Buch lesen: «Час откровения»

Schriftart:

Muriel Barbery

UNE HEURE DE FERVEUR

Copyright © Actes Sud – 2022

Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates

© Р. К. Генкина, перевод, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство Азбука®

* * *

Деликатный роман, полный любви… Барбери написала книгу редкого изящества.

Le Quotidien du Luxembourg

«Только роза» и «Час откровения» – сумрачный, поэтичный и тонкий диптих.

Le Journal du Dimanche

Весомый и нежный роман.

Le Devoir

Будь фразы Мюриель Барбери камнями, ее книги были бы соборами. Голос ее – песня, возносящаяся к небесам молитва. Она говорит на языке звезд.

Le Figaro litéraire

Книга невероятной красоты, напоенная поэзией и меланхолией.

Les livres ont la parole

Тонкий импрессионистский роман.

Mode et travaux

Очень тонкий портрет Японии, где умелая алхимия сочетает яркую современность с неистощимыми традициями. «Час откровения» полон поэтической носталгии, лишен пафоса и трогает до глубины души.

Le Télégramme

Погружение в империю знаков. Дивная повесть об японских законах красоты, написанная с бесконечным вниманием к деталям. Дань наблюдательности и терпению. Искристый, возвышенный роман, одновременно материальный и философский, где дух веет повсюду и во всем многообразии форм. Инициация, странствие, на которое не хватит целой жизни. Созерцательная одиссея, притча о разнообразии любви, желания и отсутствия, а еще – о наших темных сторонах и слепых зонах.

Radio France

Замечательная книга – то ли величественный храм, то ли проникновенное хайку.

Le Monde des livres

Этот текст разворачивается, как японская каллиграфия: неотвратимая уместность каждого штриха превращает слова в живые картины, не сбиваясь с поэтического дыхания.

Sud Ouest

***

Посвящается Шевалье

И тем, кто живет в Киото, —

Акио, Мэгуми, Сайоко и Кейсукэ, Манабу, Сигэнори, Томоо, Кадзуо, Томоко

и Эрику-Марии


Умирать



В час смерти Хару Уэно смотрел на цветок и думал: «Все держится на цветке». В действительности жизнь Хару держалась на трех нитях, и цветок был лишь последней из них. Перед ним простирался небольшой храмовый сад – миниатюрный пейзаж, усеянный символами. Долгие века духовных исканий, завершившиеся столь точной композицией, – это приводило его в восторг. «Какие усилия сосредоточились на поиске смысла и в конечном счете на чистой форме», – подумал он.

Ибо Хару Уэно был из тех, кто взыскует формы.

Он знал, что вскоре будет мертв, и говорил себе: «Наконец-то я воссоединюсь с предметами». Вдали гонг Хонэн-ина1 ударил четыре раза, и от насыщенности собственного присутствия в мире у Хару Уэно закружилась голова. Прямо перед ним – сад, замкнутый в побеленных известью стенах, крытых серой черепицей. В саду – три камня, сосна, покрытое песком пространство, фонарь, мох. Вдали – восточные горы. Сам храм назывался Синнё-до. На протяжении почти пяти десятилетий каждую неделю Хару Уэно проделывал один и тот же путь – шел к главному храму на холме, спускался через кладбище на склоне и возвращался ко входу в комплекс, которому пожертвовал немало денег.

Ибо Хару Уэно был очень богат.

Он вырос, наблюдая, как снег падает и тает на камнях горного потока. На одном берегу прилепился маленький родительский дом, на другом тянулся лес из высоких сосен, вросших в лед. Долгое время он думал, что его привлекает материя – скалы, вода, листва и дерево. Поняв, что всегда тяготел к формам, которые принимает эта материя, он стал покупать и продавать произведения искусства.

Искусство: одна из трех нитей его жизни.

