Buch lesen: «Шотландский ветер Лермонтова»
1831 июня 11 дня
Миша Лермонтов медленно поднялся вверх по лестнице, вошел в комнату на втором этаже и, закрыв за собой дверь, побрел к кровати.
«Глупый! – думал он про себя. – Чего, интересно, ты ждал? На что надеялся?..»
Усевшись на перину, Миша придвинулся к стене, оперся на нее спиной. Наверное, ему бы надлежало горевать, но он ощущал внутри себя лишь странную пустоту – будто из него вынули нечто важное, но вынули нечаянно, безо всякого намерения причинить боль.
«Хотя… может, я просто этого еще не понял?»
– Мишель? – послышался из-за двери женский голос. – Я могу войти?
Юноша промолчал, рассеянно глядя перед собой. Мысли путались в голове, – осознание случившегося по-прежнему не наступало.
– Может, все-таки ответишь? – нетерпеливо спросили из-за двери.
Юноша вздрогнул, и покусав губу, сказал:
– Прости, задумался…
– Так я войду?
– Конечно!
Дверь открылась, почти бесшумно ступая по паркету зашла Елизавета Алексеевна. Ей не было и шестидесяти, и казалась она значительно моложе своих лет; только две детали могли выдавать истинный возраст – белоснежно-седые локоны, выглядывающие из-под чепца, и усталые, выцветшие глаза, некогда бесконечно зеленые, точно луговая трава, пропитанная утренней росой.
– Так что случилось, Мишель? – участливо спросила бабушка.
Юноша посмотрел на нее исподлобья, и она против воли на мгновение скривила губы. Тому виной служили его красивые карие глаза – наследие рода «Лермантов», столь нелюбимого Елизаветой Алексеевной. Ничего во внешности внука больше так не смущало бабушку, хотя, вот ведь ирония, это была единственная приятная деталь во всем портрете юноши. Огромная голова, широкий лоб и острые скулы, вздернутый кверху нос… Миша не был красив, но, поскольку все свои характерные черты унаследовал от покойной матери, Елизавета Алексеевна любила их в нем – они напоминали ей о дочери.
Сделав вид, что не заметил мимолетной гримасы бабушки, Миша пожал плечами. Елизавета Алексеевна, шумно вздохнув, подошла к кровати и опустилась на перину рядом с внуком. Некоторое время они молчали – бабушка смотрела на Мишу, а тот – в сторону, избегая ее взгляда. Говорить юноша не желал; собственно, он вообще ничего не желал в те минуты – кроме, разве что, не оставаться в комнате наедине со своими мыслями. Посидеть бы еще вот так, не издавая ни звука, но понимая, что подле тебя есть кто-то еще, слышать дыхание, улавливать взор…
– Это все из-за Натальи? – спросила Елизавета Алексеевна.
Миша нехотя покосился в сторону бабушки, снова неопределенно повел плечом, но вопрос ее, кажется, был скорей риторический, поскольку она тут же с теплой улыбкой произнесла:
– Ну полноте, мой соколик! Наталия, конечно же, мила и хороша собой, но не обязательно ведь она – та самая, единственная, по которой стоит лить слезы?
– А я и не лью, – тихо, но без тени волнения ответил внук.
Елизавета Алексеевна коснулась его плеча:
– Я вижу, мой черноокий. И знаю, что не будешь, ты не из таких… но тревожусь, чтобы ты не стал все прятать в себе, чтобы не закрылся от меня…
– Не тревожься, – ответил юноша. – Для выражения эмоций у меня всегда есть перо, чернила и тетрадь.
– И верно… – помедлив, пробормотала Елизавета Алексеевна. – Как я могу забыть…
Видя, что ей неприятно упоминание тетради со стихами, Миша отвернулся к окну прямо над письменным столом, обтянутым сукном. Снаружи, наконец, распогодилось: утром лил дождь, бесчинствовал ветер, но теперь природа постепенно успокаивалась, выглянуло солнце, и о былом буйстве стихии напоминала лишь прохлада да клочки серых туч, хаотично разбросанные по небу. Юноша подумал, что ему неистово хочется оказаться как можно дальше от усадьбы Середниково и всех мирских переживаний – от бабушкиного недовольства, связанного с его увлечением поэзией, от Наташи, которая заставила его сердце пылать, сначала грея душу робкой надеждой, а позже беспощадно истребляя веру в счастливый исход…
«Мне бы воспарить над всем этим, над всей этой суетой – каким-нибудь необыкновенным, чудесным образом…»
– Если хочешь, я останусь, – сказала Елизавета Алексеевна, заметив, что внук снова погрузился в думы.
