Buch lesen: «Осударева дорога (сборник)»
© Пришвин М.М., наследники, 2019
© ООО «Издательство „Вече“», 2019
© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2019
Осударева дорога
Аще сниду во ад – и Ты тамо еси.
Пс. 138
Часть I. Лес
I. Мирская няня
Холодный родничок возле нашего костра бежит в ту сторону гор, где вишни цветут, и соловьи поют в яблонях, и, может быть, люди, если верить песням и сказкам, где-нибудь там нежно любят друг друга. Мы тут ночевали, и родничок нам журчал о благодатной южной стране. Утром мы затоптали костер, прошли немного, и вот он опять такой же, родничок, бежит, только не в ту сторону, южную, а в нашу, беломорскую, где, пусть бывает, у людей еще нежнее любовь, но где только песни поют о благоухающих садах, и никто никогда не видал цветущей вишни и не слыхал соловья, и жизнь проходила у всех нас с малолетства в суровой борьбе с суровой природой.
Шли мы долго этим ручьем, и все он усиливался и громче лепетал на камнях. Вдруг лес расступился, и показался незарастающий след далекого от нас военного похода.
– Осударева дорога, – сказал отец.
Остановились. Отец шапку снимает.
Это была незарастающая дорога со времен царя Петра. Этим путем царь народом, собранным с трех губерний, волоком тащил корабли с севера на шведа.
– Что тут народа легло! – говорит отец.
А шапку как снял, так и не надевает.
На кладбищах, на священных местах наши отцы всегда шапки снимали: осударева дорога для них была местом священного народного труда, где нам, маленьким, нужно было чего-то бояться, пристойно вести себя и слушаться старших.
Мы спускались ручьем все ниже и ниже, пока он не стал речкой в спокойной долине. Тут мы сели в карбас, и вода нас понесла. Отец правил и подгребал. Я с ружьем наготове сидел на носу. Вижу, из заводи выплыла впереди нас пара лебедей.
– Не стреляй!
Я поглядел на отца.
– Потому, – говорит он, – что они от нас не летят, а почему не летят, сынок мой, сам догадайся.
Не успел это он выговорить, как из травки выплыли лебедята.
Речка была неширокая, лебеди не смели нас пропустить, не могли нам и довериться, и тоже не могли бросить детей и улететь. Им оставалось только плыть поскорее вперед. И маленькие так спешили, что лапки назади их, вытянутые виднелись, и вода между ними шумела. А большие лебеди и хотели бы, и могли бы много скорее плыть, но оглядывались на малышей и поджидали.
Что тут делать? Птицы стесняли ход нашей лодки, мы же птиц стесняли. Так всё и плыли медленно из-за птиц до самого Выгозера. Тут мы поставили парус, и хорошая поветерь взяла нас на Карельский остров, а лебеди по этой речке, Телекинке, поплыли обратно одной тесной кучкой со своими лебедятами.
На Карельском острове в то время на берегу было столько бань, сколько во всем селе домов. У каждого хозяина на берегу была своя банька, тут каждый рыбак у себя и парился, весь красный, прямо из-под веника, выходил на порог и бросался в холодную воду.
Возле каждой баньки, так тесно, что вода была серая, плавали дикие утки: староверы их не трогали, принимая в пищу только горнюю дичь. Мне казалось тогда – это был остров непуганых птиц. Тут были утки разных пород и с ними гагары, чайки, зуйки. Отступая от бань, повыше стояло село с узкими улицами. Перед иными домами были тогда восьмиконечные деревянные кресты, такие большие, что на них можно было бы и теперь распять человека.
Особенно большой и крепкий крест стоял перед двухэтажным домом бабушки нашей Марьи Мироновны, где мы с отцом останавливались и ночевали. Только не так-то просто было войти в ее дом. Отец издали начинал шаркать ногами о траву; к бабушке нельзя было прямо ввалиться рабочему человеку, как это сплошь да рядом бывает в крестьянских домах: с улицы – прямо в избу в рабочей одежде.
