Смотри, как я ухожу

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Надя смотрела на голую куклу и плакала. Было жаль себя. Надо было сделать что-то с этой куклой, как-то в неё поиграть. Надя утёрла слезы, открыла свой гардероб и достала чёрную гипюровую блузку, которую ни разу не надела в Москве. Она обернула Барби в ткань, представляя, какое могло бы получиться платье, а потом взяла ножницы и отрезала от блузки рукав.

Когда платье, чёрное, обтягивающее, с воланом на подоле, было готово, Надя сделала кукле шляпку и сумочку-клатч, нарядила и поставила на верхнюю полку, откуда не снимала до тех пор, пока не переехала из общаги на съёмную квартиру.

Но и на съёмных квартирах, которые Надя меняла примерно раз в год, в Барби никто не играл. Пока не родилась у Нади дочь. Едва научившись ходить, она подошла к шкафу и, показывая на Барби, требовательно сказала «кука», а получив её, сразу же оторвала ей голову.

Надя кое-как насадила резиновую голову на пластиковый черенок шеи и опять поставила Барби на верхнюю полку.

Открытый космос
Рассказ


Бежишь и смотришь на свои коленки, на загорелые пальцы ног, торчащие на сантиметр из сандалий, на мелькание травы, камешков, на трещины в асфальте, срывающиеся с одуванчиков парашютики, летящие вверх.

– Настёна, Настя!

Настёна любила бегать. Это весело, когда всё летит и упругий воздух податливо расступается навстречу. Жёлтое пятно от сломанной песочницы, вывернутые качели, ржавая, изогнувшаяся кобылицей горка.

– Настёна! Настя!

На полинявшей пятиэтажке их балкон был единственный незастеклённый – просто покрашенный в синий цвет, с провисшими верёвками для белья. Мать стояла и махала рукой.

– Ма, ты откуда? – крикнула Настёна, задрав голову.

– Зайди домой!

– Иду!

Привычные надписи на стенах, кошачий запах и пыльный подъездный холодок. Она взбежала на третий этаж и толкнула дверь.

– Мам, а ты чего так рано?

– Билет поменяла и приехала. Не рада?

– Рада, почему. Боюсь только, ты меня сейчас припашешь.

– Настя, что за выражения? «Припашешь»! Это Танька твоя может так говорить, а ты из интеллигентной семьи. Обедать будешь?

– Смотря что.

– Макароны по-флотски. Сварганила на скорую руку.

– «Сварганила»! Мама, что за выражения?

– Стараюсь быть на одной волне. Пошли. Я икру привезла.

– Баклажанную?

– Красную, как ты любишь.

Настёна села за стол и осмотрелась. Раковина, где почти неделю лежала грязная посуда, была пустая и чистая. Вернулась мама – и на кухне опять стало уютно.

– Как вы тут без меня, не скучали?

– Некогда было. Отец с утра на дом уходил. Или там ночевал. Я с Танькой на карьере каждый день купаюсь.

– Ясно. Морковку не прополола?

– Прополола, почему. Я ж люблю полоть.

– Знаю, – мама погладила её по голове. – Что на лето задали, читаешь?

– Блин, мам, я ещё в прошлом году прочла.

– Ты моя умница! Горжусь тобой.

– Издеваешься?

– Ни в коем случае. Восхищаюсь.

– Ну ладно, говори, что делать надо.

– Отцу поесть отнесёшь? Голодный, наверное, сидит. Заодно скажи, что я раньше приехала.

– А что мне за это будет?

– Давай уже, иди. Испеку что-нибудь к вашему возвращению. Чего бы ты хотела?

– Торт-суфле из крем-брюле.

– Губа не треснет? «Зебру» испеку.


Настёна тащила вниз по лестнице велосипед «Салют» с привязанным к багажнику эмалированным контейнером, в который мать положила макароны с мясом и кетчупом. Солёный огурец и три куска хлеба завернула отдельно и сунула Настёне в сумку. Отец даже макароны ел с хлебом.

Выйдя из подъезда, Настёна опять остро ощутила лето. Запрыгнула на велик и понеслась, чувствуя лицом ветер, вдыхая запах истомлённых на солнце трав. Тёплая, разогретая даль расступалась, разворачивалась полями, холмами, уходила в горизонт, в салатовую дымку, в высокий небесный свод. Вдали торчала полуразрушенная колокольня, нестерпимо поблёскивали на солнце перламутровые купола. Кроны далёких деревьев были похожи на брокколи, которую мама выращивала на грядках, хотя её никто не ел.