– Наверное, не стоит, – мягко, насколько только мог, ответил Миша. – Я один побуду немного… ладно?
Бабушка кивнула, напоследок провела рукой по непослушным волосам внука и, поднявшись с кровати, побрела к двери. На пороге Елизавета Алексеевна оглянулась.
– Ах, Мишель!.. – произнесла она, и голос ее при этих словах едва заметно задрожал, точно пламя свечи на сквозняке. – И ведь это ты сейчас только в самом начале пути! А сколько всего еще будет…
Внук неуверенно улыбнулся и промолчал. Качая головой, бабушка закрыла дверь. Наслаждаясь тишиной, гармонирующей с пустотой, поселившейся у него внутри, Миша вдруг услышал, как застучали по дороге копыта и заржали кони. Поднявшись с кровати, юноша подошел к окну и выглянул во двор: старенький почтовый экипаж, которым было доставлено прощальное послание Натальи, медленно, «вразвалочку», со скрипом вращая погнутыми колесами, катился к воротам усадьбы.
Обрывки этого злосчастного письма уже, наверное, разметал по усадьбе ветер, равнодушный к влюбленным душам. Впрочем, Миша помнил каждую строчку, каждую букву, каждую запятую, оброненную изящной рукой Натальи Федоровны к месту и нет…
«Прошу оставить всякие попытки… мне это неприятно… взываю к вашему сознанию и чести, Мишель…»
Вдруг юноша встрепенулся и оглянулся через плечо на стол. Медленно, точно боясь спугнуть норовистую музу, он отступил назад, сел на стул, придвинулся… и замер. Со стороны могло показаться, что он все еще прислушивается к улице, дожидаясь, когда же проклятый экипаж окончательно удалится из усадьбы. Иной бы решил, что Миша рассматривает древнее потресканное пресс-папье, которое напоминало старый одинокий паром, плывущий по морю бумаг. Но на самом деле юноша подбирал нужные слова – губы его едва заметно шевелились. Наконец, кивнув, будто в знак согласия с незримым советчиком, он раскрыл толстую синюю тетрадь, макнул перо в чернильницу и вывел на чистом листе:
«Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала…»
* * *
1834
– Скажи, Монго, а какой он – Лермонтов? – спросил Петр Алексеевич Уваров, глядя в окно кареты.
Экипаж, который вез их из самого сердца Петербурга, из дома Столыпиных, уже заехал на территорию усадьбы Ивановых и теперь неторопливо приближался к парадному входу. На крыльце, пританцовывая, чтобы не замерзнуть, дежурил одинокий лакей в праздничном сюртуке; балкон второго этажа пустовал – желающих подышать свежим воздухом в этот декабрьский вечер по природным причинам не находилось. Из труб на покатой крыше валил сизый дым – видимо, слуги едва успевали подкидывать дрова в камины.
– Мишеля сложно описать, – подумав, ответил Столыпин. – Каждый видит его по-разному. Скажу тебе, какой он для меня, и ты, возможно, разочаруешься, потому как будешь ждать слишком многого. Или, наоборот, удивишься, до чего тускло я его описал. Так что не жди от меня рассказов, тем более что мы уже почти на месте и скоро встретимся с ним.
– Ну, хорошо, – легко согласился Уваров.
Он заметно нервничал: будучи затворником по своей природе, Петр Алексеевич до жути не любил выходить в свет, тем более – посещать балы. Но ради встречи с Лермонтовым Уваров был готов на многое – даже проигнорировать увещевания кузины Анны, считавшей Мишеля самодовольным фигляром. Стихи, которыми Монго на правах друга детства любезно делился с Петром Алексеевич, постоянно звучали в его голове; изо дня в день он припоминал то одну строку, то другую и испытывал подлинную радость, когда находил в уже зазубренных оборотах некий смысл, ранее ускользавший.
«Безумно интересно, каким он окажется».
Лакей, неуклюже покачиваясь, сошел к карете и распахнул дверь. Внутрь тут же ворвался холодный ветер, заставив Уварова зябко поежиться. Монго поднял воротник, дабы защитить шею.
