спотыкались, давили друг друга, не брезговали подъездами «буржуазных» домов.

И опять-таки самыми стойкими оказались женщины. Растрепанные, окровавленные, вцеплялись они в стремена, волочились за лошадьми, вгрызаясь зубами в сапоги всадников…

11. Ушибленные «демократизмом»

К вечеру этого же дня премьер-министр, слушая доклад шефа тайного кабинета, качал своей старой, лысой головой, а иногда и брал ее в обе руки жестом, близким к отчаянию.

– Все это будет искажено, раздуто. Сколько, вы говорите, убитых?

– Пять штук всего, Ваше Сиятельство. Сущая безделица.

– Хорошая безделица! Количество так называемых «революционных жертв» и в нашей левой печати, и в заграничной вырастет, по крайней мере, в пятьдесят человек.

– Если не в пятьсот, Ваше Сиятельство. Так уж принято у них. Но я должен отметить, полиция стреляла более чем гуманно. В самом деле картина такая: сорок полицейских, мишень – громадная толпа в шестидесяти шагах расстояния, слепой на оба глаза – и тот не промахнется. Дано было неполных два залпа, выпущено 57 патронов. Если принять во внимание, – каждая пуля в тесной людской гуще пронизывает несколько человек, то пять жертв – явный показатель, что полицейский отряд был далеко не на высоте исполнения долга. Я уже подтянул командовавшего отрядом. Я не был с ним очень строг. Бедняга и так пострадал, ушибленный камнем в грудь.

– Много раненых?

– Девяносто две штуки.

– Бузни, эта цифра уже внушительна!

– Количественно – пожалуй, качественно же – ничуть. Десяток какой-нибудь всего подобран и увезен «скорой помощью». Все же остальные передвигались собственными средствами. Легко рассеченные головы, разбитые физиономии. Кое-кого потоптали гусарские лошади. Пустяки, в общем. Некоторых я уже успел и допросить, обыскать… У всех есть деньги и почти у каждого – револьвер… Снабжал их тем и другим Макс Ганди. Он скрылся на два дня, но как только вернется, я его арестую. Вы напрасно, Ваше Сиятельство, так сильно удручены. Еще день, другой – и все утрясется. В столице полное спокойствие и, право же…

– Утрясется! – переспросил граф, как-то значительно искоса взглянув поверх очков. – Милый Бузни, я иначе думаю. Одна беда никогда не приходит. В наше же подлое время – в особенности. Моя старая голова подсказывает мне, что мы накануне новых, более тревожных событий. Да, кстати, звонили мне французский и английский посланники… И с тем, и с другим у меня было несколько минут неприятного разговора.

– Понимаю, – улыбнулся Бузни, – об этих канальях, которых мы слегка потрепали…

– Да… Тон их не понравился мне, и я дал понять… Правда, это было ими поднесено в виде благожелательных советов – пользоваться при подавлении беспорядков более демократическими мерами, но я твердо заявил, что наши внутренние дела касаются только нас самих…

– Болваны! Окончательно помешались на своей демократичности… Этак они сами у себя докатятся до большевизма.

– Погодите, я еще не сказал… Оба настаивали быть принятыми Его Величеством. И к нему хотят сунуться со своими непрошеными советами…

– И чем же это кончилось?

– Я им сказал, – просьбу их об аудиенции передам, но сомневаюсь, будут ли они приняты на ближайших днях. Так оно и вышло. Я доложил Его Величеству, и получил ответ: «Я не желаю видеть этих господ».

– Браво, браво! – вырвалось у Бузни. – С каждым днем я все больший и больший поклонник нашего монарха. В самом же деле – нахальство… Великодержавные дипломаты эти у себя, там, и пикнуть не смеют… дрожат перед своим хамьем, а здесь, у нас, потому что у нас король, желают оказывать давление, давать директивы и чуть ли не распоряжаться. Щелкнув их по носу, вы отлично сделали, Ваше Сиятельство…

– Я иначе и не мог поступить как слуга своего народа, оберегающий его суверенность, и как верноподданный моего государя. Но все же я далеко не разделяю вашего оптимизма. Сегодняшняя кровавая тучка является для нас предвестницей новых туч – грозных, больших, зловещих… Дай Бог, чтобы мои предчувствия обманули меня. Дай Бог… – после некоторой паузы тихо повторил граф.