Через несколько минут красота перестала занимать Настёну. Она задумалась о школе. До начала занятий было далеко, однако мысли о них уже заставляли тосковать по лету. Оно же когда-нибудь кончится, и уедет новый сосед, который здесь на каникулах. Димка. Такой классный! На гитаре умеет играть. Увлекается космонавтикой. Рассказывал во дворе, как самому сделать ракету: фюзеляж из бумаги, целлюлозная стружка и сердечник от лампочки. Танька ей вчера гадала на картах, выпало: «Будете целоваться, но он не любит тебя». У Настёны даже слёзы навернулись. Не любит. Но будете целоваться. Она ещё не целовалась ни с кем. Вот бы поцеловаться с Димкой! От мыслей об этом приятно заныло в груди, словно там стоял радиопередатчик и рассылал в пространство волны любви.

«Интересно, – подумала Настёна, – действительно ли есть любовь? Или её придумали как романтичное оправдание, чтобы без стыда думать про секс?» Настёна уже знала про секс. О нём все её друзья говорили. Она иногда рассматривала себя голую в зеркале, представляя, как бы это происходило с ней. Тело казалось неказистым: сутулая спина, грудь торчит острыми холмиками, ноги в икрах не сходятся. Танька говорила, что в икрах обязательно соприкасаться должны, иначе кривые.

Наверное, нет никакой любви, думала Настёна. Димку, например, она любит – или это только воображение? Или мама. Всегда такая усталая. Или отец. Маму как будто совсем не любит, обнимает редко, не говорит нежных слов.

Ей опять захотелось заплакать. Она бы и расплакалась, если бы не увидела на тротуаре Таньку.

– Эй! Ты куда? – крикнула Настёна.

– За хлебом. А ты?

– Папе обед везу. Поехали со мной? На обратном пути за хлебом заедем.

– Ладно.

– Садись на багажник.

– Увезёшь?

– Ты, конечно, растолстела за лето.

– Дура! Это гормоны.

– Да шучу я, шучу.


Велосипед медленно набирал скорость. Везти Таньку оказалось сложно. «А как бы ты раненого друга на себе несла?» – думала Настёна и изо всех сил давила на педали. Два раза руль вильнул, девчонки завизжали, едва не врезались в камень, съехали на грунтовку и дальше с горки легко понеслись, шурша колёсами велосипеда о гравий. Ряд гаражей, болото с зелёной водой, утки, торчащая из ряски кабина трактора.

– Тэ-сорок, – Танька показала на кабину.

– Что?

– Я говорю: трактор Т-40. Отец работает на таком! – крикнула Танька.

– Понятно.

С разгона они добрались до середины крутого подъёма, дальше стало медленно и тяжело.

– Слезай. Не увезу.

Танька слезла, и они пошли рядом. Настёна, запыхавшись, несколько минут молчала. Танька тоже молчала и смотрела по сторонам.

– Как дела? – отдышавшись, спросила Настёна.

– Нормально. Мать запила.

– Опять? Почему она пьёт?

– Кто ж её знает? Хочется – вот и пьёт. Ей на всех плевать.

– Блин, жаль тебя.

– Ой, да ладно. А то я сама не справлюсь? Выросла уже.

Танька действительно выросла. Грудь второго размера, лифчики настоящие. Это казалось Настёне удивительным, и она слегка перед подругой робела.

– Прочла «Айвенго»?

– Это чё?

– На лето задали.

– Не-а.

– А Грина «Алые паруса»?

– Даже не бралась. О чём там хоть?

– Про Ассоль.

– Фасоль? Про Золушку, что ли?

– При чём тут Золушка?

– Ну помнишь, мачеха заставляла перебирать рис и фасоль. Или гречку. Не помню. Моя мать меня гречку заставляет перебирать.

– Нет, Ассоль – это про другое. Про девушку, которая принца ждала.

– Я и говорю, про Золушку.

– Да, похоже, но по-другому. Она была фантазёрка. Город её не любил, потому что она странная, не такая, как все. И её отец…

– Пил?

– Почему «пил»?

– Не знаю, все отцы пьют.