Прежде чем ступить на чистый половичок и подняться наверх по лестнице, надо было хорошо ноги почистить, надо было обмыть лицо и руки в уголку, поливая воду из глиняного умывальника-чайника, подвешенного на веревочке: носик в одну сторону и носик в другую.
Поднявшись наверх, мы долго крестились по-староверски двумя перстами на старинные иконы с неугасимыми лампадами. Марья Мироновна не сразу к нам выходила. Был такой слух, и мы этого ужасно боялись, будто бабушка Мироновна спит всегда в гробу, ждет светопреставления, и что гроб ее сделан из карбаса, покрашен в черный цвет с белыми костями накрест на одном борту и с белым черепом на другом.
Мироновна на Выгозере была мирской няней. Когда заболеет у кого-нибудь дитя и слух об этом добежит до Мироновны, она садится в свой черный карбас и уплывает с Карельского острова. На пороге того дома, где заболело дитя, вскоре появляется высокая властная старуха и спрашивает голосом, вместе строгим и ласковым:
– Не улетела еще ангельская душка?
Тогда, если душка не улетела, все идут из дома спокойно на работу в поля или рыбу ловить, а Мироновна делается хозяйкой, и ее слушаются все в доме и боятся, и всем она распоряжается, как только ей вздумается, пока не отходит дитя.
Вот то и было всем на Выгозере дивно и непонятно, как это она ждет светопреставления, проповедует конец света, а только где заболеет ребенок – вся убьется, вся изведется, пока не отходит дитя. С одной стороны – свет кончается: лежит в гробу в ожидании конца, с другой стороны – тому же самому человеку так делается, будто свет только что начинается: сидит у постели ребенка.
Выходила к нам Марья Мироновна, высокая, прямая, с лестовкой в руке. Мы ей чинно кланялись, спрашивали, не нужно ли для нее поработать. И работали, бывало, и не один день. Сигов ей наловим, накоптим, насолим, щук распластаем, навялим впрок на солнце желтое щучье прочное мясо. Ей, постнице, этого хватит надолго. И мы не одни ей помогали. Этим мирская няня кормилась и больше ничего за свой труд нигде никогда не брала.
Кто много пожил, тот не удивится, как могла уцелеть до нашего времени Марья Мироновна. Так похоже, будто мысли и помыслы наши не исчезают сразу, а остаются долго вертеться, как маховики на холостом ходу. Мало ли чего такого не бывает! Поют же до сих пор на Севере былины о Владимире Красном Солнышке, о древних русских богатырях, и о соловьях на вишнях, и о яблоньках, каких у нас не бывает, виденных нашими предками еще в Киевском царстве.
II. Сказанье о венике
Многие из нас, ребят, конечно, в детстве болели, и у всех у нас таких побывала Мироновна. У кого она была и кому о чем-нибудь рассказывала, так тому на всю жизнь ее слова и оставались в поучение. Зимой в долгие вечера мы, ребята, слышали от мирской няни, как в старинное время здешние люди боролись за старую веру. Страшно было слушать эти правдивые рассказы о том, как люди собирались в деревянные срубы и, когда царские солдаты подходили, поджигали смолье.
Так распалит, бывало, Марья Мироновна, так настроит наше детское доверие, что вот взял бы сейчас и сгорел бы за старую веру. И так робко спросишь, бывало:
– А нельзя ли нам, бабушка, взять и сейчас вместе с тобой сгореть за старую веру?
– Не спешите гореть, – отвечает она, – успеете. Придет время, все вместе сгорим. Весь свет будет гореть: кто за старую веру, кто – за новую.
Мы только одно знали про старую веру, что у нас в старой вере крестятся двумя пальцами, а не тремя, что у нас в старой вере люди живут строго, а в новой – легко. В старой вере живут как надо всем, а в новой – как кому только самому захочется.
– Так слабость родилась в людях, – поясняла нам няня.
И всегда рассказывала нам одну и ту же свою сказку-быль о заколдованном венике, соблазнившем пустынников-староверов на легкую жизнь.