– Добро пожаловать в усадьбу Ивановых, господа, – хрипло сказал лакей, худой, бледный и чуть сгорбленный мужичок лет около сорока с тонкими бакенбардами. – Хозяева рады вашему визиту…
Он закашлялся – видно, болел. Уваров сделал вид, что не обратил на это внимания, спустился на землю и, дождавшись друга, вместе с ним пошел ко входу. Лакей торопливо засеменил вперед них, дважды едва не упав на скользких ступеньках, но удержав равновесие, схватился за резные ручки и распахнул двери, позволив шуму, царившему внутри, накрыть гостей с головой. Петр Алексеевич от неожиданности вздрогнул и даже замер на пару мгновений, будто в сомнении – а не вернуться ли назад, в экипаж? Однако же под удивленным взором Монго быстро взял себя в руки и, выдавив улыбку, все-таки переступил через порог и устремился вглубь дома.
Тут же к гостям подоспел другой лакей, куда более улыбчивый и румяный, поприветствовал и, забрав головные уборы, спешно удалился, дабы не смущать пожаловавших господ.
– Пройдем в гостиную? – сходу предложил Монго. – Поздороваемся с хозяевами, если они отдыхают там за сигарой, а заодно поищем Мишеля.
Уваров не спорил. В вопросах, как вести себя на балу, он, малоопытный скромняга, всецело доверял своему товарищу, для которого посещение танцев было любимой привычкой.
Проходившие мимо дамы не упускали шанса если не улыбнуться, то хотя бы скользнуть по вновь прибывшим заинтересованным взглядом. Это желание казалось совершенно естественным: Уваров и Столыпин оба были высокого роста и крепкого сложения, с гусарской выправкой, в черных щегольских сюртуках, начищенных туфлях и с яркими шейными платками. Другое дело, что большинство барышень в девяти случаях из десяти предпочли бы смазливое лицо Монго невзрачной физиономии Петра Алексеевича – чего стоил только острый, точно добрый таджикский кинжал, подбородок, который он безуспешно пытался замаскировать щегольской бородкой и бакенбардами, или нос, похожий на клюв хищной птицы. Впрочем, не считая себя красавцем, Уваров никаких комплексов из-за своей внешности не испытывал. Как говаривал отец Петра Алексеевича, ныне покойный: «Мужчина должен быть немногим красивей и ловчей медведя, но при этом так же силен и отважен».
Подойдя к распахнутым дверям гостиной, Уваров и Монго услышали доносившиеся оттуда женские и мужские голоса:
– Где певчие поют, там первый слог бывает…
– Нет, ну с певчими-то все понятно…
– Чего понятно-то? Где поют, в церкви?
– Хор-то!
– А дальше что? Второй не только нас, но и скотов кусает…
– А целый – в деревнях крестьян всех утешает!
– Да погоди ты, с целым! Тут бы со вторым разобраться…
– Попроще ничего нельзя было сочинить?
– О, да это, похоже, шарады! – просиял Монго и хлопнул в ладоши с таким видом, будто приехал сюда только ради этой забавы. – Готов спорить, Мишель где-то здесь!
– Он любит шарады?
– Любит, когда в них играют другие. Сам он обычно все быстро угадывает и потом с ироничной улыбкой наблюдает за тем, как остальные мучительно ломают головы в поисках ответа.
– А Михаил Юрьевич, как я погляжу, весьма коварен, – хмыкнул Уваров.
– О, нет, коварство ищет выгоды, а Мишель всего-то развлекается, – поправил Столыпин. – Это совсем другое.
Перешагнув порог гостиной, просторной, с высоким потолком и яркими картинами на белоснежных стенах, друзья обнаружили там плотный круг людей, в центре которого стоял некий молодой человек лет двадцати двух-двадцати трех. Сложив руки за спиной и от скуки притопывая туфлями по паркетному полу, он с ленцой озирался по сторонам, явно наслаждаясь моментом, и время от времени приговаривал:
– Ну что же вы, дамы и господа? Ужель отчаялись найти ответ на мою шараду?
– Это хоровод, – вдруг произнес кто-то.