– Мой не пьёт. Иногда только выпивает.

– А мой не просыхает. Но самое страшное – когда мать бухать начинает. Я к бабке тогда ухожу в бараки. Ну ты знаешь.

Настёне стало неприятно. Она ревновала Таньку к баракам. В районе, который называли «бараки», у Тани была другая жизнь: с блатными пацанами, с сигаретами и пивом, с поцелуями взасос под железнодорожным мостом. Подруга не брала Настёну в ту жизнь. «Это не для тебя: ты из интеллигентных. Тебе не понравится», – посмеивалась она. Настёна обижалась и решала больше с Танькой не дружить. Однако дружить было не с кем, и они мирились.

Ей хотелось ещё поговорить про Ассоль, про любовь, благородство, которое, если верить Грину, всё же встречалось в людях. Но Танька бы её не поняла. Настёна молчала и думала, что она – та самая Ассоль, которую сверстники считают дурочкой только из-за того, что она любит читать.


Когда шли по Загородной улице, залаяла из-под забора собака. Она высовывала острую морду, скалила розовую пасть и показывала мелкие острые зубы.

– Такая маленькая – и такая злая, – удивилась Настёна.

– Фу! – крикнула Танька. – Тупая шавка.

Собака послушалась её, спрятала морду.


Подошли к участку, обнесённому горбылём. Мама не любила высоких заборов и мечтала, чтобы их дом окружала живая изгородь из кустарника, который она подстригала бы в форме шаров и ромбов. Но с неогороженного участка воровали кирпич и мешки с цементом, однажды пытались бетономешалку утащить, проволокли два метра и бросили – тяжёлая оказалась. Другая беда – козы: они забредали и съедали с грядок петрушку, капусту и салат. Пришлось отцу сделать этот уродливый горбыльный забор.

Просунув руку между досок, Настёна повернула щеколду.

– Может, я здесь подожду? – спросила Танька.

– Да ладно, пошли. Дом покажу. Потом клубнику поищем. Может, ещё осталась.

Она вкатила велик, бросила его на траву и дёрнула входную дверь. Закрыто.

– Надо с другого входа. Здесь отец иногда закрывает, когда в подвале работает. Чтобы чужие не вошли.

 

Они обогнули дом, облицованный светлым кирпичом, с грязноватыми, но уже застеклёнными окнами на первом этаже. Настёна не любила дом: родители тратили на строительство все деньги, а ей хотелось иметь модную юбку, лосины перламутровые и куртку джинсовую, как у всех.

А вот огород, густо заросший сорняком, притягивал её. Тонкие молодые яблоньки, на которых висели мелкие ещё «залепушки»; аккуратно увязанные кусты малины с созревающими ягодами; большая неопрятная грядка клубники, листья которой местами пожухли, но ещё можно было что-то найти. Она любила поживиться прямо с грядок, чтобы хрустела на зубах земля, чтобы ягоды были в лёгкой пуховой дымке, как бывает, когда только сорвёшь. «Потом, – стойко решила про себя Настёна. – Сначала обед отцу».

Другая дверь тоже оказалась заперта. Настёна дёргала и стучала.

– Нет никого. Пойдём, – сказала Танька.

– Да куда он мог деться-то?

– Может, уснул?

– Надо в окно заглянуть.

Взявшись с разных концов, они подтащили к окну лавку, заляпанную застывшим цементом. Высоты не хватало.

– Давай кирпичи класть, – решила Настёна.

– Ну ты придумала!

Они таскали кирпичи и складывали в два ряда.

– На хрен я с тобой пошла? – бубнила Танька. – Могла бы дома тяжести потаскать.

Настёна её не слушала. Увлеклась. Ей почему-то показалось, что они сооружают космический корабль, который выведет их на околоземную орбиту. Первая ступень – стартовая, вторая – разгонная, третья – маршевая. Она смотрела вчера передачу про космос. Вот сейчас они построят свою ракету, и она понесёт их в неизведанное космическое пространство.

Она влезла, придерживаясь за стену и осторожно покачиваясь, будто и правда была в невесомости, ухватилась пальцами за жестяной подоконник, подтянулась к окну, почти цепляясь за отлив подбородком, – и из темноты космического пространства выплыли две большие белые планеты, испуганно качнулись и отпрянули, исчезая в сумраке. Перед тем как свалиться, она увидела над белыми шарами оторопелое женское лицо.