Было это еще в те времена, когда в гонениях за веру сильные люди разбежались по лесам на берегах реки Выга и в ожидании неминучего светопреставления лежали в гробах. Так, был один такой пустынник отец Корнилий. Лежал он в своей маленькой келье в гробу, молился. Конечно, время от времени он вставал поглядеть, не показывается ли чего-нибудь на небе, нет ли признаков конца земных мук.
И так было раз, встав из гроба, отец Корнилий выглянул на свет в свое маленькое окошечко. Увидав, что комары столбами стоят над рекой, Корнилий живо скинул рубашку, вышел из кельи и сел, голый, на камень у самого берега.
Сколько времени так мучил себя пустынник – неизвестно. Скорее всего мученье это он не сам себе выдумал, а взял в пример из древних книг. Сам по себе Корнилий был живой человек, из крестьян. Искусанному комарами, и злой таежной мошкой, и слепнями сладко вспомнилось прежнее крестьянское житье, когда, бывало, каждую субботу добрый крестьянин парился в бане и стегал себя до беспамятства березовым веником.
– Вот бы попариться! – прошептал он.
И только-только он это прошептал, вдруг видит, будто что-то мелькнуло в белой пене порога, покружилось на плесе, и по заводи медленно к ногам пустынника подплыл обыкновенный банный веник. После говорили об этом, что не царствами, не дворцами, не золотом, не серебром ухитрился прельстить нечистый старого крестьянина, а этим самым обыкновенным березовым веником.
Подивился добрый крестьянин венику, подержал в руках. Никто в пустыне, кроме птиц и зверушек, не мог видеть, как пустынник хлестнул себя голого мокрым веником по искусанной спине.
– Грех какой! – перекрестился он и бросил его обратно в реку.
Провожая глазами уплывающий веник, Корнилий подумал и сказал:
– Значит, повыше еще житель есть.
И захотелось ему, вот как захотелось, как в старину, просто попариться в бане. А еще больше захотелось повидать, побеседовать по душе с тем простым человеком, там повыше на Выгу, кто не думал о близком светопреставлении и во все свое удовольствие мог париться в бане.
– Прости, Боже! – сказал Корнилий.
И, прибрав немного у себя в избушке, отправился к верхнему жителю в гости.
А пониже отца Корнилия на Выгу спасался поморец Лука. Веник, брошенный отцом Корнилием, скоро приплыл к нему и тоже обрадовал его. И тоже стало ему на душе полегче. И представилось, будто там, наверху, есть жизнь невинная, простая и прекрасная. Попросту говоря, старику, измученному комарами, захотелось попариться. И тоже он, как и отец Корнилий, не задумался об искушении.
– Прости, Боже! – сказал Лука.
И отправился к верхнему жителю в гости.
Тоже и пониже Луки, спасаясь от новолюбцев, проживал добрый инок Серапион с матерью своей старицей Нимфодорой. Серапион, увидев плывущий веник, сказал своей матери:
– Матушка, видно, там, повыше, тоже есть житель.
Нимфодора поглядела на веник, пожевала губами, и старухе тоже очень захотелось попариться.
– А ничего это, матушка? – спросил Серапион.
– Бог простит! – ответила Нимфодора.
И, убрав все в своей келье, наготовив лучинок, труту, дровец, на случай, кто заблудится, они оставили на двери знаки, что ушли к верхнему жителю.
Да недалеко по Выгу от впадения речки Ковжи жил Архип Авраамов, да пониже того на два перехода, да за большими порогами, да у Березовой заводи, да у Лисьей норы. Так от низу и до верху, от избушки к избушке, понимая условные знаки, – что хозяин келейки отправился к верхнему жителю, – собрались все пустынники у отца Даниила, в сердечной простоте пустившего вниз по реке банный веник.
– У тебя, отче, – сказали ему, – все есть. И банька, и рыболовные сети. Видно, ты живешь по желанию и мало думаешь о близком конце.
– Милые мои други, – ответил отец Даниил, – о конце своем помышляю неустанно, но помышляю тоже угодить Господу и телесной своей чистотой. Вода-матушка, она ведь чистая бежит. Ни в ней мышки, ни таракашки.