Голоса стихли. Петр Алексеевич подступил к толпе и вытянул шею, желая рассмотреть говорившего. Им оказался молодой человек среднего роста в зеленом мундире с блестящими пуговицами, выдававшем в нем юнкера. Незнакомец был некрасив, подобно самому Уварову – лоб имел широкий, но невысокий, скулы – острые, а жидкие усики и редкие волосы, зачесанные вбок, только добавляли нелепости его портрету. Однако какие у этого господина были умные карие глаза!.. Наверняка, их взгляд сразил не одну даму – из тех, кто не успел отвернуться раньше, отчаявшись найти хоть каплю красоты в иных деталях.
– А вот и Мишель, – вновь склоняясь к уху спутника, сообщил Монго. – Не удержался. Редкое зрелище… Хотя…
Столыпин ненадолго смолк, а потом прошептал:
– Видишь, за спиной его, барышня, смотрит влюбленно?
Петр Алексеевич кивком подтвердил – что да, видит эту миловидную особу в бежевом платье и с копной черных, как смоль, волос.
– Это, мон шер, Екатерина Александровна Сушкова, невеста нашего общего знакомца, Алексея Александровича Лопухина. Мишель с ним познакомился в университете, с тех пор они дружат.
– Но, позволь-ка, – нахмурился Уваров. – Невестой одному, а так влюбленно смотрит – на его товарища?
– Об том и речь, – загадочно ухмыльнулся Монго. – Кокетка Катенька еще та, а Мишель – большой мастер петь дифирамбы, не даром ведь поэт…
Петр Алексеевич хотел спросить, почему же Лермонтов сам не устранится от Сушковой, раз она собирается замуж за его знакомца, но постеснялся. Уварова смутила легкомысленная реакция Столыпина: казалось бы, такому славному молодому человеку, как Монго, следовало осудить «Мишеля» за предательство дружбы… но этого отчего-то не происходит.
«Отчего? Непонятно…»
– И откуда вы тут, интересно, взяли вторую часть слова? – недовольно пробурчал кто-то из молодых людей.
– Ну а кто же, по-вашему, скотов кусает, как ни овод? – презрительно хмыкнул Лермонтов.
При своем невеликом росте он обладал выдающимся умением смотреть на других сверху вниз. Правда, на взгляд Уварова, это вряд ли можно было счесть однозначным достоинством; скорей, это стоило признать характерной чертой, навыком, который всякий применяет по-разному. И применение, избранное Лермонтовым, Петру Алексеевичу, мягко говоря, не понравилось – не любил он, когда кто-то, пусть даже и человек, талантливый в чем-то, позволял себе взирать на собеседников свысока.
«Лучше уж тогда вообще не заговаривать, чем выказывать… такое».
– Ах, речь про овода! – воскликнула одна из дам. – Вот оно что!..
– А я другого теперь не пойму, – снова забурчал недовольный. – Чем это хоровод всех крестьян в деревнях утешает?
– Полагаю, чтобы это понять, надо с год пожить в деревне с крестьянами, – продолжая улыбаться, сказал Лермонтов.
Сушкова и некоторые другие тихо рассмеялись.
– Ужель нет у крестьян иных развлечений? – продолжал недоумевать молодой человек.
– Пожалуй, об иных на балу приличным господам говорить не пристало, – с прежней гримасой заявил Михаил Юрьевич.
Тут уж развеселились практически все, и даже Уваров невольно улыбнулся, хоть в целом поведение Лермонтова казалось ему излишне вызывающим. Впрочем, все тот же покойный отец учил Петра Алексеевича не делать выводов о человеке, покуда не узнаешь его лично.
«Однако ж эта Сушкова и то, что Лермонтов ее от себя не отвадит… Разве можно так с товарищем поступать?»
Будто по заказу, Мишель обернулся к Екатерине и протянул ей руку. Сушкова охотно ее взяла, и вместе они побрели в бальную залу, дабы считанные мгновения спустя закружиться в танце.
– Что с тобой, мон шер? – спросил Монго. – Ты как будто чем-то озадачен?
– Да нет, все в порядке, – вздрогнув от неожиданности, ответил Уваров. – Просто… задумался.
– Тебя чем-то удивил Мишель?
– И да, и нет. Покуда сложно сказать, не пообщавшись лично.
– Вот-вот, дождись. Ну, предлагаю тоже проследовать в бальную залу, потанцевать.