Конечно, торговцем он стал не в одночасье – потребовалось время, чтобы перебраться в большой город и встретить определенного человека. В двадцать лет, отвернувшись от гор и от отцовской торговли саке, он покинул Такаяму и отправился в Киото. У него не было ни денег, ни связей, зато он обладал редким капиталом: пусть он не знал ничего о мире, зато знал, кто он такой. Был месяц май, и, сидя на деревянном полу, он провидел будущее с ясностью, близкой к той, какую дает саке. До него доносился шум храмового дзен-буддийского комплекса, в котором его двоюродный брат-монах договорился для него о комнате. Сила виде́ния наложилась на необъятность времени, и у Хару закружилась голова. Это видение не сообщало ни где, ни когда, ни как. Оно гласило: «Жизнь, посвященная искусству». И еще: «У меня получится». Комната выходила в крошечный тенистый садик. Солнце золотило верхушки высокого серого бамбука. Среди кустиков хосты и карликового папоротника рос водяной ирис. Один цветок, более высокий и хрупкий, чем остальные, покачивался на ветру. Где-то прозвонил колокол. Время растеклось, и Хару Уэно стал этим цветком. Потом это прошло.

И сегодня, через пятьдесят прошедших лет, Хару смотрел на тот же цветок и удивлялся, что сейчас опять двадцатое мая и четыре часа дня. Однако одно отличие все же было: на этот раз он смотрел на цветок внутри себя. И еще: всё – ирис, колокол, сад – происходило в настоящем. И последнее, самое замечательное: в этом всепоглощающем настоящем растворялась боль. Он услышал шум за спиной и понадеялся, что его оставят одного. Подумал о Кейсукэ, который где-то ждет, когда он умрет, и сказал себе: «Жизнь сводится к трем именам».

Хару – тот, кто не хотел умирать. Кейсукэ – тот, кто не мог этого сделать. Роза – та, кто живет.

Частные покои, где находился Хару Уэно, принадлежали главному священнику храма, брату-близнецу Кейсукэ Сибаты, человека, благодаря которому свершилось его предназначение. Братья Сибата происходили из старинной семьи Киото, которая с незапамятных времен поставляла городу лакировщиков и монахов. Поскольку Кейсукэ равным образом ненавидел религию и – из-за блеска – лак, он выбрал гончарное дело, но был также художником, каллиграфом и поэтом. Примечательным во встрече Хару и Кейсукэ было то, что изначально между ними возникла чаша. Хару увидел эту чашу и понял, чем станет его жизнь. Он никогда не встречал подобного творения: глиняное изделие казалось старым и в то же время новым – сочетание, которое он раньше считал невозможным. Рядом на стуле развалился человек без возраста и, если только подобное выражение имеет смысл, того же разлива, что и чаша. Помимо этого, он был вдребезги пьян, и Хару нос к носу столкнулся со столь же невозможным сочетанием: с одной стороны – совершенная форма, а с другой – ее создатель, пропойца. После того как их представили друг другу, они закалили в саке дружбу на всю жизнь.

Дружба: вторая нить, на которой держалась жизнь Хару.

Сегодня перед ним предстала смерть в виде сада, и все остальное, кроме этих двух моментов, разделенных дистанцией в полвека, стало невидимым. Облако задело вершину Даймондзи2, волной прислав запах ириса. Он подумал: «Остались только эти два мгновения и Роза».

Роза: третья нить.

До



Встреча Хару Уэно и Кейсукэ Сибаты состоялась пятьдесят лет назад в доме Томоо Хасэгавы, кинорежиссера, снимавшего документальные фильмы об искусстве для национального телевидения. Хотя обычно японцы редко принимают у себя гостей, в доме Томоо можно было встретить японских и зарубежных художников и артистов, а также прочую публику, не имевшую отношения ни к художникам, ни к артистам. Сам дом походил на парусник, уткнувшийся в мшистый берег. На верхней палубе наслаждались ветром, проникавшим через окна даже в разгар зимы. Корма судна упиралась в склон холма Синнё-до. Нос указывал на восточные горы. Томоо задумал, нарисовал и построил этот дом в начале шестидесятых годов, чтобы затем открыть его для всех любителей искусства, саке и вечеринок. Вечеринки включали в себя дружбу и смех в ночи. Искусство и саке подавались в чистом виде. Они извечно сохранялись такими, какими и были по своей природе. Ничто и никогда не могло замутить чистоту их эфира.