– Да что есть вода? – спросил отец Ферапонт.
– Вода-матушка, – отвечал инок Серапион, – есть, как и мы, тоже грешница. В чем-то она согрешила там, на небе. И падает к нам вниз на землю на доброе дело, на работу для нас всех. Смотрите, вон как она бьется, размывает скалистый берег, а вот там намывает, и где намоет, поднимается всякое растение на плодородной земле. Кончит работу вода, сделает свое полезное дело – и получает прощенье, подымается вверх облачками-тучками, ходит по ветру. Так и мы, грешные люди, и падаем, и работаем, и подымаемся.
– Вот это правильно, – сказал Ферапонт. – Вода нам, грешникам, первый пример: капелька с капелькой соединяются на общую работу. Так и мы, человек с человеком, должны сходиться на труд. Я так понимаю, отец Даниил?
– Не надо бояться людей, если сходиться на доброе дело, – кратко ответил отец Даниил.
И с этим все согласились, что пустынникам париться можно, и с тем тоже согласились, что рыбу тоже ловили и святые апостолы. Значит, если и теперь вместе сойдутся, – в этом нету никакого греха.
Греха-то, конечно, и не было, только одно упустили добрые пустынники: забыли они о близком конце, о том, что все пророчества сходились на близости дня светопреставления, что все мученики, сгоревшие в срубах, с этой верой поджигали смолье: не себя это они сами кончают, а Господь их рукой весь мир поджигает.
А нынешние пустынники, забыв это, согласились на легкую жизнь, в том, что вместе им жить будет лучше.
И хорошо бы, и все бы на пользу, только уж что-нибудь бы одно: или конец, или начало жизни. А пустынники с тех пор стали хромать на оба колена: и жить-то хочется, и гореть надо. Вот отчего и началась слабость.
Перед тем собирались вместе, чтобы умирать, а теперь собрались, чтобы жить, и тут же принялись искать удобное для хлебопашества место. После долгих поисков по реке Выгу и по его притокам вернулись к старому месту, где жил отец Даниил.
– Нет лучше этого места, – сказали искатели.
Добрый старец Корнилий, первый пустынножитель, увидевший веник, на эти слова ответил:
– Место, может быть, есть и лучше нашего, да что в том хорошего, когда много ищешь да разного хочешь. Есть места много лучше нашего, да тут сорока кашу варила.
После этих слов отец Даниил благословил начать здесь общежитие, и прозорливец Корнилий сказал напослед:
– Тут сорока кашу варила: мы поселимся здесь, а возле нас со временем соберутся хорошие люди с люлечками и с мамушками.
Слова прозорливого старца сбылись очень скоро: со всех сторон стали стекаться измученные гонением люди на то место, где вначале жил один только отец Даниил. От соединенных усилий из-под рук человека скоро вышла из дикого леса, из-под камней плодородная земля. Народились большие стада. Явились корабли для торговых поездок в Норвегию и на юг. В женском общежитии на реке Лексе стали процветать выгорецкие тонкие рукоделия – северное искусство. В мужском, на Выгу, братья Денисовы сочиняли свои знаменитые «Поморские ответы», ходившие в списках по рукам и на севере, и на юге вплоть до Киева. Свой историк Иван Филиппов писал «золотой тростью» свою известную историю Выгореции. В то же время невозможно стало при множестве людей следить за строгостью нравов, беречь «сено от огня»: общение мужского пола и женского. И вокруг монастыря, как предсказал прозорливец Корнилий, стали жить не подвижники, а самые обыкновенные люди с мамушками и с люлечками.
Так мало-помалу на Севере внутри великого государства Петра стало расти другое не совсем дружественное ему государство Выгореция.
Можно понять Марью Мироновну, что скорее всего она к тому, наверное, всегда и вела свою сказку о венике, что пустынники, соединившись вместе, слишком уж направили свое внимание к устройству жизни земной и тем возбудили внимание и зависть людей, не имеющих никаких стремлений к жизни небесной. Вот это пристрастие к жизни земной, наверно, она и называла слабостью.