Кирпичи посыпались из-под ног, и Настёна грохнулась, ударившись щиколоткой о лавку. Она отбила о землю себе весь бок, но боли не чувствовала, только задохнулась на секунду от какого-то понимания. Она лежала и не двигалась.

– Эй, ты чё там? Убилась, что ль?

Настёна молчала. Гудение заполнило голову и давило на уши.

– Баба у твоего отца. Пошли отсюда. Не откроют нам.

Настёна лежала и вглядывалась в траву, по травинке ползла божья коровка. Захотелось сжать её пальцами, чтобы хрустнул панцирь. Но Настёна встала и взяла в руку ближайший кирпич.

– Разобью на хрен, – пригрозила она глухим голосом и отошла на два шага, замахиваясь, чтобы кинуть в окно.

Выглянул отец. Настёна замерла с поднятым кирпичом и не знала, что делать. Она смотрела на отца. Он был другой, не её родной и близкий, а какой-то чужой мужик, некрасивый, с мятым, испуганным лицом, с неприятными складками вокруг рта, растрёпанными короткими волосами. Но главное – выражение. Он смотрел на неё как на досадное насекомое, которое хочется раздавить. В его лице не было ни капли любви.

Мысль о том, что отец её не любит, больно резанула Настёну. Выступили слёзы на глазах. Лицо отца исчезло из окна, загремел отпираемый засов.

– Вы чего здесь? – спросил он, недовольно выглядывая из сумрака дома.

– Обед тебе привезли, – холодно сказала Настёна. – Макароны по-флотски. С огурчиком. Держи!

Она кинула в него контейнером, закутанным в полиэтиленовый пакет. Контейнер гулко ударился о стену, пакет открылся, макароны рассыпались по земле.

– Идите домой, – сказал отец.

– Мама приехала! – вся трясясь, крикнула Настёна. – Что ей сказать – что не придёшь? Что у тебя баба?

Отец растерялся. Лицо его расползлось, как бесформенная половая тряпка.

«И как его можно любить? – зло подумала Настёна. – Он же урод!»

– Настька, это не то. Ты не понимаешь. Ты ещё маленькая.

В голосе его была мольба и какая-то безнадёжная усталость.

– А ты объясни!

– Я люблю вас с мамой. А это – другое, – тихо сказал он, и лицо его снова приобрело родные черты.

Они смотрели друг на друга. Дочь испепеляла отца взглядом. Но он не чувствовал или давно был испепелён.

– Уходите, – устало попросил он и закрыл дверь.

Настёна оглянулась на Таньку.

– Ты же никому не расскажешь? – спросила она.

– Конечно, нет.

– Ладно, пошли.


Всю обратную дорогу она молчала. Танька, наоборот, болтала без умолку. Видимо, ей и самой было неловко оказаться свидетельницей.

– Ладно тебе, ну подумаешь – другая баба! Мой вон дубасит мать. Я раз прихожу, а у неё вместо лица сплошной синячище. Так он даже не вспомнил на следующий день. Бывает, он её бьёт, бывает – она его. Однажды табурет о его голову разбила, череп чуть не проломила, дура бешеная, как с цепи сорвалась. Так и живём. А у тебя что? Горе? Да ну, брось, смешно даже. Подумаешь! Все они кобели. Не один твой.

Настёне хотелось толкнуть Таньку.

– Помолчи! – сдавленно попросила она.

Та обиделась и бубнила что-то невнятное. А Настёна не замечала: она была как в невесомости, в открытом холодном космосе, которым вдруг обернулся взрослый мир.


Два дня Настёна носила в себе тайну. Она измучилась, не могла есть, и сны снились какие-то дурацкие: будто она лежит в темноте и нечем дышать. Задыхаясь, она силится проснуться, но не может. И становится очень страшно от мысли, что она сейчас умрёт.

Мама, видно, почувствовала, что с дочерью что-то не так. В один из дней, придя с работы, она усадила Настёну на диван, взяла за руки и спросила:

– Настя, доченька, что случилось? Расскажи мне. Я не буду тебя ругать.

Настёна взглянула маме в лицо, расплакалась и всё рассказала.