Итак, вот уже почти десять лет Томоо Хасэгава царил на холме. Его называли Хасэгава-сан или То-тян, используя любовно-уменьшительное детское имя. В его доме приходили и уходили в любое время, даже в отсутствие хозяина. Его любили, мечтали ему подражать, но никто не таил на него обид. Кроме того, он обожал Кейсукэ, Кейсукэ обожал его, и, словно сговорившись, они оба обожали холод. В любое время года они бродили полуодетыми по аллеям храмового комплекса, и на заре десятого января 1970 года Хару впервые составил им компанию. В свете занимавшегося дня холм напоминал льдину, каменные фонари мерцали, в воздухе веяло кремнем и благовониями. Друзья весело щебетали в своих легких одеждах, в то время как у Хару, облаченного в плотное пальто, зуб на зуб не попадал. Однако он не обращал на это внимания, осознав, что в ледяном рассветном воздухе чувствует себя паломником. Родительский дом находился в Такаяме, но местом, где он когда-то жил и будет жить настоящей жизнью, оказался Синнё-до. Хару не верил в предыдущие жизни, но верил в дух. Отныне он станет паломником. И будет непрестанно возвращаться к своему истинному истоку.

Синнё-до, храм, соседствовавший с другими храмами, располагался на северо-востоке города, на возвышенности, которую Хару в расширительном смысле тоже называл Синнё-до. Клены, старинные постройки, деревянная пагода, вымощенные камнем дорожки и, естественно, кладбища на вершине и на склонах холма, одно из которых принадлежало Синнё-до, а другое храму Куродани – и тому и другому Хару, когда у него появились деньги, жертвовал с равной щедростью. На протяжении почти пятидесяти лет каждую неделю он будет проходить под алым порталом, подниматься к храму, огибать его, поворачивать к югу, следуя вдоль двух кладбищ и пересекая третье, смотреть на Киото внизу, у своих ног, спускаться по каменной лестнице Куродани, прогуливаться между храмами, направляясь на север, чтобы вновь оказаться в исходной точке, и каждое мгновение ощущая себя дома. Поскольку буддистом он был только по традиции, но хотел приобщиться к средоточию своей жизни, он взлелеял убеждение, что буддизм есть имя, которое в его культуре присвоили искусству или же, по крайней мере, тому источнику искусства, которое он сам называл духом. Дух был всеобъемлющ. Дух давал объяснение всему. По какой-то мистической причине холм Синнё-до воплощал его суть. Следуя по своему закольцованному пути, Хару проходил по обнаженному остову самой жизни, очищенной от всей ее похабщины, отмытой от любой пошлости. С годами он понял, что его озарения рождались из внутренней формы этого места. На протяжении веков человеческие существа соединяли здесь строения и сады, располагали храмы, деревья и фонари, и в конце концов эта терпеливая работа претворилась в чудо: меряя шагами аллеи, человек общался на «ты» с незримым. Многие приписывали этот феномен присутствию высших созданий, населяющих священные места, а вот Хару научился у камней из потока своего детства тому, что дух порождает форму, что ничего, кроме формы, не существует, именно из нее вытекает благодать или уродство, а вечность или смерть заключены в изгибах скалы. И потому той зимой 1970 года, когда он еще был никем, Хару решил, что его прах однажды упокоится именно здесь. Ибо Хару Уэно знал не только кто он, но и чего хочет. Он просто выжидал, когда поймет, какую форму должно принять его желание.

Вследствие всех этих обстоятельств в момент знакомства с Кейсукэ Сибатой он увидел средь бела дня свое будущее так же ясно, как стоявшую перед ним глиняную чашу. В тот вечер Томоо Хасэгава в подражание меценатам устраивал прием с целью продвижения группы молодых нетрадиционных художников. По обыкновению, они принесли на парусник Синнё-до свои творения, и здесь собрался весь Киото; люди пили, болтали, а потом расходились по домам, разнося повсюду имена этих художников. Большинство из них были свободными электронами. Они не принадлежали ни к какой-либо школе, ни к семье и всячески настаивали (что с культурологической точки зрения было довольно сложно) на собственной самобытности. Эти молодые дарования не копировали современное западное искусство, а работали с материей родной земли, придавая ей необычный вид, по-прежнему японский, но не вписывавшийся в установленные каноны. В конечном счете они вполне соответствовали вкусам Хару, потому что походили на то, чем хотел быть он сам: молодым, но глубоким, верным традиции, но не скованным, вдумчивым и, однако, исполненным смелости.