Осударева дорога проходила очень недалеко от того места, где жили выгорецкие пустынники в двух своих монастырях: в мужском на Выгу и в женском на Лексе. Великий ужас напал на староверов, когда прошел слух, что сам царь-Антихрист с сыном Алексеем, с большим народом, с кораблями приближается к ним. Многие бросились к прежним приемам борьбы: натащили из лесу смолье, заложили его в деревянные строения, чтобы не сдаваться живыми, – сгореть вместе со своим нажитым добром. Одни хотели гореть, другие бежать, как прежде, и расселяться поодиночке в глухих местах.
Время жизни нашей летит быстро, но если пристально смотреть на часы, так оно, кажется, не идет даже, а стоит. Так точно и в прошлом, если считать время годами, далеко кажется от нас то время, когда Петр со своим сыном Алексеем во главе свиты своей и народа, собранного с трех губерний, подходил к Даниловскому общежитию на Выгу. Но если время не годами считать, а по человеческой жизни, то оно окажется совсем недалеким от нас. Восемьдесят лет тому назад родилась в Надвоицах наша Марья Мироновна, а еще за восемьдесят лет от нее был жив последний большак Выгореции, а еще за восемьдесят лет от него и проходил Петр со своими кораблями по Выгореции.
Марья Мироновна об этом ужасе раскольников перед встречей с царем-Антихристом рассказывала так живо, будто она сама царя в лицо видала, сама же будто и закладывала в деревянные стены смолье.
– Не от самого царя вред был, – говорила она, – а больше от клеветников и завистников, окружавших царя.
И, конечно, они при первом случае доложили царю, что совсем недалеко, здесь на Выгу, живут пустынники своим собственным маленьким государством, богатеют, торгуют, пишут книги, проповедуют старую веру, а за царя Богу не молятся.
Расспросив подробно об устройстве замечательной общины, Петр так обрадовался встрече с такими дельными людьми, что пропустил, наверно, мимо ушей или просто не придал значения тому, что они за царя Богу не молятся.
На этом месте рассказа всегда, бывало, дрогнет какая-то струнка в лице Марьи Мироновны, для нас, ребятишек, очень приятная. Казалось, будто бабушка наша очнулась от своей постоянной ужасной мысли о скором конце света, любовно-лукаво примиряясь с землей.
И непримиримая наша обличительница новой веры начинала горячо восхвалять царя.
– Как же так, – спрашивали мы Марью Мироновну, – то называла царя Антихристом, а то вот теперь восхваляешь?
Тогда с не сходящей с лица лукавой улыбочкой добрая и совсем другая Марья Мироновна, не обличительница, а мирская няня, говорила нам:
– Это, деточки, по вере мы считали царя за Антихриста, а по делам своим он прошел как отец отечества благоутробнейший, оставляя сердце свое в руках всемилостивого небесного Отца, человеколюбиво милующего пустыню сию.
И спокойно рассказывала дальше, как царь потом вспомнил о пустынниках и, вместо того чтобы наказывать их, – что Богу за него не молятся, – заставил их отливать пушки на пользу всего государства Российского. И когда пустынники, желая сохранить в целости свое общежитие, уступили царю, то эта слабость привела к другой слабости, и вся жизнь монастыря начала падать и разлагаться.
При царе Александре Третьем приехал чиновник, все описал, все опечатал, и с тех пор Выгореция кончилась.
– А как же быть, – говорила Мироновна, – как же быть тоже и царям? Он же государь, у него на руках большое дело, не он виноват, а каждый из нас виноват в своей слабости.
И, вспоминая веник, еще говорила:
– Сидели бы отцы на местах, ждали бы терпеливо в гробах своих конца света, а то нет! увидали веник, и захотелось попариться. Мало ли что самому-то захочется! Деточки, не по желанию живите, не как самому хочется, а как надо всем нам жить.