– Ты же знаешь, я не большой поклонник таких развлечений.
– Знаю, – хмыкнул Монго. – Ну что ж, тогда можно раскурить по сигаре и подумать, чем себя занять до того, как Мишель не устанет и не вернется к нам.
– Думаешь, он нас видел?
– Да, безусловно. Даже украдкой мне подмигнул. Он явится, и очень скоро, увидишь: танец, может быть, два, и мы уже будем втроем…
За разговором они прошли к одному из пятнистых диванов, на которых теперь, после окончания игры в шарады, более никто не сидел.
– А что же Сушкова? – разжигая сигару, поинтересовался Уваров.
– А что она?
– Она тоже будет с ним?
– Как знать… надеюсь, что нет, – щуря глаз от плотного дыма, сизым облаком поднимающегося к потолку, отозвался Столыпин.
– Она вам неприятна? – осторожно уточнил Петр Алексеевич.
– А разве может быть приятна гулящая невеста? – усмехнулся Монго.
Тут Уваров окончательно запутался. Если Столыпин понимает, что Катенька ведет себя дурно, то почему не одернет Лермонтова? Или Монго не осуждает Мишеля просто потому, что тот – его друг?
«Как у них тут все сложно…» – подумал Петр Алексеевич.
Маясь, он оглянулся через плечо, на распахнутые двери бальной залы. Там гремел вальс, и пары, черные с белым, кружились в танце. Громко стучали по паркетному полу каблуки; казалось, весь дом подпрыгивает на месте в такт музыке.
Раз-два-три, раз-два-три…
Тут в гостиную вошел растрепанный юноша в помятом сюртуке. Окинув комнату взглядом, он приметил Столыпина и с некоторым облегчением устремился к нему, на ходу воскликнув:
– Монго! Так странно видеть тебя здесь, когда остальные танцуют!
– А вот и наш жених, – шепнул Уварову Столыпин. – Легок на помине…
Поднявшись с дивана, Монго повернулся к Лопухину и с улыбкой воскликнул:
– Мой друг! Какая внезапная встреча!
Они обнялись, но тут же разошлись – Столыпин по-прежнему курил и боялся испортить наряд приятеля.
– А моя Катенька? – спросил Лопухин, отстранившись. – Танцует?
– Все там, – кивнул Монго.
Уваров тоже поднялся с дивана, решив, что сидеть неприлично.
– С Мишелем? – уточнил Лопухин.
Лицо его при этом заметно ожесточилось.
– Послушай, – сказал Монго, снова улыбаясь, но уже не искренне, а вымученно, натужно. – Ну он ведь твой друг. Как и мой. И мы оба знаем, что он просто оберегает ее от других. Только и всего.
Лопухин хотел сказать что-то еще, когда со стороны бальной залы послышались шаги. Все трое – и жених Сушковой, и Уваров с Монго – повернулись на звук и увидели Лермонтова, который вел Катеньку за руку прямиком к ее суженому.
– А вот и вы, – сказал Лопухин, скользнув по товарищу недобрым взором.
– Я тоже рад тебя видеть, – совершенно спокойно произнес Мишель.
Лопухин от злости побледнел. Казалось, быть беде, но тут Катенька отпустила руку Мишеля и, сжав запястье жениха, взмолилась:
– Поедем домой, милый мой, хороший! Мне нездоровится… надеюсь, просто усталость…
Лопухин вздрогнул, недовольно, но с каплей жалости посмотрел на Сушкову и нехотя сказал:
– Что ж, поедем… Господа.
Он кивнул Монго, обжег враждебным взглядом Лермонтова и, ненадолго задержав взор на Уварове, решительно устремился к выходу. Катя висела у него на руке, точно платок, наспех повязанный вокруг запястья – безвольная и податливая, она даже не обернулась к кавалеру, развлекавшему ее весь вечер.
Когда дверь за Лопухиным и Сушковой закрылась, Монго тихо спросил:
– И стоит оно того, Мишель?
– Увидишь, что будет, – с прежней невозмутимостью ответил Лермонтов.
Он покосился в сторону Уварова и невозмутимо предложил:
– Может, вместо этих пустых бесед, лучше представишь мне своего спутника? А то мне, право, неловко… как, надо думать, и ему.