В те времена несколько народившихся галерей современного искусства могли выжить, только если параллельно торговали старинными артефактами, а этот рынок был очень замкнутым и требовал наличия мощных связей. У Хару, сына скромного продавца саке откуда-то с гор, не было ни малейшего шанса туда просочиться. Он оплачивал свою комнату в Дайтоку-дзи3, помогая поддерживать порядок в храме, а свое обучение архитектуре и английскому – работая по вечерам в баре. Все его имущество сводилось к велосипеду, книгам и набору для чайной церемонии, врученному дедом. Четвертым предметом, находившимся в его владении, было пальто, которое он, постоянно мерзший, носил с ноября по май и на улице, и в помещении. Однако, хотя в том ледяном январе у него не было ничего, в его пустые руки попал изумительный компас. Он думал: «Я буду делать то же самое, что Томоо, но только в большем масштабе».

И он это сделал. Но прежде, после череды ночей, обильно орошенных саке, он изложил свой план Кейсукэ и под занавес заявил: «Мне нужны твои деньги, чтобы начать дело». Вместо ответа Кейсукэ рассказал ему одну историю. Около 1600 года сын торговца захотел стать самураем, и отец сказал ему: «Я стар, и у меня нет других наследников, но самураи почитают путь чая4, и потому я даю тебе свое благословение». На следующий день Хару пригласил Кейсукэ в свою комнату и, используя дедушкин подарок, приготовил ему чай, устроив непринужденную и в то же время отчасти торжественную церемонию. Потом они пили саке, болтали и смеялись. Падавший на храмы снег обнимал фонари белоснежными вороньими крыльями, и Кейсукэ ни с того ни с сего разразился куплетом о тщете религии.

– Буддизм не религия, – сказал Хару, – или же религия искусства.

– В таком случае еще и религия саке, – не преминул вставить слово Кейсукэ.

Хару согласился, и они выпили еще. Под конец он уточнил, какая требуется сумма. Кейсукэ одолжил ему деньги.

После чего Хару начал с блеском преодолевать препятствия. Помещения у него не было, он снял склад. У него не было связей, он использовал связи Томоо. У него не было репутации, он сделал ставку на то, чтобы создавать репутацию другим. Он очаровывал всех, и Кейсукэ оказался прав: Хару был до мозга костей торговцем, но, в отличие от отца, ему предстояло стать великим торговцем, потому что он был наделен не только деловым чутьем, но и чутьем чая, или, другими словами, благодати. На самом деле существует два вида благодати. Первый – результат духа, родившегося из формы, и ради него Хару отправлялся в Синнё-до. Второй – тот же первый, только увиденный под другим углом, но, поскольку он принимает специфическое обличье, его называют красотой, и ради него Хару ходил в сады дзен и посещал художников. Его взгляд чая прощупывал их произведения и извлекал из них душу, что сам он формулировал так: «У меня нет таланта, зато вкуса в избытке». И в этом он ошибался, потому что существует и третий вид благодати, именно он питает два других, и в нем Кейсукэ видел высший талант. И если, как в случае Хару, благодать коренится в парадоксе, то не становится от этого менее могучей: всю свою жизнь он будет терпеть поражение в любви, но оставаться королем в дружбе.

* * *

Однако дружба – часть любви.

В один прекрасный день, когда безошибочный вкус Хару в отношении «западников» уже не нуждался в доказательствах, Кейсукэ сказал ему:

– Для меня всё – жизнь, искусство, душа, женщина – нарисовано одной тушью.

– Какой тушью? – спросил Хару.

– Японией, – ответил Кейсукэ. – У меня и в мыслях быть не может прикоснуться к иностранке.

У Хару это в голове не укладывалось, хотя он понимал любовь Кейсукэ к жене, да и, по правде говоря, кто бы не понял? Саэ Сибата была всем, чего только может пожелать сердце. Встреча с ней действовала как удар копья. Больно не было, но возникало ощущение, что перед вами очень медленно разворачивается какое-то несказанное действо. Какое именно? Непонятно, как, впрочем, и все остальное, – никто не мог бы сказать, была ли она красивой, маленькой, живой или серьезной. Бледной, это да. А помимо этого, в памяти оставалось лишь ощущение яркого присутствия, которое возникло на вашем пути. Но вот однажды в ноябрьский вечер 1975 года землетрясение обрушило дерево, когда Саэ и маленькая Йоко ехали по прибрежной дороге недалеко от Касэды, где жила мать Саэ и бабушка Йоко. Легкое землетрясение – и все кончено. Дерево падает на машину, и бесконечность гаснет.