III. Финский кофей
Там, где весь наш коренастый могучий Выг тремя падями валится вниз в озеро Воицкое, в селе Надвоицы, в своем хорошем доме живет родной брат Марьи Мироновны, богатый и могутный рыбак Сергей Мироныч.
Случилось, около праздника Николы Вешнего заболел у этого дедушки Мироныча семнадцатый внук, и Марья Мироновна, мирская няня, на своем черном карбасе приплыла к брату в дом и стала ходить за мальчиком. Вскоре тут подошел и самый праздник Николы, любимый на Выгозере. В Надвоицах и на всем Выгозере, на островах, и на суземе, и на Сегозере, и даже в большой глуши на Хижозере давным-давно от финских карелов ловцы и полесники переняли привычку в праздники по случаю удачного лова и охоты угощаться кофеем. Как это случилось, что старообрядцы пользовались такой «слабостью», скорее всего вышло только от того, что кофей пили тут исстари, может быть, и до Никона. В ту весну, когда в Выгореции начали строить Беломорско-Балтийский путь, в доме Мироныча был счастливый лов и охота: довольно наловили семги, скачущей с камня на камень вверх через водопад, напоездовали сигов, наловили сетями и накололи острогами щук. Не грех было в праздник Николы Вешнего собрать всю семью и всем вместе напиться кофею.
Приехал с Коросозера старший сын Мироныча Осип, всегда молчаливый при батюшке полесник. Он привез с собой много дичи, мяса звериного, соленого, и свежих, только что убитых на токах мошников. Младший сын, молодой саблеватый парень Ванюшка, работающий на сплаве лесов, прибыл из Сороки погулять на праздник. Оба зятя приплыли из Габсельги и Койкинского погоста со своими бабами. И здешние сыновья Мироныча, все пятеро, собрались с женами и малыми детьми.
В ожидании приезда из Поморья почетного гостя, промышлявшего морских зверей, убирали стол. Принесли огромные рыбники, с запеченными в тесте цельными сигами, и тоже семужные были рыбники с нежно-розовым мясом, и щучьи пироги на любителя щук. И мошники цельные большие, и высокие стопы калишек с творогом.
Возле полураскрытой занавески у образов с лестовкой в руке вся в черном сидела Марья Мироновна. Она не к празднику, не за кофеем прибыла сюда с Карельского острова, а только чтобы спасти от смерти больного мальчика, сына Осипа Сергеевича, семнадцатого внука Сергея Мироныча. Дни и ночи сидела мирская няня возле больного, что-то шептала, перебирая пальцами узелки своей староверской лестовки, понимая так, что удерживает душу больного на какой-то высоте между землею и небом.
«Не упустить бы ангельскую душку», – думала мирская няня.
А душка мальчика в этот день как раз только и начала оживлять пролежавшее неподвижно столько дней тело. Где-то в своем поднебесье Зуек услышал знакомые прекрасные клики пролетающих лебедей, и это решило все: он начал спускаться на эти звуки родной земли.
Выставляли в избе зимнюю раму, и вместе с шумом Надвоицкого падуна всем послышались гармонические звуки лебедей, перелетающих по светлым ламбинам1 на места своих гнездований.
– Лебеди, лебеди! – закричали дети.
– Как славно играют! – отозвался отдыхающий на полатях Сергей Мироныч.
А Марья Мироновна, измученная бессонной ночью, услыхала в довольстве сказанные слова брата об игре лебедей и ответила ему с явной досадой:
– Играют лебеди, им бы только играть, а нам бы с тобой лежать на полатях да слушать.
– Не все игра у них, – усмехнулся Мироныч, – поиграют птицы самую малость, а там надо яички класть, надо на яичках сидеть, не есть, не пить, не спать, а там вывелись птенцы – надо кормить, это нелегкое дело: каждому птенцу нужна рыбка, а там надо выходить, надо уберечь от ястреба и от зимней стужи нашей, увести в теплые края. Нелегко и лететь туда, – на лебедях летят в теплые края вошки, букашки в великом множестве, все кусаются, все есть хотят, кровь лебединая исходит на всякую дрянь. А крылами все надо махать и махать. У каждой птицы под крылом мозоль нарастает в кулак, и каждая птица должна про себя понимать: долечу ли я или упаду. И нет у птиц докторов, как у нас. Упадешь – товарищи спустятся и заклюют, чтобы не мучился и другим не мешал дальше лететь. А ты, сестра, говоришь – у них только игра!