Мать с отцом долго спали в разных комнатах: мама – в детской, отец – в спальне. Настёну он как бы не замечал и будто не чувствовал себя виноватым, даже наоборот, винил в чём-то её и мать, с которой часто ссорился на кухне. Потом отец уходил, хлопнув дверью. Настёна осторожно выбиралась из комнаты, садилась у маминых ног, обнимала её колени и плакала вместе с ней, мысленно обещая себе, что никогда не позволит ни одному мужчине обращаться с ней так, как обращается с матерью отец. Настёна злорадно представляла, как отец летит в безвоздушном космосе, задыхаясь, и она может его спасти, нужно только протянуть руку. Но она отворачивается и думает: «Ты сам этого хотел».

Мысленная месть успокаивала Настёну, а мама всё плакала и плакала.

– Ну ты него? Хватит уже реветь! – говорила Настёна.

– А вдруг он не придёт? – всхлипывая, отвечала мать.

Но отец всегда возвращался – как планета, летящая по орбите.

Салмыш и берёза
Рассказ


В поезде они почти не разговаривали. Дашка попробовала было расспрашивать, но мать сразу начинала плакать. Дашку это раздражало. Взрослая женщина, а не может понять, что развод – единственно верное решение. В Рязани стояли двадцать минут; когда Дашка вернулась в купе, на нижней полке сидела моложавая и щекастая хохлушка, а мать взахлёб жаловалась на измену мужа. «Веи мужики однакови. А як инакше. Кобылыни», – успокаивала хохлушка. И мать не плакала, а смеялась. Дашка, раздосадованная, что первой встречной бабе за несколько минут удалось то, что она не могла сделать целую неделю – успокоить и развеселить мать, влезла на верхнюю полку и уже до Оренбурга не слезала, лузгала семечки и читала повесть Чехова «Степь», скучную и однообразную, от которой тянуло в долгий дорожный сон, полный смутных образов и лилового неба.

Теперь Дашка рассматривала эту самую степь через окно машины. Была она обычная, пыльно-салатовая, с тёмно-зелёными заплатами кустов и, если бы не холмы на горизонте, очень похожая в это время года на привычные тульские луга. Изредка проезжали мимо одинокого дерева или группы деревьев, которые скрашивали однообразный пейзаж. Утреннее солнце уже вовсю жарило. В открытое окно дяди Толи, сидевшего за рулём, задувал горячий, полный запахов трав и бензина ветер. Рядом с ним молча сидела Юлька, двоюродная сестра. Дядя Толя вёз маму, Дашку и Юльку к бабушке. Он энергично дёргал рычаг скоростей и без умолку хвастался, как сам перебрал подвеску и ходовую у «жигулей», говорил «за материн дом», где отремонтировал пенку и постелил линолеум на земляной пол в кухне. Он постоянно спрашивал: «Как? А? Люба? Дашуха? Чё думаете?» Дашка сидела молча: обида её ещё не прошла. Мать поддакивала и хвалила, отчего её старший брат довольно откидывался на водительском сиденье и высовывал загорелый локоть далеко в окно.


Зной и скука томили Дашку, временами хотелось плакать оттого, что мать планирует бросить её в несусветной глуши, чтобы решать без неё семейные проблемы, будто Дашка не была частью семьи. Её мнением не интересовались ни отец, которого Дашка теперь ненавидела всем сердцем, ни мать, которая, похоже, умела только плакать. И всё же Дашка слабо надеялась, что уговорит маму забрать её обратно домой.


Бабушка встретила их у калитки. Полная старуха, в цветастом халате и белом полотняном платке, с коричневым задубелым лицом, растерянно улыбалась, разведя в стороны руки и готовясь всех обнимать. Мать обрадовалась, выскочила из машины, словно помолодев, и обхватила бабушку руками. Дашка подумала, что цвет глаз у бабушки такой же, как цвет степи, которую они только что проезжали, – светло-зелёный. Даше было шесть лет, когда она видела бабушку в прошлый раз, с тех пор совершенно её забыла и сейчас испытывала неловкость и брезгливое удивление от того, как жалко, темно и затхло устроено пространство в бабушкином доме.