– Это только начало, – сказал Кейсукэ Хару.

– Нет никаких причин, чтобы это продолжилось, – попытался успокоить его Хару.

– Кончай вешать мне лапшу на уши, – сказал Кейсукэ.

– Ладно, – ответил Хару.

Десять лет спустя, четырнадцатого февраля 1985 года, когда умер Таро, старший сын Кейсукэ, Хару стоял рядом с гончаром, не расточая бесполезных слов, и так же двадцать шесть лет спустя, одиннадцатого марта 2011 года, когда пришел черед Нобу, младшего.

– А вот я не могу умереть, – сказал Кейсукэ, когда погиб первый сын. – Это называется «судьба», – уточнил он, беря чашечку с саке, которую протянул ему Хару.

– Откуда ты знаешь? – спросил Хару.

– Звезды, – сказал Кейсукэ. – Надо только уметь слушать. Но ты ведь не умеешь слушать, люди с гор полные придурки.

В действительности Хару Уэно был прежде всего жестким, какими иногда бывают горцы. Не прошло и десяти лет, как он преуспел сверх всех ожиданий. От своих первых шагов он сохранил манеру арендовать самые странные места и там демонстрировать новые произведения. Единственным, что он приобрел в собственность, был склад для хранения работ. В остальном все переменилось: он стал богат, влиятелен, его художников носили на руках. Тому имелась масса причин, одной из которых была образовавшаяся брешь, в которую он сумел прорваться, но не последним делом оказался и тот факт, что он не только с умом отыскивал новых подопечных, но и с тем же сочетанием искренности и расчета подбирал покупателей. Трудно представить себе, до какой степени это разжигало страсти: мало было просто купить произведение искусства, хотелось стать клиентом Хару Уэно. Поначалу он священнодействовал в одиночку, хотя Кейсукэ часто крутился неподалеку, когда Хару заключал сделки. В наличии всегда имелось саке, и пили до позднего вечера, пока Хару не вез всех куда-нибудь ужинать. Когда остальные валились под стол, они с Кейсукэ возвращались пешком под луной. В такие глубокие часы они говорили о главном.

– Почему ты пьешь? – спросил Хару еще до смерти жены друга.

– Потому что я знаю судьбу, – ответил Кейсукэ.

И когда умерли Саэ и маленькая Йоко, он сказал другу:

– Я же тебя предупреждал.

В другой раз Хару спросил:

– Что для тебя ценнее – незримое или прекрасное?

Кейсукэ не появлялся несколько дней, а потом принес Хару самую чудесную картину, какую когда-либо кто-либо написал. Иногда они просто любовались звездами, покуривая и беседуя об искусстве. В другие ночи Кейсукэ рассказывал истории, где смешивались классическая литература и его личный фольклор. Наконец, каждый возвращался к себе, в дома, расположенные метрах в двухстах друг от друга, на брегах Камо.

Камо… метрономом жизни Хару была еженедельная прогулка в Синнё-до, но якорь он бросил на берегу реки, протекавшей через Киото с севера на юг, разделяя город на две части. Все коренные горожане знают: именно ее берега, песчаные тропы, дикие травы и цапли задают пульс древнего города.

– Дай мне воду и гору, – говорил Кейсукэ, – и я слеплю тебе мир, долину, где вьется неуловимое.

Хару купил старое полуразвалившееся строение, которое, повернувшись спиной к западу, разлеглось вдоль реки и смотрело на восточные горы. Он еще не завершил архитектурное образование, но, видит бог, уж нарисовать дом он мог. Вместо дряхлой хибары он возвел чудо из дерева и стекла. Снаружи дом выходил на воду и горы. Внутри он распахивался крошечным садам. В центре главной комнаты в стеклянном стакане, открытом небу, жил молодой клен. Хару использовал мало мебели, но очень обдуманно; он привез сюда несколько произведений искусства. Свою спальню он оставил совершенно пустой – единственным исключением стали футон5 и картина Кейсукэ. По утрам он пил чай и смотрел, как вдоль берегов среди кленов и вишен мелькают бегуны. По вечерам он работал один в своем кабинете, угловые окна которого выходили на восточные и северные горы. И наконец, он укладывался спать, прожив еще один день в долине неуловимого. Однако половину времени он проводил не один: на купленном складе он устраивал приемы, где пили и танцевали между упаковочными ящиками, а у себя дома – дружеские посиделки, где пили и беседовали у стеклянной клетки с кленом. Люди бывали и у Томоо, где неизменно встречали Хару, как и у Хару – Томоо, где у того имелись свои персональные палочки для еды. И в любом случае и там и там присутствовал Кейсукэ.