И Видо и Бузни отметили в дальнейшей беседе весьма характерное для переживаемой эпохи явление. Какой-нибудь год назад это еще не так бросалось в глаза; но со времени, как в Англии взял в свои руки власть Макдональд, а во Франции Пуанкаре сменен был господином Эррио, – этого уже нельзя было не заметить.

Каждый великобританский или французский посланник считал необходимым брать под высокое покровительство свое «демократию» той страны, где он был аккредитован.

Он заискивал перед левыми палаты и сената, таинственно шушукался с ними на своих интимных «чаях» и поощрял на всякие антигосударственные выходки.

Но если разумное, вовсе не желающее быть сметенным шайкой демагогов, правительство давало надлежащий отпор и твердой рукой ставило на свое место зарвавшихся болтунов, посланник начинал возмущаться реакционной властью и втайне для этой самой власти готовил какую-нибудь пакость. Так, «союзники», энергично поощрявшие республиканские течения в Греции, весьма противились возвращению короля Константина.

Когда Венгрию в течение трех месяцев мял в кровавых лапах своих коммунизм, Англия и Франция, в данном случае больше Англия, не особенно торопились с удушением венгерских совдепов и с заливанием большевицкого пожара, вот-вот грозившего переброситься в Австрию, Югославию и в Чехию.

Но когда Его Апостолическое Величество Император Карл попытался увенчать вновь свою голову короной Святого Стефана, Англия и Франция запротестовали, и он был посажен под конвоем на британский монитор и сослан на Мадеру, где как-то слишком скоропостижно скончался во цвете лет и здоровья. Скончался на благодатном острове, где даже находящиеся на смертном одре поправляются в несколько месяцев.

Когда вся Болгария стонала в тисках ужасного террора Стамболийского, этого грабителя и зверя, великие державы молчали, а Стамболийский катался по Европе, с почетом принимаемый в Париже и в Лондоне. Но когда благородные болгарские патриоты вырвали из его рук страну и дали ей возможность свободно вздохнуть, раздалось шипение о недемократичности и реакционности тех, кто спас болгарский народ от удушения в коммунистических объятиях. То же самое и в Пандурии. Правда, каких-нибудь полгода назад французский посланник виконт Гро был дипломатом, державшим себя вполне корректно. Но когда воцарился Эррио и пошла чистка и демократизация французских посольств, и отозванный виконт Гро уехал, смененный неким Тиво, этот мосье Тиво стал вмешиваться во внутренние дела королевства в ущерб династии и правящей партии и в угоду Мусманекам и Шухтанам.

Сам же мосье Тиво пошел в дипломаты лишь только тщеславия ради. Он имел парфюмерную фабрику, ворочал миллионами франков и, хотя последние соки выжимал из своих рабочих, весьма усердно сам себя стриг под социалистическую гребенку.

 

После совещания с Шухтаном и Мусманеком мосье Тиво пообещал им обуздать «этого молодого человека», доказав ему всю недопустимость расстрелов безоружной трудящейся демократии.

Дипломат-парфюмер изливал свое негодование:

– Возмутительно! Это анахронизм! Почти уже нигде этого нет, а здесь, оказывается, король не только царствует, но и управляет… Поэтому я лишь вскользь поговорю со стариком Видо, основательно же побеседую с этим молодым человеком в гусарском мундире.

Но «молодой человек в гусарском мундире» не пожелал беседовать с мосье Тиво, и озлобленный фабрикант-посланник отправил в Париж другому фабриканту из Лиона, приятелю своему Эррио, шифрованную телеграмму в 250 слов.

Он требовал если и не разрыва дипломатических сношений, то, во всяком случае, морской демонстрации у берегов. В противном же случае он, Тиво, не ручался, что этот коронованный деспот не вырежет всю демократию во всей несчастной Пандурии…