Кроме кухни, которая примыкала к огромной печи, в доме была одна комната, разделённая шторкой на две части. В маленькой и тёмной, у печки, жила бабушка. В её закутке стояла широкая продавленная кровать. Две другие, пружинные, застеленные цветастыми покрывалами, располагались в светлой части комнаты, у окон, между двойными стёклами которых лежали горки дохлых мух. На каждой кровати высились треугольники серых подушек, накрытые кружевными платками. Деревянный, выкрашенный коричневой краской пол, дорожка, которую бабушка, показывая комнату, стыдливо мела куцым веником, и что-то вроде трюмо со старым зеркалом в разводах.


Мама уехала в тот же день вместе с дядей Толей. Ей дали несколько отгулов, и оставаться дольше она не могла. Дашка перед сном немного поплакала, смиряясь с новым деревенским существованием. А утром проснулась оттого, что солнечный свет заливал комнату. Сердце Дашки подпрыгнуло, предвкушая необыкновенное, и она вскочила навстречу жизни и новому дню.

Юлька ещё спала, и Дашка разбудила её. Они позавтракали остывшими блинчиками со сметаной, оставленными для них на столе бабушкой, сложили горкой грязную посуду и выбежали во двор.


Воздух в деревне пах переспелыми яблоками, навозом и прелым сеном. Бабушкин участок находился на окраине деревни и заканчивался обрывом. Внизу текла река. На обрыве росла, накренившись к воде, берёза. Казалось, что она вот-вот рухнет в глинистый тёмный поток.

Бабушка показывала им огород и сокрушалась:

– В прошлом годе ещё забор был, так тополь стоял. По весне и забор, и тополь смыло. И дед помер. Теперь вот берёза падать сбралась. Видно, моя смерть скоро приидёт.

– Баушка, чёй-то ты помирать сбралась? – копируя её, издевалась Юлька. – А кто будет внукам арбузы рость?

Бабушка махнула на них рукой и заулыбалась, показывая полуразрушенные, стёртые зубы. Посмотрев некоторое время на воду, она потёрла руками сухие щёки, помассировала глаза, как бы протирая их от пыли, и медленной, тяжеловатой поступью пошла инспектировать бахчи.

– Вы к краю не подходьте – бултыхнетесь. Салмыш здесь прыткий, – велела она напоследок.

Но едва бабушкина косынка скрылась за подсолнухами, Юлька позвала:

– Айда покурим!

Они спустились по обрыву и спрятались под висящие корни дерева. Дашка не курила, но ей хотелось находиться рядом с сестрой, когда та делала что-то взрослое. Юлька была старше на два года и вела себя так, будто всё знала. Выкурив сигарету, она легла спиной на ствол берёзы и стала задумчиво смотреть в небо, а Дашка, не зная куда себя деть, сидела, свесив в обрыв ноги, и смотрела, как течёт, свиваясь воронками, коричневая вода.

Везде, где каштановый чернозём не был окультурен бабушкиным огородом, росла конопля ростом с Дашку. Теперь она цвела, и пыльца её лезла в ноздри. Заросли высились сразу за огородом, с той стороны, где кончалась деревня и начиналось дикое чёрт-те что. Дашка поражалась этим зарослям, и земляному гудению насекомых, и жару, идущему от земли. В деревне ей пока всё казалось удивительным: изба-мазанка, где и в пекло было прохладно; похожая на живую утробу печь; умная корова, которую утром нужно выпустить к стаду, а вечером – впустить в сарай; мелкие, но сладкие арбузы, которые они с Юлькой раскалывали и ели руками прямо на бахче; прозрачное озеро, куда они ходили купаться; заросли камыша, коршуны, застывшие в небе, и закаты, такие, будто солнце смотрит тебе прямо в лицо. Деревенская жизнь так разительно отличалась от городской, что Дашка первые два дня жила в каком-то оцепенении, как зачарованная.

 

На третий день Юлька, скучая от безделья, предложила:

– Айда жарёхи сготовим.

Дашка не знала, что такое жарёха, но послушно рвала листья с конопляных верхушек и складывала в большой полиэтиленовый пакет. Жарили за огородом, где заросли были гуще. Сковороду стащили у бабушки. Костёр разожгли между камней. Листья конопли, оторванные от стеблей, блёкли и скручивались на сковородке, испуская мокрый травяной дух. Когда трава усохла, Юлька спросила:

– Ты на каком масле кашу любишь?

– На сливочном.

– Тащи тогда сливочное. И сахара захвати, чтобы вкусней.

Жарёха напоминала семечки, если их есть с шелухой. Дашка проголодалась и уминала ложку за ложкой.