– Конечно, – ответила Мироновна, – дело нелегкое… А все-таки – по желанию! Свои деточки у лебедя – свои желания: вот и легко.
– А можно ли что-нибудь сделать на свете без своего желания, Марьюшка?
– Можно, Мироныч!
– Ну как же так, не пойму. Ты вот, мирская няня, ходишь за чужими детьми. Разве что вот это…
– И тоже хожу за ними по желанию, и борюсь с этим, и все не могу до конца победить этой слабости: я им делаюсь все равно как родная мать.
– За своими – по желанию, за чужими – по желанию… Да можно ли, сестра, на свете хоть что-нибудь сделать без своего желания?
– Отчего же нельзя? Наши отцы не по желанию жили.
– А как же?
– Как надо.
– А как, по-твоему, надо?
– Не по-моему, брат, а как написано было в наших старых книгах до нечестивого Никона. Ты это знать должен.
Мироныч, старый человек, прочел за жизнь не один десяток тяжелых староверских книг и уж хорошо знал о наступающей слабости и о том, как надо жить по учению отцов. Но на него в спорах с сестрой что-то находило, какое-то упрямство, и до того, что он начинал по временам заступаться даже за «слабость».
– Лежать в гробу, – сказал он, – учили наши отцы и лежа дожидаться светопреставления. Ждали-ждали и не дождались. Верно ли это, что мы в гробах должны ждать конца? Верно ли, что сразу все должно кончиться, а не каждый человек отдельно кончается в своем труде, сам того не зная, на пользу других. Сестра, не гордость ли это наша староверская, чтобы всем сразу кончиться, а самому бы лежать и дожидаться, когда придет наконец час для всех!
Тогда, как будто в подтверждение слов Мироныча против стремления живого человека к своему смертному часу, да еще с угрозой этим часом для всех, на белой подушке явились два чудесных голубых цветка. Так удивляемся мы цветам, когда, отвечая красоте солнца золотого и неба голубого, они образуют свои венчики. Но что удивительнее прекрасного детского глаза, отвечающего и всей красоте природы, и чему-то еще более нам дорогому, нашей какой-то смутной надежде на будущее счастье всего соединенного в добре человека.
Так, выздоравливая, Зуек открыл свои голубые глаза с золотой искоркой. Но Мироновна этих глаз не видала. Зеркало души ее было взволновано. Слова брата налетели на него, как ветер налетает на спокойное лоно воды и смешивает все чудесные отражения действительно прекрасной жизни. Как будто тень замученного фанатика Аввакума вошла в нее, и, такая добрая, бабушка, протянув вперед руку с двуперстием, зашептала старыми, закостенелыми словами:
– Мертвые встанут! Что, вы признаков не видите? Леса, воды, все измерено. Цепь Антихриста пролегла по всем просекам, диких зверей стали считать, на товарах всюду печати, сатанинской проволокой, как паутиной, опутан весь мир…
А Мироныч, не слушая знакомые и давно прожитые слова своей сестры, радостно глядел на голубые цветы своего любимого внука.
– Брось, сестра, – сказал он, – ты погляди-ка лучше на внука!
Оглянулась Марья Мироновна – Зуек встретил ее с улыбкой на щеках, начинающих румяниться.
– Бабушка, – сказал он, – а что, лебеди не считаны?
– Нет, сыночка, – ответила бабушка совсем другим голосом, – лебеди не считаны: кто может их сосчитать? Лебеди – птица вольная.
– А весенние ручейки в наших лесах?
– Ручейки, сыночка, неровно бывают: один год меньше, другой больше. Как это можно ручейки сосчитать, глупый?
– И что это, ручейки, это наши желания?