Наступает двадцатое января 1979 года, и, конечно же, Кейсукэ на месте. Саэ и Йоко уже в ином мире, но Таро и Нобу, два его сына, пока еще среди живых. Вместе с ними в своем недавно распахнувшем двери доме на берегу Камо Хару празднует тридцатилетие. Как обычно, присутствуют завсегдатаи, незнакомцы и много женщин. Саке льется рекой, витает легкий смех, время похоже на пальмовые ветви, ласкаемые бризом. Снаружи идет снег, и каменный фонарь в клетке клена покрыт белоснежными вороньими крыльями. Вместе с Томоо входит женщина, Хару видит ее спину, рыжие волосы, собранные в пышный пучок, зеленое платье, бриллианты в ушах. Она разговаривает с Томоо, смотрит на дерево, поворачивается, и ему открывается ее лицо. Внезапно, без всякого предупреждения, как иногда падает туман, с легкостью покончено.

* * *

– Веер не может развеять туман, – говорит Кейсукэ молодому скульптору, не глядя на того, потому что смотрит только на Хару.

Он замолкает, и через несколько секунд недоумевающий молодой скульптор сбегает, пробормотав невнятные извинения, но Кейсукэ, поглощенный зрелищем занимающегося пожара, не обращает на него никакого внимания. Он умеет читать звезды, и пожары ему тоже знакомы – а в этой женщине, без сомнения, гнездится один из них. Он не боится за Хару – пока еще нет, – он боится за нее. Никогда прежде он не встречал человеческого существа, в котором бы чувствовалось подобное не-присутствие.

– Это Мод, она француженка, – говорит Томоо, и Кейсукэ думает: «Туман».

Рядом стоит Хару, и Кейсукэ думает: «Веер». Он перехватывает взгляд зеленых глаз француженки, изящно обведенных темными полукружьями. Она говорит что-то по-английски, Хару со смехом отпускает в ответ какое-то короткое замечание.

– Я не говорю по-английски, – отвечает Кейсукэ по-японски.

Она делает небрежный жест, что может означать как «это не страшно», так и «кому какое дело». У всех возникает ощущение, что пространство – а может, и время – искривляется, потом все вроде бы приходит в норму, и Кейсукэ знает, что женщина проведет эту ночь у Хару. Сегодня вечером в комнате присутствует немало женщин, которые были или остаются его любовницами. Он самый обаятельный из мужчин и лучший из друзей, для которого любовь лишь ответвление дружбы, а семья… «Семья – слишком низкая ветвь, недолго и макушкой стукнуться, я предпочитаю ветви повыше», – обычно заявлял он, но до того, как погибли Саэ и Йоко. На похоронах, раз уж дружба – часть любви, он говорит:

– Судьба плохо выбирает ветви.

Зато этим вечером сам Хару пытается разогнать туман. С бокалом саке в руке, лишенный способности видеть, он пускает в ход все свои веера: веер беседы на прекрасном английском, которому завидуют все японцы; веер юмора, с которым он управляется в европейском стиле; веер непринужденной болтовни, искусством которой он овладел благодаря своему кругу общения, в частности знакомству с французами. Но ничто не может развеять таинственности дамы. Она говорит, что работает пресс-атташе в одном культурном фонде, он пытается прочесть ей лекцию о японском искусстве. Она слушает с непроницаемым видом и в какой-то момент тихо говорит я согласна, и это звучит как я умираю. Хару запутался в этой женщине, она кажется ему бесконечной, и в то же время ее будто здесь нет, он стоит перед пустотой, в которой плавают мертвые звезды. Он замечает, что у нее очень красивый рот, уголки губ образуют удивительную складку; мгновенно чувствует, что добьется своего, хотя что-то от него ускользает.