– Ты поаккуратнее. Крыша поедет.

Но страха у Дашки не было, и очень хотелось есть. Да и что может случиться от жареной травы? Потом сидели и ждали, когда подействует. Костёр погас. Солнце уже садилось, потянуло холодом с реки. Дашке послышалось, что откуда-то сверху льётся песня. Длинная, заунывная, сложенная из множества тонких, слабых голосов. «Как будто трава поёт», – подумала Дашка.

– Ну как? Чувствуешь чего? – спросила Юлька.

– Есть хочется.

– Ну ты троглодит.

В деревне Дашке действительно почти всё время хотелось есть, наверное, так влиял на неё свежий воздух.

– Ладно, пойдём. Чё сидеть.


Дашка шла за Юлькой сквозь заросли, несла в руках тёплую ещё сковородку, и голова её была пуста. Всё плыло, как во сне: волны жара и полевого запаха стали ощутимы, она даже видела их, а воздух как бы превратился в вязкий клей. Вдалеке послышался низкий моторный рокот, и трава задрожала, улавливая ритм. Дашке показалось, что она понимает каждую травинку, каждое дерево, кузнечика или василёк, стоит только сконцентрироваться на чём-то одном из бесконечного многообразия жизни. Но удерживать внимание было сложно: оно текло куда-то само собой, разнося в пространстве и саму Дашку. От этого становилось страшно. Хотелось взять палку и стучать по дну сковороды, приплясывая, как первобытный человек, чтобы этим ритмом и танцем осознавать себя в мельтешащей Вселенной, полной грохота мотора, влажного духа реки и истлевающего за оврагом солнца.

– Оп-па, – радостно воскликнула Юлька. – Смотри, кто приехал.

Дашка выглянула из-за Юльки и увидела бабушкин забор, нагретую сухую дорогу, вечернюю мошкару, суетливо снующую в воздухе, и – Его.

Худой, скуластый, с ястребиным носом, в просторной рубахе и закатанных до колен штанах. Он сидел на мотоцикле, нагло расставив ноги и сутулясь, курил и посмеивался, обнажая зубы, на одном из которых виднелся косой скол. Он с издёвкой смотрел на Дашку.

– Откуда вы такие вылупились?

– Что? Вылупились? – Юлька захохотала. – Вылупились! Да мы жарёху ели.

Смех её был странный, высокий и какой-то резиновый.

– Лёха! Лёх! – Она никак не могла остановиться. – Фу-у-у-уф… – Утирая слёзы, Юлька показала на Дашку: – Это Дашка. Моя сестра. А это – Челюкин Лёха.

Дашке казалось, что Лёха светится: тело его сплеталось из солнечных лучей, пыльных трав, запаха бензина и какого-то неизвестного сияния. Лицо переливалось золотом, зрачки походили на протуберанцы.

– Она чё, дурочка у тебя?

Юлька опять засмеялась.

– Да прёт её, – еле выговорила она, сгибаясь от смеха.

– И тебя, вижу, прёт. Ха-ха словила? – Челюкин показал Юльке указательный палец, согнул и разогнул. Юлька залилась.

– Дашка, а ты чё? Тупишь?

Дашка не могла ответить. Язык приклеился к нёбу, в теле разливалась дрожащая слабость.

– Фу-уф! Ладно, – Юлька кое-как успокоилась. – Лучше домой её отведу. А то она жрать хочет.

Дашка в тот вечер съела всё, что смогла найти в доме: горшок «сотни» с творогом, щи из свежей капусты, половину банки варенья, чёрствое песочное печенье, которое лежало ещё с приезда, пригоршню сушёных яблок. Непонятно, как это поместилось в ней. Бабушка сначала подкладывала и глядела с умиленьем, а потом ушла по своим делам. Дашка увидела на подоконнике обрывок какой-то газеты и впилась в него глазами, пытаясь понять хоть одну строку. Потом вспомнила, что есть книжка. Не умываясь, не раздеваясь, легла в кровать и читала, но слова не складывались в предложения, смысл терялся. Зато само занятие удерживало Дашку от дурноты. Потом она уснула. Когда проснулась, за окнами было совсем темно. Бабушка спала на своей кровати, не задёрнув шторку. За домом, под окнами, слышались голоса. Дашка удивилась тому, что оказалась раздетой. Она натянула джинсы, свитер и вышла на улицу.