Мироновна вздохнула:
– Желания, миленький: бегут, бормочут, шепчутся, травки-листики качают, камушки лижут, пошевеливают, все, все это, как наши желания…
– И лебеди?
– Весна ведет и всем дает желания.
– И несчетные?
– Кто может сосчитать это: все жить хотят.
– А как же ты сейчас с дедушкой спорила и говорила: все звери в лесу сосчитаны, и деревья, и все на свете измерено и опутано проволокой, как паутиной.
– Ну и молодец, – отозвался с полатей Сергей Мироныч.
Старик приподнялся, ноги с полатей спустил, приготовляясь к новой борьбе со старухой за жизнь на земле в бесконечном ее несчитанном разнообразии.
Но Зуек, еще слабый, закрыл глаза, и румянец слетел с бледных щек. И та же самая рука, только что грозившая своим страшным заклинающим двуперстием, теперь обратилась доброй ладонью с разжатыми пальцами и, часто покачиваясь, умоляла всех в доме о тишине:
– Тише, тише! – шептала Мироновна.
И полуоткрытый рот, и материнская улыбка пробудили на старом лице следы былой великой красоты человека.
– Уснул, уснул, – шепнула она, – это к здоровью!
И осторожно, бесшумно задернула полог.
Но Зуек не спал. Его душа теперь была, как это часто бывает у тех, к кому возвращается жизнь: душа его была как вся земля, как вся природа, и он в ней, как свой, и все тут свое, близкое, знакомое, прекрасное и понятное.
Вот оно тут лежит, все Выгозеро со всеми своими островами: сколько дней в году, столько островов на Выгозере. И со всех сторон в озеро бегут речки из лесов и несчитанные ручьи, все шевелят травками и, ударяясь о камушки, шепчут и бормочут по-разному и неровно: то погромче, то потише. Когда потише – рождаются травки, когда погромче – то рождаются камешки, и у всех выходит одно:
– На ро-ди-ну!..
А падун, этот великан трехголовый, высунул плечи черные из-под воды и там под водою руками своими огромными над чем-то трудится, работает, крутит воду, бросает, наказывает, сердится, гонит, рычит:
– На ро-ди-ну!
Поднялась даже на зов из моря холодная рыба и снизу пошла вверх на падун. Серебряной семге тоже надо перебраться через падун вверх на родину. Зуек теперь видит себя не на постели, вся душа его стала теперь – вся родная земля. Он теперь сидит с деревянным молотком-кротилкой у одной каменной чаши возле падуна: сам в печурке, кротилка наружу.
Семга, бросаясь вверх с камня на камень, должна попасть в эту каменную ямку. Вон там внизу, где разбивается столб падающей воды, сверкнула вверх длинная искра: это она сделала свой первый скачок вверх с нижнего камня повыше, и вот с этого верхнего сейчас скачет еще выше, еще прыгнула, еще, и прямо к нему под молоток. А вон другая прыгнула и ошиблась: встречная струя сшибла ее, ударила о камень головой, огромная рыба упала в бучило и там завертелась, бессильная, по воле воды, с перевернутым брюхом.
Рыбу крутит вода, воду крутит черный трехголовый великан. А кто над великаном стоит? Зачем ходит месяц по небу, зачем звезды, зачем солнце? Что это они – так по желанию ходят, как говорит дедушка, или их тоже крутит великан какой-нибудь? И им так надо ходить, как говорит бабушка?
А вон и новая семга сверкает внизу и прыгает вверх. Ей надо пробиться из моря, из Нижнего Выга через падун в Выгозеро, а из озера в Верхний Выг на родину, на места икромета.
Значит, она не боится погибнуть: ей так надо.
И ей так хочется.
Ей до смерти хочется, а выходит: так надо.
Семга сверкнула, как искра огня, и мысль сверкнула у мальчика:
«Почему же у семги так выходит, что если ей до смерти хочется, то это же ей так и надо? А если бабушке что-нибудь хочется, то это грех, а надо бывает у нее, когда самой вовсе не хочется».