На другом конце комнаты что-то еще вызывает у Кейсукэ тревогу, хотя в голове у него никак не складывается отчетливое представление, что именно, а поскольку саке есть факел, озаряющий корни вещей, он пьет. Час спустя налицо единственный явный результат: он вдребезги пьян, сидит на полу, привалившись спиной к стеклянной клетке клена и вытянув ноги, а голова сквозь прозрачное стекло кажется увенчанной мерцающими вороньими крыльями. Это прекрасная ночь, залакированная снегом, небо ледяное, звезды без лишнего блеска подсвечивают его густую тушь. Француженка и Хару стоят по другую сторону дерева, и Кейсукэ вновь поражается царящей в этой женщине пустоте, против которой саке бессильно, поскольку у бесплотности нет корней. И однако, это не-присутствие, эти текучие безразличные жесты распространяют вокруг дуновение пожара. Он различает изумрудное платье, бриллианты в ушах, помаду, тонкое лицо. Но все связующее тонет в неопределенности – пропорции, сочленения, сцепление, все то, что слагает отдельные части в единство. Кейсукэ не может представить себе эту женщину целиком и знает, что алкоголь тут ни при чем, все дело в отсутствии в ней тех невидимых связок, которые соединяют разрозненные фрагменты живых существ. На него наваливается воспоминание о Саэ; вот они в доме на Камо, он узнает спальню, свет, тело жены, и в этом текучем пожаре, коим является Мод, перед ним вдруг предстает нечто прямо противоположное тому, кем была Саэ. По правде говоря, он, словно в приступе своеобразной слепоты, не различает ни форм, ни контуров, но эта невосприимчивость к обычным параметрам, присущие зрению, позволяет ему распознать скрытое. И потому он, навеки обреченный вдовству и искусству, пронзает туманы, скрывающие видимое и выявляющие невидимое, то единственное пространство, где он еще может вылепить чьи-то присутствия. Иногда, при должном количестве саке, дружба вносит свою лепту, и из всех прочих Хару остается тем, кто ярче всех сияет во мраке. Было что-то воплощенное в этом мужлане с гор – Кейсукэ чувствует в нем изломы, словно сеть кракелюров, и это глубоко его трогает. В остальном, и главным образом в искусстве, они пребывают в разных частях спектра: Хару взыскует формы, к второстепенности которой стремится Кейсукэ, загоняя невидимое в извивы, где не существует ни линий, ни текстуры, ни цвета. Все отходит на второй план, чтобы уловить предмет в его обнаженности, и тогда он уже не предмет, а присутствие, и в этом беге с завязанными глазами Кейсукэ по-прежнему надеется увидеть дух в его чистом виде.

– Однако в конечном счете остается женщина или чаша, – замечает Хару.

– Ты слеп, потому что смотришь, – отвечает Кейсукэ. – Ты должен научиться не смотреть.

И вот Кейсукэ сидит, привалившись к стеклянной клетке с кленом, и ужасается тому пожару, коим является Мод, если глянуть на нее его глазами, привыкшими к меркам существования Саэ. Он думает: «Что делает огонь, бегущий в пустоте? Он не разгорается и не подымается ввысь, он медленно пожирает себя изнутри». По мере того как обостряется его ви́дение, крепнет уверенность, что он упустил нечто важное, и ему странно находиться совсем рядом со средоточием трагедии и не видеть ее. Увы, он слишком пьян, чтобы понять знаки, заключенные в этом зрелище, и просто наблюдает за Хару, который все щебечет и щебечет, в то время как женщина задумчиво слушает, слегка наклонив голову. А Хару не замечает, что Кейсукэ следит за ним. Он много выпил, но если и пьян, то лишь от благосклонности этой иностранки, она удивляет и очаровывает его, он теряет голову от ее профиля камеи, светлой кожи, рыжих волос. Он смутно чувствует за всем этим – но за чем именно? – иную странность, но решает, что поразмыслит об этом после. Единственное, чего он хочет, – целовать эти губы, ласкать плечи и грудь, проникнуть в ее тело, и думает: «Остальное откроется после».