Монго устало вздохнул, покачал головой и сказал:
– Это – Уваров, Петр Алексеевич, мой друг детства, а это – Лермонтов, Михаил Юрьевич…
– Тоже друг, тоже детства, – с усмешкой вставил Мишель. – Но отчего-то до сих пор мы не знакомы.
Он протянул Уварову свою руку, и тот ее охотно пожал. Кисть у Лермонтова была небольшая, с тонкими пальцами и кожей, имеющей странный желтоватый оттенок.
«И что в нем, интересно, нашла Сушкова? – мимоходом подумал Уваров. – Лопухин на его фоне – настоящий красавец… Неужто он завоевал ее одними сладкими речами?..»
– Так вышло, – пожал плечами Монго. – Нам было лет по пять, когда отец Петра Алексеевича, овдовев, вместе с ним переехал из Петербурга. Но все дороги, как видишь, ведут сюда…
– Судьба, она же фатум, – изрек Лермонтов, кивая. – Нити расходятся, когда нужно, и сходятся обратно, когда придет время.
Он достал из кармана мятую папиросу. Пока ее разжигал, Уваров спросил:
– Вы настолько верите в судьбу?
– А вы что же, нет? – хмыкнул Мишель, смерив собеседника взглядом.
– Я предпочитаю думать, что многое зависит от самого человека, что он – хозяин своей судьбы, а не наоборот, – осторожно произнес Петр Алексеевич.
– Что ж, думайте так, – пожал плечами Лермонтов.
Он с тоской оглянулся на двери бальной залы и предложил:
– Может, вернемся туда? Танцы мне наскучили, но в карты я бы сыграл…
– Что скажешь? – спросил Монго у Уварова.
Петр Алексеевич колебался недолго.
– Пойдемте.
Лермонтов с явным облегчением хмыкнул и быстрым шагом устремился к дверям залы. Столыпин с Уваровым последовали за ним.
Когда они вошли, играла полька. Вдоль стенки обогнув разгоряченную толпу, прошли к столам с картами; здесь тоже хватало народу. Многие приветствовали Лермонтова, каждый знал Монго, на Уварова же все поглядывали с некоторой долей удивления, но без неприязни.
– Здесь и сядем! – весело сказал Мишель, обнаружив за одним из столов сразу три свободных места.
Поначалу они говорили мало – у них в компании были знакомцы Столыпина, но, видно, не особо ему интересные. Однако потом один из них отлучился в гостиную, и его место занял высокий молодой человек с роскошными черными усами.
– А, князь! – просиял Лермонтов.
Кажется, он был искренне рад видеть вновь прибывшего, и тот охотно ответил поэту взаимностью и расплылся в улыбке:
– Мишель, и ты здесь!
– Не можно было отказать хозяевам! – усмехнулся Лермонтов. – Гляди, тут Монго тоже!
Князь охотно пожал руку Столыпину, и тот, повернувшись к Уварову, сказал:
– Случалось ли тебе, мон шер, видеть иллюстрации к стихам Пушкина за подписью из трех инициалов «Г»?
– Случалось, разумеется, – кивнул Петр Алексеевич.
– Ну что ж, теперь ты видишь самого художника, который за ними скрывается. – Монго мотнул головой в сторону князя. – Гагарин, Григорий Григорьевич, собственной персоной.
У Уварова перехватило дух. Он не мог поверить, что, кроме Лермонтова, встретит на балу еще одного творца, чьими работами восторгался.
– Ну, будет вам, давайте лучше сыграем, – отчего-то смутился князь.
Лермонтов распечатал колоду карт, стал ее тасовать, а Монго, воспользовавшись паузой, сказал:
– Это, Гриша, мой старый знакомец, Петр Алексеевич Уваров.
– Очень приятно, – чинно кивнул князь.
Он уже сидел напротив, а потому не стал тянуться через стол, чтобы пожать Уварову руку. Однако Петр Алексеевич почувствовал необходимость что-то сказать и, не придумав ничего лучше, выпалил:
– У вас чудесные рисунки!
Лермонтов громко фыркнул. Князь покосился в его сторону и с улыбкой сказал:
– Благодарю вас, Петр Алексеевич. Мне лестно это слышать.
– А вы сами часом не рисуете? – вдруг спросил Мишель, привлекая внимание к себе.
– Я? – на всякий случай уточнил Уваров.
– Ну да, вы. Вы – рисуете?