На лавочке возле дома сидели Юлька и ещё двое парней – тот, вчерашний, и второй: чуть выше, крупней и, в отличие от Челюкина, белобрысый.

– Ну ты соня-засоня. Больше суток дрыхла.

Дашка удивилась. Как это – больше суток?

– Мы с тобой вчера жарёху ели. Прикинь?

– Лучше переспать, чем недоесть. – Челюкин, посмеиваясь, смотрел исподлобья.

– Ну и струхнула я за тебя, – Юлька взяла Дашку за плечи. – Бабуля думала, что ты в летаргию впала. Скорую хотела вызывать. Еле отговорила. Эй. Ты меня слышишь вообще? Этого помнишь? Челюкин.

Даша помнила. Ещё как помнила. Но стеснялась на него даже смотреть.

– А это Богданов. Андрей. Знакомься.

Богданов кивнул, Дашка машинально протянул ему руку. Он замешкался, но всё же пожал, берясь только за указательный палец.

– Даш? – позвал Челюкин.

– А?

– Проверка связи. А то молчишь, молчишь. Думаю, может, оглохла.

– Ничего я не оглохла. – Это прозвучало так по-детски, что Дашка совсем смутилась.

– Глаза, Дашка, у тебя красивые. Красные-красные.

– Отстань от неё. Она ещё маленькая.


Так у них появилась тусовка. Челюкин и Богданов приезжали каждый день после захода солнца, оба – на мотиках, только «Урал» Богданова был с коляской. Пацаны брали Юльку с Дашкой и ехали кататься: вокруг деревни, на озеро, на качели, которые стояли на перекрёстке двух деревенских улиц, к старой мельнице или просто в поле, где на скорости тряслись по ухабам, рискуя раздробить зубы или откусить язык. После вчетвером сидели на лавке перед домом или устраивали ночные вылазки в огород одного вредного мужика, который выращивал изумительные медовые дыни и яблоки редкого для этой местности сорта – апорт.

С пацанами Юлька была на равных: материлась, курила, сплёвывала и даже пила деревенский самогон. Она умела водить мотоцикл и, не спрашивая разрешения, садилась перед Челюкиным, уверенно хваталась за руль и газовала с места. Худющая, темноглазая, короткостриженая, она легко могла сойти за пацана. Она и в движениях была резковата. Дашка, в отличие от неё, казалась женственной: талия, бёдра и, несмотря на возраст, третий размер груди. Самой Дашке эта недавно приобретённая телесность была неудобна, привлекала внимание и требовала усилий – всех этих лифчиков, которые приходилось подшивать, прокладок и терпения, потому что постоянно что-то болело: грудь, живот, голова. Хотя Дашка уже ощутила власть, которую давала внешность, но пока не разобралась, для чего она ей.

И Богданов, и Челюкин время от времени как-то странно на неё смотрели. Богданов, если она замечала, делал вид, что ему нет дела. Челюкин же пошло шутил. Однажды, слезая с мотика, он случайно задел её грудь рукой. Дашка вскрикнула от неожиданности.

– Выставила свои среднерусские возвышенности, – будто обиженно упрекнул Челюкин.

Ночами Дашка вспоминала это прикосновение, в животе сладко саднило и млело. Дашка, мысленно разговаривая с Челюкиным, погружалась в негу, приятную и одновременно удушающую, которая не давала нормально выспаться, потому что вместо сна продолжались эти мучительные разговоры, во время которых она замечала, что с её внешностью что-то не так: задралась юбка, или порвались капроновые колготки, или она вовсе оказалась голой, и стыдно до слёз, потому что во сне это не просто тело, а вся она, со всеми её непристойными поступками и мыслями как на ладони.

Дашка думала о Челюкине постоянно. Больше всего ей нравилось представлять, как он целует её. Дальше фантазии не шли, хотя она примерно знала, что происходит во время секса. Но поцелуй оставался высшей из возможных радостей воображаемой любви.

Оказалось, что у Юльки и Челюкина была какая-то предыстория, про которую Юлька не рассказывала. Она и Челюкин сошлись буквально с первой встречи и вели себя так, будто уже давно пара. Вообще, они стоили друг друга: наглые, чернявые и острые на язык, они постоянно подначивали друг друга, каждую минуту затевая новый дурацкий спор.