* * *

И вот сейчас, сорок лет спустя, когда Хару Уэно смотрит на смерть, облаченную в сад, перед ним снова проходят жизни, высеченные этим после – после Саэ, после Мод, после Розы, – и думает: «Кейсукэ горло надсадил, твердя мне об этом, а я не желал замечать никаких признаков, я ничего не видел, потому что продолжал смотреть». Но в тот день, двадцатого января 1979 года, гости постепенно покидают дом, Кейсукэ увозят на строительной тачке, и все долго смеются в ночи, потому что холод не пугает этих выходцев из до. Однако один из них знает, что они уже скользнули в после, и осталась лишь долгая литания после, и вся жизнь есть это непрестанное после. Укладывая гончара в тачку, Томоо, тоже пьяный в стельку, сказал ему «Хару», но Кейсукэ услышал «опасность». Для того, кто обладает внутренним глазом, чистота саке всегда остается нерушимой. Ничто и никогда не может замутить этот эфир. Кейсукэ уверен, что саке может взять над ними верх, но никогда не возьмет их душу. Благодаря глазу и саке оба увидели, что Хару в опасности.

В опустевшем доме на Камо Хару входит в воду, и француженка следует за ним. Он рассказывает ей о дереве хиноки6 и о том, как скучает по временам сэнто7, когда у японцев еще не было отдельных ванных в домах. Она сидит напротив него, проводит рукой по гладкому деревянному бортику купели.

– Но ведь сэнто еще есть, – тихо говорит она.

Хару качает головой.

– Они исчезнут, – отвечает он.

Большая ванна мерцает в светотени ночного часа, луна и садовые фонари бросают отсветы на ее лицо и тело. У нее белые груди, плечи балерины, она вытянута, как стебли тростника, изящно худощава. По непонятной причине Хару вспоминает одну историю, рассказанную Кейсукэ, и пускает в ход новый веер.

– В середине эпохи Хэйан8, в тысячном году по вашему календарю, – говорит он, – наступили удивительно прекрасные рассветы. В глубине небес угасали охапки алых лепестков. Иногда в эти отсветы пожара попадали большие птицы. При императорском дворе жила одна дама, заточенная в своих покоях. Благородство ее рода наложило на ее судьбу печать плена, и даже маленький сад, примыкавший к спальне, был ей запретен. Но чтобы полюбоваться на рассвет, она опускалась на колени на деревянный настил внешней галереи, и с первого дня нового года каждое утро в сад приходил лисенок.

1.Хонэн-ин – буддийский храм в окрестностях Киото. – Здесь и далее примеч. перев.
2.Даймондзи – гора на северо-востоке Киото, один из символов города.
3.Дайтоку-дзи – буддийский храмовый комплекс и монастырь дзенской школы Риндзай на севере Киото.
4.Путь чая – специфическое понятие, многие века существующее в китайской чайной культуре, самой древней на Земле. Чаепитие – лишь одна из составных частей этого пути. Цель чайной церемонии – «создание дистанции между миром чаепития и миром повседневности», воспитание чувства покоя и самососредоточенности и в конечном итоге «воспитание души».
5.Футон – традиционный японский матрас.
6.Хиноки – кипарисовик туполистный, японский эндемик.
7.Сэнто – японские общественные бани.
8.Эпоха Хэйан – период в истории Японии с 794 по 1185 год. Слово «Хэйан» в переводе означает «мир», «спокойствие».
€3,61
Altersbeschränkung:
18+
Veröffentlichungsdatum auf Litres:
01 März 2023
Übersetzungsdatum:
2023
Schreibdatum:
2022
Umfang:
197 S. 13 Illustrationen
ISBN:
978-5-389-22850-4
Download-Format:
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,2 basierend auf 70 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,7 basierend auf 9 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,6 basierend auf 9 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4 basierend auf 39 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 3,6 basierend auf 11 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,3 basierend auf 55 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,9 basierend auf 32 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,2 basierend auf 17 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4,8 basierend auf 5 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,4 basierend auf 3097 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,8 basierend auf 17 Bewertungen
Audio
Durchschnittsbewertung 4,5 basierend auf 21 Bewertungen
Audio
Durchschnittsbewertung 4,4 basierend auf 40 Bewertungen
Text, audioformat verfügbar
Durchschnittsbewertung 4,2 basierend auf 70 Bewertungen
Audio
Durchschnittsbewertung 4,5 basierend auf 1248 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 4 basierend auf 39 Bewertungen
Text
Durchschnittsbewertung 3,6 basierend auf 25 Bewertungen