– Я, кажется, уже знаю, к чему он ведет, – устало вздохнул князь.
– Вы не ответили, Петр Алексеевич, – игнорируя Гагарина, с нажимом произнес Лермонтов.
– Ну… я бы не назвал себя художником… но что-то пробую рисовать, когда есть вдохновение…
Услышав это, Гагарин закатил глаза, а Лермонтов, напротив, буквально расцвел и спросил сладким, как патока, голосом:
– То есть вы тоже имеете заблуждение, что рисование, подобно творчеству, требует вдохновения?
Видя некоторую растерянность Уварова, Гагарин доверительно сообщил:
– Петр Алексеевич, наш общий друг, Михаил Юрьевич, отчего-то не считает рисование творчеством.
– А что же это тогда? – неуверенно хмыкнул Уваров.
– Ремесло, – невозмутимо ответил Лермонтов. – Такое же, как, допустим, гончарство или резьба по дереву.
– Интересная точка зрения, – медленно произнес Петр Алексеевич.
Он не кривил душой – просто опасался неосторожным словом обидеть Гагарина, которому мнение Лермонтова явно было не по душе.
– Интересно тут другое, – мрачно заметил князь. – Что Михаил Юрьевич и сам рисует, притом весьма недурственно. Но при этом всячески стремится художников низвергнуть.
– Какие громкие слова, мой друг, – поморщился Лермонтов. – Я лишь спускаю вас, рисовальщиков, с небес на землю, а то нам, поэтам, там места не хватит.
Он подмигнул Монго и улыбнулся Уварову – судя по всему, ему доставляло удовольствие потешаться над другом Гагариным.
– Опять дурачишься, – беззлобно добавил князь. – Ну да пусть с тобой. Я на лавры творца уж точно не претендую. Хороший ремесленник – и то мне комплимент.
– Превосходный! – поправил Лермонтов без иронии.
– Как скажете.
– Но ремесленник.
– Сдавайте уж карты! – чуть повысил голос Гагарин.
Тут Лермонтов расхохотался – искренне и до того громко, что люди за соседними столами с недоумением оглядывались на веселящегося поэта.
– Я люблю тебя, мой друг, – утерев проступившую слезу тонким пальцем, сказал Мишель.
– И это вполне взаимно, – буркнул Гагарин, но, кажется, уже не сердясь так сильно, как прежде.
Петр Алексеевич украдкой посмотрел на Лермонтова, который снова взял со стола колоду карт и теперь сосредоточенно ее перемешивал. Монго не врал, когда говорил, что Михаила Юрьевича тяжело описать словами. Поначалу, еще до знакомства, смотря на Лермонтова со стороны, Уваров счел его пренеприятнейшим типом. Та же ситуация с Лопухиным и Сушковой не шла из головы. Однако стоило затеять беседу, и впечатление магическим образом переменилось: несмотря на шпильки в адрес друзей, общую насмешливость и несказанную дерзость, Михаила Юрьевича хотелось слушать, с ним хотелось говорить. Он совершенно точно был умен и, судя по всему, видел и знал намного больше, чем другие.
«Хотя… может, он просто умело делает вид? Пока не понять…»
Придвинувшись к столу, Уваров протянул руки к картам, которые ему сдал Лермонтов. Едва взглянув на них, Петр Алексеевич снова подумал о магии.
Так плохо ему в жизни не сдавали.
* * *
2018
Признаться, довольно неожиданно, проехав мимо супермолла «ИКЕА» и уйдя налево на развилке «Аэропорт Шереметьево – Свалка» в городе Химки, через несколько километров оказаться в настоящем историческом заповеднике Усадьба Середниково. И не для прогулки, а для встречи с Михаилом Юрьевичем Лермонтовым, потомком великого русского поэта, чтобы поговорить о шотландских корнях знаменитого дворянского рода.
Еще пару месяцев назад, в апреле, вероятность такого визита – как, собственно, и моего грядущего мотопутешествия в Шотландию – стремилась к нулю, однако теперь обстоятельства сложились иначе. Всему виной его величество случай…
Но обо всем по порядку.
Эта история началось с вопроса моего старого друга Вадима Чижика по прозвищу Чиж:
– В Шотландию поедем?
Подобное предложение я слышал от него уйму раз, и в последний – снова ему отказал: на осень мы с моими друзьями-компаньонами по мотопутешествиям Ребе и Ламой уже запланировали поездку в Тибет. Чижа мой ответ, конечно же, разочаровал, но переубеждать меня он не стал, и на том вопрос о совместной поездке был временно заморожен.
Как выяснилось – ненадолго: китайские власти в итоге не пожелали согласовать мой маршрут, и планы по тибетской экспедиции утратили смысл. Тогда я вспомнил о предложении Чижа, с охотой зарылся в материалы по Шотландии и вскоре нашел ту тему, ради которой готов был оседлать мотоцикл и впервые отправиться в страну гор и волынок.
– И как ты на Лермонтова вышел? – хмыкнул Вадим, с интересом осматриваясь по сторонам.
Был он высокий, сильный, круглолицый, с добрыми серыми глазами и кучерявыми седыми волосами, спадающими на мощные плечи. В своей любимой широкополой шляпе из бежевой кожи Вадим напоминал прожженного ковбоя.
– Ты же слышал про «правило шести рукопожатий»? – спросил я, покосившись в сторону Чижа.
– Конечно, слышал. А что это? – усмехнулся Вадим.
– Считается, что каждый человек знаком с другим через шесть рукопожатий. А в нашем с Михаилом Юрьевичем случае хватило и вовсе двух – нашелся общий знакомый.
– Кто же?
– Руслан Макаров.
– Не помню такого.
– Вы не знакомы. Но это и не важно, в принципе. Главное, что мы здесь.
– Ну, это да, – неуверенно протянул Вадим.
Разочарование его, в общем-то, было вполне понятно: изначально он планировал колесить по Шотландии на любимом «Харлей-Дэвидсон Спортстер» 2005 года выпуска, гулять по «кабачкам» (как Вадим с теплом именовал пабы) и вообще развлекаться любыми доступными способами. Я же сразу поставил два условия: первое – маршрут будет составлен мной; второе – в ходе путешествия мы снимаем фильм, в котором Вадиму тоже будет отведена роль, требующая определенных физических и моральных усилий. Чиж согласился без раздумий – видимо, так велико было его желание заполучить меня в качестве попутчика. Впрочем, оно и немудрено: Вадим давно лелеял мечту совершить мотопробег по Шотландии, но прекрасно понимал, что человеку, который прежде на мотоцикле выбирался максимум в Подмосковье, ехать одному тревожно и непредсказуемо. Я казался Чижу идеальным напарником… вероятно, ровно до того момента, пока не поделился с ним своим финальным планом. Конечно, Вадим не стал возмущаться – к его чести, он всегда держал данные обещания, каких бы усилий ему это ни стоило – однако я видел, что тема Лермонтова навевает на него скуку.
«Жаль… но, может, втянется?»
Подойдя к воротам усадьбы, мы увидели Михаила Юрьевича. Сложив руки за спиной, он неторопливо прогуливался по крытой аллее, вымощенной бледно-серой плиткой. Вид у Лермонтова был задумчивый, и я невольно представил, как его легендарный предок вот так же выхаживает здесь, размышляя над строками очередного сонета или мадригала.
То ли заслышав наши шаги, то ли случайно, Михаил Юрьевич обернулся. Улыбка тронула его лицо, украшенное седой бородой и усами, хотя карие глаза смотрели устало; на шее Лермонтова был повязан платок, красный в черную клетку. Приветственно помахав нам, Михаил Юрьевич устремился к воротам, чтобы впустить нас на территорию усадьбы.
– Он в этом платке всегда ходит, да? – прищурившись, тихо спросил Вадим. – Я в интернете видел, почти на всех фото либо в нем, либо в шарфе. Это у него вроде талисманов каких-то, да?
– Я же тебе уже говорил, – с легким укором произнес я. – Эти узоры повторяют тартан шотландских Лермонтов.
– А тартан это…
– Орнамент на шотландской ткани.
– А, точно. Как-то вылетело из головы, Макс.
– Да ладно, бывает.
Охранник, которого Лермонтов вызвал из сторожки, открыл калитку.
– Здравствуйте, Михаил Юрьевич, – сказал я, протягивая хозяину руку. – Приятно познакомиться.
– Взаимно, господа, – крепко ее пожав, чинно ответил Лермонтов. – Рад, что наконец встретились, а то все дела, дела…